сделал...
Губы ее шевелились, точно она подбирала слова, которые пригвоздили бы
меня к позорному столбу.
- Зачем ты вмешиваешься, когда взрослые разговаривают? - Она наконец
нашла оружие против меня.
- Мне тоже хотелось поговорить, - угрюмо сказал я. - Сижу дома
день-деньской, и даже слова сказать нельзя.
- Впредь держи язык за зубами, пока к тебе не обратятся.
- Пусть бабушка меня больше не бьет, - сказал я, как можно осторожнее
выбирая слова.
- Ах ты, наглец! Смеешь указывать, что бабушке делать, а чего нет! -
вспыхнула она, встав на твердую почву обвинения. - Научись помалкивать, а
то и я тебя буду бить!
- Я только хотел объяснить, почему бабушка упала.
- Замолчи сейчас же, дурак, или я оторву тебе башку!
- Сама ты дура! - рассердился я.
Она затряслась от ярости.
- Ну, держись! - прошипела она и бросилась на меня.
Я вильнул в сторону, проскользнул в кухню и схватил длинный нож для
хлеба. Она вбежала в кухню за мной. Я повернулся и пошел на нее. Я уже не
помнил себя, из моих глаз лились слезы.
- Если ты тронешь меня пальцем, я тебя зарежу! - прошептал я, давясь от
рыданий. - Я уйду отсюда, как только смогу зарабатывать себе на жизнь. Но
пока я здесь, ты лучше меня не трогай.
Мы смотрели друг другу в глаза, и нас обоих трясло от ненависти.
- Ну ладно, даром тебе это не пройдет, - тихо поклялась она. - Я до
тебя доберусь, когда у тебя не будет ножа.
- Нож теперь всегда будет со мной.
- Ляжешь ночью спать, - она даже всхлипывала от бешенства, - вот тогда
и получишь свое.
- Посмей только войти ко мне ночью - убью, - сказал я.
Она пнула дверь ногой и вышла из кухни. Тетя Эдди всегда хлопала
дверьми: если дверь была приоткрыта, она распахивала ее резким ударом, а
потом лягала ногой; если дверь была закрыта плотно, она слегка
приоткрывала ее, а затем пинала. Казалось, прежде, чем войти в комнату,
она хочет подсмотреть, что там происходит, - а вдруг ее глазам предстанет
какое-то страшное, постыдное зрелище.
Целый месяц потом, ложась спать, я клал кухонный нож под подушку, на
тот случай, если придет тетя Эдди. Но она так и не пришла. Наверное, все
время молилась.
Бабушка пролежала в постели полтора месяца: она вывихнула ключицу,
когда хотела ударить меня и упала.
В нашем глубоко религиозном семействе было куда больше ссор и
скандалов, чем в доме какого-нибудь гангстера, взломщика, проститутки, - я
осторожно намекнул на это бабушке и, разумеется, только пуще ее обозлил.
Бабушка проповедовала милосердие и любовь к ближнему и вечно со всеми
ссорилась. Мир и согласие были нам всем неведомы. Я тоже ссорился и
бунтовал, иначе мне было не выдержать постоянной осады, не выжить среди
этих дрязг. Но бабушка и тетя Эдди ссорились не только со мной, но и друг
с другом из-за ничтожно мелких различий в толковании догм своего
вероучения или из-за того, что кто-то якобы нарушил "нравственные
принципы", как они это называли. Когда бы я в своей жизни ни сталкивался с
религией, я всегда видел борьбу, попытку одного человека или группы людей
подчинить себе остальных во имя бога. Чем более оголтело рвешься к власти,
тем громче распеваешь церковные гимны.
Когда лето пошло на убыль, я нашел себе довольно необычную работу. Наш
сосед, привратник, решил сменить род занятий и стать страховым агентом.
Однако он был неграмотный и потому предложил мне ездить вместе с ним по
плантациям, писать и считать вместо него и получать за это пять долларов в
неделю. И вот я стал ездить с братом Мэнсом - так его звали, - мы обходили
лачуги на плантациях, спали на матрацах, набитых кукурузной соломой, ели
солонину с горохом на завтрак, обед и ужин и пили - впервые в моей жизни -
вдоволь молока.
Я почти уже забыл, что родился на плантации, и был поражен невежеством
детей, которых встречал там. Я жалел себя, потому что мне нечего было
читать, теперь я видел детей, которые никогда не держали в руках книги.
Они были такие робкие, рядом с ними я казался смелым, разбитным
горожанином: зовет какая-нибудь негритянка своих детишек в дом со мной
поздороваться, а они стоят под дверью, глядят на меня исподлобья и
неудержимо хихикают. Вечером, сидя за грубо сколоченным столом под
керосиновой лампой, я заполнял страховые свидетельства, а семья
издольщика, только что вернувшаяся с поля, стояла и в изумлении глазела на
меня. Брат Мэнс ходил по комнате, превознося мое умение писать и считать.
Многие негритянские семьи страховались у нас в наивной надежде, что этим
они помогут своим детям научиться "писать и говорить, как тот славный
парнишка из Джексона".
Поездки были тяжелые. Где поездом, где автобусом, где на телеге ехали
мы с утра до ночи, от лачуги к лачуге, от плантации к плантации. Я
заполнял бланки заявлений, и веки у меня смыкались от усталости. Передо
мной была голая, неприкрашенная правда негритянской жизни, и я ненавидел
ее; люди были похожи друг на друга, их жилища одинаковы, их фермы
неотличимы одна от другой. По воскресеньям брат Мэнс отправлялся в
ближайшую деревенскую церковь и произносил рекламную речь, облеченную в
форму проповеди, прихлопывал в ладоши, сплевывал на пол для
выразительности, притопывал ногой в такт своим фразам, и все это
завораживало издольщиков. После представления пьяная толпа стекалась к
брату Мэнсу, и я заполнял столько заявлений, что у меня немели пальцы.
Домой я возвращался с полним карманом денег, но они тут же исчезали, не
облегчая нашей беспросветной нужды. Мать гордилась мною, даже тетя Эдди
ненадолго смягчилась. Бабушка считала, что со мной произошло чудесное
превращение, и даже простила некоторые из моих грехов, ибо, по ее мнению,
успех мог сопутствовать лишь добродетели, грех же карался неудачей. Однако
зимой бог призвал брата Мэнса к себе, и, так как страховая компания не
желала иметь своим агентом подростка, мой статус стал мирским; святое
семейство по-прежнему тяготилось заблудшим отпрыском, который вопреки
всему продолжал погрязать во грехе.
Кончились каникулы, я пошел в седьмой класс. Голодал все так же, но,
видно, правда, что не хлебом единым жив человек. Наверное, солнце, свежий
воздух и зелень поддерживали во мне жизнь. По вечерам я читал в своей
комнате, до меня вдруг доносился запах жареного мяса из соседского дома, и
я думал, господи, неужели кто-то ест мяса вдоволь? Я предавался
безудержным мечтам, представлял себе, что живу в семье, где мясо подают на
стол несколько раз в день; потом проникался отвращением к этим грезам,
вставал и закрывал окно, чтобы запахи меня не мучили.


Однажды утром, спустившись в столовую съесть тарелку каши со свиным
салом, я почувствовал, что приключилась беда. Дедушки, как обычно, за
столом не было, он всегда ел в своей комнате. Бабушка кивнула, разрешая
мне сесть, я сел и низко опустил голову. Взглядывая исподлобья, я видел
напряженное лицо матери, тетя Эдди сидела, закрыв глаза, нахмурив лоб,
губы ее дрожали, бабушка закрыла лицо руками. Я хотел спросить, что
случилось, но знал, что мне не ответят.
Бабушка стала молиться, прося у Господа благословения для каждого из
нас и моля Его руководить нами, если на то будет Его воля, и затем
сообщила Ему, что в это ясное утро ее бедного мужа поразил недуг, и
просила Бога, если на то будет Его воля, исцелить его. Так я узнал о
болезни дедушки. Я часто узнавал о различных событиях нашей жизни - будь
то смерть, рождение, предстоящий визит, происшествие по соседству, в
церкви или у кого-нибудь из родственников - из содержательных бабушкиных
молитв за завтраком и за обедом.
Дедушка был высокий, худой, темнокожий, с широким лицом, белоснежными
зубами и шапкой седых волос. Когда он сердился, зубы его оскаливались -
эту привычку, по словам бабушки, он приобрел во время Гражданской войны, -
и он сжимал кулаки с такой силой, что набухали вены. Смеялся он редко и
при этом точно так же оскаливал зубы, только кулаки не сжимал. У него был
острый перочинный ножик, к которому мне было запрещено прикасаться, и он
долгие часы сидел на солнце, строгал что-нибудь, насвистывая или напевая.
Я часто пытался расспрашивать его о Гражданской войне, о том, как он
воевал, не страшно ли ему было, видел ли он Линкольна, но он никогда
ничего не рассказывал.
- Отстань, чего пристаешь. - Только и можно было от него добиться.
От бабушки я узнал - уже подростком, - что во время Гражданской войны
он был ранен, но так и не получил пенсии по инвалидности и всю жизнь
лелеял эту обиду. Я никогда не слышал, чтобы он говорил о белых; думаю, он
так их ненавидел, что не мог даже говорить о них. Когда его увольняли из
армии, он пошел к белому офицеру, чтобы тот помог ему заполнить нужные
бумаги. Заполняя документы, белый офицер неправильно написал фамилию
дедушки - Ричард Уинсон вместо Ричард Уилсон. Возможно, виной тут был
южный акцент и неграмотность дедушки. Ходили слухи, что белый офицер был
швед и плохо знал английский. Другие же говорили, что офицер был южанин и
нарочно испортил дедушкины документы. Так или иначе, дедушка только через
много лет узнал, что был уволен из армии под именем Ричарда Уинсона, и,
когда подал в военное министерство прошение о пенсии, установить, что он
служил в армии Соединенных Штатов под именем Ричарда Уилсона, оказалось
невозможным.
Я задавал бесконечные вопросы о дедушкиной пенсии, но от меня всегда
отмахивались - дескать, я еще слишком мал и мне этого не понять. Переписка
дедушки с военным министерством длилась не один десяток лет; в одном
письме за другим дедушка излагал события и разговоры (неизменно диктуя эти
пространные отчеты кому-нибудь, кто умел писать); он называл имена давно
умерших людей, сообщал их возраст и приметы, описывал сражения, в которых
принимал участие, называл города, поселки, реки, ручьи, дороги, деревни,
номера полков и рот, в которых служил, точный день и час того или иного
события и отсылал все это в Вашингтон.
Обычно утром вынимал почту я, и, если в ней оказывался длинный конверт
с официальным письмом, я знал, что дедушка получил ответ из военного
министерства, и спешил к нему наверх. Дедушка поднимал голову с подушки,
брал у меня конверт и сам его распечатывал. Долго он смотрел на черные
буквы, потом неохотно, недоверчиво протягивал письмо мне.
- Ну что ж, читай, - говорил он.
И я читал ему письмо - читал медленно, тщательно выговаривая каждое
слово, - о том, что его просьба о пенсии не документирована и потому
отклоняется. Дедушка выслушивал все это, не моргнув глазом, и начинал
тихо, шепотом ругаться.
- Это все проклятые бунтовщики, - шипел он.
Словно не веря тому, что я прочел, он одевался, брал письмо и обходил
не меньше десятка своих друзей, прося их тоже прочесть его, и наконец
выучивал текст письма наизусть. После этого он убирал письмо в ящик, где
хранил свою переписку, и снова погружался в воспоминания, пытаясь
воскресить в своем прошлом какой-нибудь красноречивый факт, который
поможет ему получить пенсию. Подобно землемеру К. из романа Кафки "Замок",
он до самого дня своей смерти отчаянно пытался убедить власти в том, что
он - это именно он, но ему это так и не удалось.
Когда нам нечего было есть, я мечтал, что вдруг правительство пришлет
ему, например, что-нибудь вроде:

"Уважаемый сэр!
Ваша просьба о пенсии признана обоснованной. Вопрос о вашей фамилии
удовлетворительно разъяснился. В соответствии с официальным положением мы
даем соответствующее указание министру финансов исчислить и направить вам
со всей возможной поспешностью всю сумму, причитающуюся вам вместе с
процентами за истекшие ... лет, которая составляет ... долларов.
Мы глубоко сожалеем, что вам пришлось столько лет ждать решения данного
вопроса. Вы можете быть уверены, что жертва, принесенная вами, послужит на
благо и процветание нашей Родины".

Но ответ не приходил, и дедушка был всегда так мрачен и угрюм, что я
перестал об этом мечтать. Как только дедушка входил в комнату, я сразу же
умолкал, ожидая, что он скажет, не отчитает ли меня за какую-нибудь
провинность. Когда он уходил, я чувствовал облегчение. Постепенно желание
разговаривать с ним исчезло.
Из разговоров бабушки я по крохам восстановил дедушкину жизнь. Когда
началась Гражданская война, он убежал от своего хозяина и пробрался через
фронт конфедератов на Север. Он со злобной радостью хвастался, что убил
этих проклятых конфедератов больше, чем даже велел ему господь бог.
Мужественный борец против рабства, он вступил в армию, чтобы убивать белых
южан; он сражался, переходил вброд ледяные реки, спал на земле, переносил
лишения... Потом его уволили из армии, он вернулся на Юг и во время
выборов охранял избирательный участок со своей армейской винтовкой в
руках, чтобы негры могли проголосовать. А когда негров отстранили от
политической власти, для него это был жестокий удар. Он был убежден, что
война не кончилась, что они будут воевать снова...
И вот мы все сидим за завтраком и молча едим - за столом у нас не
положено было разговаривать: бабушка считала, что говорить за столом грех,
что бог может сделать так, что кусок станет поперек горла, - и все думаем
о дедушкиной пенсии. Много дней писались письма, собирались показания и
подтверждались под присягой, проводились совещания, но все напрасно. Я был
убежден, хотя оснований у меня не было никаких, кроме собственного
животного страха перед белыми, что дедушку обманом лишили пенсии потому,
что он был против власти белых.
Как-то днем я вернулся из школы и встретил в передней тетю Эдди. Глаза
у нее были красные, губы дрожали.
- Поднимись к дедушке и попрощайся с ним, - сказала она.
- Что случилось?
Она не ответила. Я взбежал по лестнице и увидел дядю Кларка, который
приехал из Гринвуда. Бабушка сжала мою руку.
- Иди попрощайся с дедушкой, - сказала она.
Она ввела меня в комнату дедушки, он лежал на кровати, одетый в свой
парадный костюм. Глаза были открыты, но он лежал так тихо, что я но понял,
жив он или умер.
- Отец, это Ричард, - прошептала бабушка.
Дедушка посмотрел на меня, его белые зубы на миг блеснули.
- Прощайте, дедушка, - прошептал я.
- Прощай, сынок, - сказал он хрипло. - Радуйтесь, ибо господь... мою
душу... ибо господь...
Голос его замер. Я не понял, что он сказал, и хотел переспросить. Но
бабушка взяла меня за руку и вывела из комнаты. В доме стояла тишина,
никто не плакал. Мать сидела молча в кресле-качалке и глядела в окно,
время от времени она опускала голову и прятала лицо в ладонях. Бабушка и
тетя Эдди бесшумно ходили по дому. Я сидел в оцепенении, ожидая, когда
дедушка умрет. Я все еще пытался понять, что же он мне сказал. Мне
хотелось запомнить его последние слова. Я пошел за бабушкой в кухню.
- Бабушка, что сказал дедушка? Я не расслышал, - прошептал я.
Она повернулась ко мне и привычным движением шлепнула по губам.
- Молчи! Ангел смерти в доме!
- Я просто хотел спросить, - сказал я, прижимая пальцы к разбитой губе.
Она посмотрела на меня и смягчилась.
- Он сказал, что бог призывает его на небеса, - сказала она. - Теперь
ты знаешь. И хватит задавать глупые вопросы.
Когда я утром проснулся, мать сказала, что дедушка "отошел с миром".
- Надень пальто и шапку, - сказала бабушка.
- Зачем? - спросил я.
- Довольно задавать вопросы, делай что велят.
Я оделся.
- Ступай к Тому и скажи, что дедушка отошел с миром. Пусть придет и
распорядится, - сказала бабушка.
Том, ее старший сын, недавно переехал из Хейзелхерста в Джексон и жил
на окраине, милях в двух от нас. Сознавая, что на меня возложено важное
поручение, я бросился бежать и ни разу не остановился передохнуть - я
думал, что весть о смерти надлежит доставить немедленно. Я взлетел на
крыльцо едва дыша, постучал. Дверь открыла моя двоюродная сестра,
маленькая Мэгги.
- Где дядя Том? - спросил я.
- Спит, - ответила она.
Я ворвался в комнату, подбежал к постели и стал его трясти.
- Дядя Том, бабушка велела вам побыстрей прийти. Дедушка умер, -
выпалил я, не переводя духа.
Он открыл глаза и долго смотрел на меня.
- Уродится же такой дурак, - сказал он тихо. - Разве можно так сообщать
человеку о смерти отца?
Я смотрел на него озадаченно; я не мог отдышаться.
- Я всю дорогу бежал, - сказал я. - Запыхался. Извините.
Он медленно встал и начал одеваться, не обращая на меня внимания;
прошло минут пять.
- Чего ты ждешь? - наконец спросил он.
- Ничего, - сказал я.
Я медленно шел домой и думал, почему я не такой, как все, почему я
вечно делаю не то, что надо. И говорю не то, и поступаю не так, все на
меня злятся. Я никогда не умел говорить с людьми, не понимал, что они
думают, чего хотят. Разве я хотел рассердить дядю Тома? А он рассердился,
да так, что гнев пересилил горе. Не найдя ответа, я решил, что нечего мне
расстраиваться, все равно, как бы я ни старался, моей семье не угодишь!
Меня не взяли хоронить дедушку, а оставили присматривать за домом. Я
читал детективный роман, пока все не вернулись с кладбища. Мне ничего не
рассказали, а я не стал их расспрашивать. Жизнь вошла в свою обычную колею
- сон, каша, рагу из овощей, школа, учение, одиночество, тоска, снова сон.


Я совсем оборвался, мне стыдно было появляться в своих лохмотьях в
школе. Многие ребята в классе уже носили костюмы с длинными брюками. Я так
злился, что решил поговорить с бабушкой начистоту: если она не позволит
мне работать по субботам, я уйду из дома. Но когда я заговорил, она не
стала меня слушать. Я ходил за ней по пятам и требовал разрешения работать
по субботам. Она твердила - нет, нет, ни за что, лучше не проси.
- Тогда я брошу школу, - объявил я.
- Бросай, мне все равно, - сказала она.
- Уеду от вас и письма никогда не пришлю.
- Никуда ты не уедешь, - сказала она с издевкой.
- Разве я могу учиться, чтобы потом найти работу? - спросил я, меняя
тактику. Я показал ей свои рваные носки, залатанные штаны. - Как же мне в
таком виде появляться в школе! Я не прошу у тебя денег, не прошу ничего
мне покупать. Я прошу только разрешения работать!
- Мне-то что, ходишь ты в школу или нет, - сказала она. - Ты покинул
лоно церкви и предоставлен теперь самому себе. Ты принадлежишь не мне, а
миру. Для меня ты мертв, как мертв для Христа.
- Твоя проклятая церковь не дает мне жить!
- Не смей произносить таких слов в этом доме!
- Я говорю правду, ты сама знаешь!
- Бог покарает тебя. А ты снедаем гордыней и не хочешь просить Его о
помощи.
- Я все равно пойду работать.
- Тогда уходи из моего дома.
- И уйду, - сказал я, дрожа всем телом.
- Никуда ты не уйдешь, - повторила она.
- Ты что же думаешь, я шучу? - спросил я, решившись доказать, что готов
на все. - Я ухожу сейчас же!
Я побежал в комнату, схватил потрепанный чемоданишко и стал бросать в
него свое рванье. У меня не было ни цента, но все равно я решил уйти. Она
подошла к двери.
- Дурачок. Положи чемодан на место!
- Нет, я уеду и буду работать!
Она вырвала чемодан у меня из рук; я заметил, что она дрожит.
- Ладно, - сказала она. - Если ты хочешь попасть в ад, отправляйся. Но
видит бог, это не моя вина. Меня он простит, но тебя никогда!
Она с плачем вышла из комнаты. Доброта победила в ней страх. Я вынул
вещи из чемодана. Я был разбит. Я ненавидел эти взрывы чувств, эти вспышки
страстей, потому что они сковывали меня бессилием. Теперь я воистину погиб
для бабушки и тети Эдди, зато мама улыбнулась, когда я рассказал, что
восстал против них. Она поднялась, заковыляла ко мне на своих негнущихся
ногах и поцеловала.



    6



Утром я стал спрашивать у ребят в школе, не знает ли кто, куда можно
наняться на работу, и мне сказали, что одной белой семье нужна прислуга.
Уроки кончились, и я пошел по адресу. Дверь открыла высокая, сурового вида
белая женщина. Да, ей нужна прислуга, причем обязательно честная. Плата -
два доллара в неделю, работать утром и вечером, в субботу весь день. Я
должен мыть посуду и полы, колоть дрова, мести двор. Меня будут кормить
завтраком и обедом. Я робко расспрашивал, бросая украдкой взгляды по
сторонам. Интересно, как меня здесь будут кормить? Кухня бедная и
запущенная, неужто весь дом такой?
- Ну так что, поступаешь ко мне или нет? - спросила женщина.
- Да, мэм, - сказал я, не зная, стоит соглашаться или нет.
- Тогда я задам тебе один вопрос, а ты ответь мне как на духу, -
сказала она.
- Да, мэм, - с готовностью ответил я.
- Ты воруешь? - серьезно спросила она.
Я захохотал, но тут же спохватился и умолк.
- Что тут такого смешного? - обиделась она.
- Сударыня, неужели вор когда-нибудь признается, что он ворует?
- Что-что? - закричала она и стала красная как помидор.
Ну вот, не успел я вступить в мир белых, как тут же допустил промах. Я
понурил голову и смиренно прошептал:
- Нет, мэм, что вы, ну конечно, я не ворую.
Она пристально глядела на меня, соображая.
- Слушай, мне черномазые наглецы не нужны, - сказала она.
- Ну что вы, мэм, я вовсе не наглец, - заверил я ее.
Пообещав прийти завтра к шести утра, я побрел домой, пытаясь понять,
почему же это она прямо в лоб спросила меня, ворую я или нет? Говорят,
белые считают, будто негры простодушны, как дети, размышлял я; ну,
конечно, только этим и можно объяснить ее вопрос. Ведь я бы не признался,
что задумал ее убить, и разумом она это, естественно, понимала. Но
привычка взяла верх над разумом, вот она меня и спросила: "Ты воруешь?"
Только полный идиот брякнул бы ей: "Да, мэм, я вор".
Что же теперь со мной будет? Ведь я по многу часов буду находиться
среди белых. Вдруг они меня ударят? Или станут ругать? Тогда я сразу же
уйду. Мне так хотелось найти работу, и я ни разу не подумал, что хозяева
могут меня обидеть, но теперь эта мысль выступила на передний план, она
оказалась решающей и вытеснила все остальное. Я буду скромен и вежлив,
буду говорить "да, сэр", "нет, сэр", "да, мэм", "нет, мэм", но проведу
между ними и собой черту и переступить ее им не позволю. А может, все и
обойдется, просто у страха глаза велики, может, со мной будут обращаться
хорошо...
Утром я нарубил дров для кухни, принес в дом несколько корзин угля для
комнат, помыл парадное крыльцо, подмел двор, кухню, накрыл на стол, вымыл
посуду. Пот лил с меня ручьями. Но хозяйка велела мне подмести дорожку
перед домом и сбегать в лавку за продуктами. Когда я вернулся, она
сказала:
- Завтрак в кухне.
- Спасибо, мэм.
На столе я увидел тарелку черной густой патоки и ломоть белого хлеба.
Это что же, все? Сами-то они ели яйца, ветчину, пили кофе... Я взял хлеб и
хотел разломить - он был черствый как камень. Ладно, выпью хотя бы патоку.
Я поднес тарелку к губам и увидел сверху белые с прозеленью пятна плесени.
Вот черт... Нет, такое я есть не буду, решил я, это же тухлятина. Я стал
надевать пальто, и в это время в кухню вошла хозяйка.
- Ты ничего не ел, - сказала она.
- Спасибо, мэм, я сыт.
- Ты позавтракаешь дома? - с надеждой спросила она.
- Мне сегодня вообще не хочется есть, - солгал я.
- Ты не любишь хлеб с патокой! - патетически воскликнула она.
- Нет, что вы, мэм, очень люблю, - стал поспешно оправдываться я, а то
она еще не дай бог подумает, будто я посмел выразить недовольство ее
завтраком.
- Что с вами, с неграми, сейчас происходит?.. Не понимаю, - вздохнула
она и покачала головой. Наклонилась к патоке, рассматривая ее. - Грех
выбрасывать такое добро. Оставлю тебе на вечер.
- Да, мэм, - поспешно согласился я.
Она аккуратно накрыла тарелку, потрогала пальцами хлеб и выбросила его
в помойное ведро. Потом повернулась ко мне, и лицо ее озарилось какой-то
мыслью.
- Ты в каком классе учишься?
- В седьмом, мэм.
- Зачем же тебе дальше ходить в школу? - в изумлении спросила она.
- Я хочу... хочу стать писателем, - запинаясь, произнес я. Я не
собирался говорить ей об этом, но она так безжалостно ткнула мне в нос мое
полное ничтожество и мою вину, что я просто должен был за что-то
ухватиться.
- Кем-кем? - изумилась она.
- Писателем, - прошептали.
- Это еще зачем?
- Писать книги, - пролепетал я.
- Никаким писателем ты никогда не будешь, - вынесла приговор она. - Кто
это вбил такую чушь в твою черномазую башку?
- Никто, - ответил я.
- Вот именно, до такой глупости ни один дурак бы не додумался, - с
негодованием провозгласила она.
Я шел по двору к калитке и думал, что больше ноги моей здесь не будет.
Эта женщина оскорбила меня, ей казалось, будто она знает, какое место мне
определено в жизни, знает, что именно я должен чувствовать, как должен
себя вести, и я восстал против этого всем своим существом. Может быть, она
права, может быть, я никогда не стану писателем, но слышать это из ее уст
я не хотел.
Останься я служить у нее, я очень скоро бы узнал, как белые относятся к
неграм, но я был слишком наивен и считал, что не могут же все белые быть
такими, как она. Я убеждал себя, что есть и хорошие белые - богатые, но
добрые. Конечно, в основной массе они плохие, это я понимал, но был
уверен, что мне повезет и я встречу исключение.
Чтобы дома меня не пилили за привередливость, я решил солгать, будто
хозяйка уже наняла кого-то другого. В школе я снова принялся расспрашивать
ребят, и мне дали другой адрес. Сразу же после уроков я отправился туда.
Да, сказала хозяйка, ей нужен мальчик доить корову, кормить кур, собирать
овощи, подавать на стол.
- Мэм, но я не умею доить коров, - сказал я.
- А где ты живешь? - спросила она в величайшем изумлении.
- Здесь, в Джексоне, - ответил я.
- Как, ты живешь в Джексоне и не умеешь доить коров? Да что ты такое
мелешь, парень? - не поверила она.
Я молчал, быстро постигая реальность - черную реальность белого мира.
Одна хозяйка ждала, чтобы я признался ей как на духу, вор я или нет, эта
не может взять в толк, как это черномазый смеет жить в Джексоне и не