- Ты что, разыгрываешь меня? - искренне удивилась девочка.
- Нет, не разыгрываю. А что там продают? Скажи!
- Сам не хуже меня знаешь, - сказала она с двусмысленной улыбкой.
- Да ничего там не продают, - стоял на своем я.
- Эх ты, младенец! - И она презрительно махнула на меня своей чумазой
ручонкой.
Я был озадачен. Как же так, в доме, где я живу, происходит что-то
интересное, а я ничего не знаю? Мне-то казалось, что я всюду в округе
успел сунуть свой нос, - и вот тебе на! Нет, так дело не пойдет, раз у
соседей что-то продают, я обязательно дознаюсь - что.
Дом, в котором мы жили, был одноэтажный, на двух хозяев; сначала в нем
жила одна семья, потом сделали две квартиры, но между ними остались двери.
Двери были наглухо заколочены. Соседи за стеной жили тихие, приходили и
уходили мужчины, но ничего особенного я в этом не видел. Зато теперь,
после намеков соседской девчонки, мне во что бы то ни стало захотелось
узнать, что же там такое творится. Я вошел в дом, запер дверь и,
прижавшись ухом к тонкой стене, которая разделяла наши квартиры, стал
слушать. Я уловил слабый шум, но что шумело, разобрать не мог. Прижал ухо
к запертой двери - здесь звуки были громче, но все равно непонятно, что
это такое.
Стараясь не шуметь, я принес стул, поставил на сиденье ящик, забрался
на него и заглянул в щель между дверью и притолокой. В полутьме комнаты на
постели лежали голый мужчина и голая женщина. Я потерял равновесие и
сверзился на пол. "Интересно, слышали они меня там, за дверью, или нет?" -
думал я, притаившись, как мышь. Все вроде было тихо, и любопытство снова
начало одолевать меня. Но едва я успел взгромоздиться на ящик, как в окно
за моей спиной кто-то забарабанил, я обернулся и увидел хозяйку из
соседней квартиры. Сердце у меня екнуло, я кубарем скатился вниз. Черное
лицо нашей хозяйки было прижато к стеклу, губы энергично шевелились, глаза
злобно горели. Что делать? Бежать на улицу? Страшно. Остаться дома? Тоже
страшно. Эх, зря я шторы не опустил! Наверное, я бог знает что натворил,
недаром хозяйка в таком бешенстве. Ее лицо отлепилось от стекла, и через
минуту заколотили в дверь.
- Открывай, слышишь!
Я затрясся, но ничего не ответил.
- Открывай дверь, а то я ее выломаю!
- Мамы дома нет, - пролепетал я.
- Это мой дом, открой дверь сейчас же!
Ее голос был слишком страшен, я сдался и отпер дверь. Она бурей
ворвалась в коридор и вдруг остановилась как вкопанная перед нелепым
сооружением, которое я воздвиг, чтобы подглядывать в ее квартиру. Не
сообразил я, надо было сначала его разобрать, а уж потом отпирать ей
дверь!
- Это что такое? - спросила она.
Я не знал, что отвечать.
- Ты испугал моих клиентов, - сказала она.
- Клиентов? - ничего не понимая, пролепетал я.
- Ах ты сопляк! - взвилась она. - Вот выдеру тебя, узнаешь!
- Не выдерете!
- Выселю вас, ищите себе другую квартиру! - не унималась она. - Мне
надо на жизнь зарабатывать, сегодня суббота, а из-за тебя все пошло к
черту!
- Я... я просто хотел посмотреть...
- Посмотреть? - Она вдруг улыбнулась, слегка смягчившись. - А ты
приходи ко мне как все, раздобудь двадцать пять центов и приходи.
- Нужна мне ваша вонючая квартира! - возмутился я со всем пылом своих
девяти лет.
- Ах ты дерьмо собачье, - заявила она, решив, что в клиенты я не
гожусь. - Чтобы сегодня же духу вашего здесь не было!
Когда вечером домой вернулись мать и тетя Мэгги, разыгрался ужасный
скандал. Женщины кричали, стоя каждая на своем крыльце, слышно их было,
наверно, за несколько улиц. Соседи с интересом слушали. Дети стояли
вокруг, разинув рты. Страсти разгорелись из-за того, что хозяйка требовала
отодрать меня, а мать - в кои-то веки! - отказывалась.
- Какими делами вы в своем доме занимаетесь, как вам не стыдно! -
кричала мать.
- Дом мой, черт вас всех побери, что хочу, то в нем и делаю! - кричала
хозяйка.
- Да если бы я знала, чем вы тут занимаетесь, разве бы я здесь
поселилась? - кричала мать.
- Ишь ты, какая благородная! Да как ты смеешь так со мной
разговаривать, сука? - вопила хозяйка.
- Уж если вы такими делами занимаетесь, чего ждать от детей? - кричала
мать.
- Думаешь, твои ублюдки лучше? - вопила хозяйка.
- Вы самая последняя шлюха! - кинулась в атаку тетя Мэгги.
- Я последняя, а ты какая - первая? - орала хозяйка.
- Не смейте оскорблять мою сестру! - оборвала ее мать.
- Ах вы черномазые выродки, забирайте свое поганое тряпье и
выметайтесь! - приказала хозяйка.
В тот же вечер мы сложили свои вещи и переехали на другую квартиру, она
была на той же улице, через несколько домов. Я так толком и не понял, что
же продает наша хозяйка. Мальчишки мне потом объяснили, как это
называется, но туман все равно не рассеялся. Любопытство продолжало
разбирать меня, хоть я и знал, что люди считают это страшным грехом.
Ладно, думал я, придет время, и я тоже все узнаю.
В нашем доме завелась какая-то тайна, я почуял ее, когда дело зашло уже
довольно далеко. Каждый вечер, засыпая, я слышал, как в окно тети Мэгги
легонько стучат, со скрипом отворяется дверь, раздается шепот, потом все
смолкает. Однажды я вылез из постели, подкрался к двери гостиной и
осторожно заглянул. На диване сидел хорошо одетый мужчина и тихо
разговаривал с тетей Мэгги. Интересно, почему мне нельзя выйти к этому
человеку? Я вернулся на цыпочках к себе в постель, но потом меня снова
разбудили голоса - у двери приглушенно прощались. Утром я спросил мать,
кто у нас вчера был, но она сказала, что никого не было.
- Как не было, а я слышал мужской голос!
- Не болтай чепуху, - возразила мать. - Ты спал.
- И еще я видел мужчину. Он сидел в гостиной.
- Во сне ты все это видел, - сказала мать.
Тайна ночных визитов приоткрылась мне однажды воскресным утром, когда
тетя Мэгги позвала меня с братишкой к себе в комнату и познакомила с нашим
новым "дядей", профессором Мэттьюсом. Он был в пенсне, белоснежный
крахмальный воротничок подпирал шею, губы тонкие, глаза глядели не мигая.
Человек этот показался мне чужим и холодным, я не захотел подойти к нему,
когда он меня позвал. Он почувствовал мое недоверие и, чтобы смягчить
меня, дал десять центов, потом опустился на колени и стал молиться за нас,
"несчастных сироток", - так он нас назвал. Когда он кончил молиться, тетя
Мэгги сказала, что скоро они с профессором Мэттьюсом уедут на Север. Я
огорчился: ведь я любил тетю Мэгги как мать.
Больше я своего нового "дяди" не встречал, хотя каждое утро находил
следы его пребывания в доме. Мы с братишкой были озадачены и без конца
гадали, чем же занимается наш новый "дядя". Почему он всегда приходит к
нам ночью? Почему говорит так тихо, чуть не шепотом? И где он берет
деньги, чтобы покупать такие белоснежные воротнички и такие красивые синие
костюмы? В довершение всего мать в один прекрасный день позвала нас к себе
и строго-настрого запретила рассказывать кому-нибудь, что "дядя" у нас
бывает, потому что "дядю" разыскивают.
- Кто разыскивает? - спросил я.
- Белые, - сказала мать.
В мое тело иголкой вошел страх. Откуда-то из неведомого на нас снова
надвигалась белая угроза.
- Зачем он им нужен? - спросил я.
- Тебя это не касается.
- Что он сделал?
- Держи-ка ты лучше язык за зубами, а то белые и до тебя доберутся, -
пригрозила мне мать.
Видя, какое недоумение и страх вызывает у нас наш новый "дядя", мать
сказала тете Мэгги - так мне, во всяком случае, показалось, - чтобы он
купил наше доверие подарками, вот мы и будем молчать. Теперь каждое утро
было похоже на рождество, проснувшись, мы мчались в кухню глядеть, что
оставил нам на столе "дядя". Однажды он принес мне пуделя, щенка, я назвал
его Бетси и уже не расставался с ним.
Как ни странно, "дядя" теперь приходил к нам днем, но все шторы в это
время задергивались, и выходить на улицу, пока он у нас сидел, нам не
разрешали. Я тысячу раз пытался выспросить у матери хоть что-нибудь о
молчаливом ученом "дяде", но она неизменно отвечала:
- Не твоего это ума дело. Не приставай ко мне, беги играй.
Однажды ночью меня разбудил плач. Я встал, подошел на цыпочках к
гостиной и заглянул в щелку. На полу возле окна сидел "дядя" и, приподняв
угол шторы, всматривался в темноту. Мать торопливо укладывала маленький
чемодан, склонившись над ним. Меня охватил страх. Неужели мать уезжает?
Почему плачет тетя Мэгги? Неужели нас сейчас схватят белые?
- Скорей, скорей, - говорил "дядя", - а то не успеем.
- Господи, Мэгги, зачем ты едешь? - сказала мать. - Подумай хорошенько.
- Не лезь не в свое дело, - оборвал ее "дядя", по-прежнему всматриваясь
в темноту за окном.
- Да что ты сделал-то? - спросила тетя Мэгги.
- Потом расскажу, - отмахнулся "дядя". - Надо скорей ноги уносить, они
вот-вот нагрянут.
- Нет, ты сделал что-то ужасное, - прошептала тетя Мэгги, - иначе тебе
не пришлось бы вот так убегать.
- Дом загорелся, - сказал "дядя". - Когда они увидят огонь, сразу
поймут, чьих это рук дело.
- Это вы подожгли дом? - спросила мать.
- А что оставалось делать? - сердито буркнул "дядя". - Деньги я взял.
Ее стукнул по голове, она потеряла сознание. Если бы ее нашли, она бы все
рассказала, и мне крышка. Вот я и поджег.
- Да ведь она сгорит! - шепотом крикнула тетя Мэгги и зарыдала, закрыв
лицо руками.
- Ничего не поделаешь, - сказал "дядя". - Выхода-то не было. Оставь я
ее там, ее бы наверняка кто-нибудь нашел и сразу понял: стукнули. А так
она сгорит, и все будет шито-крыто.
Меня переполнял страх. Да что же все-таки происходит? Неужели белые
хотят схватить нас всех? Неужели мать решила бросить меня?
- Мама! - крикнул я и вбежал в комнату.
"Дядя" вскочил, в руке у него был револьвер, он навел его на меня. Я
тупо глядел на револьвер, понимая, что вот сейчас я могу умереть.
- Ричард!.. - отчаянно прошептала мать.
- Ты уезжаешь?.. - заревел я.
Мать кинулась ко мне и ладонью зажала рот.
- Молчи, хочешь, чтоб нас убили? - прошипела она, тряся меня за плечи.
Я затих.
- А теперь иди спать, - приказала она.
- Но ведь ты уезжаешь, - сказал я.
- Никуда я не уезжаю.
- Нет, уезжаешь. Вон же чемодан! - И я опять заплакал.
- Сейчас же замолчи, - прошептала мать и в гневе так больно сжала мне
руки, что я даже плакать перестал. - Все, марш в постель.
Она отвела меня в спальню, я лег и стал слушать шепот, шаги, скрип
дверей в темноте, плач тети Мэгги. Наконец, раздался стук копыт, к дому
подъехала коляска, и сейчас же по полу поволокли чемодан. Беззвучно плача,
в комнату вошла тетя Мэгги, поцеловала меня, прошептала: "До свидания,
Ричард". Потом поцеловала братишку, но он даже не проснулся. И вот ее нет.
Утром мать позвала меня в кухню и принялась внушать, чтобы я ни одной
живой душе не проболтался о том, что видел и слышал: если белые
когда-нибудь догадаются, что я знаю, они меня убьют.
- А что я такое знаю? - не удержавшись, спросил я.
- Неважно, - сказала она. - Все, что ты видел ночью, ты должен забыть.
- Но что же все-таки "дядя" сделал?
- Этого я тебе сказать не могу.
- Он кого-то убил? - робко предположил я.
- Если ты скажешь это при ком-нибудь, убьют тебя, - сказала мать.
Довод подействовал: теперь из меня до самой смерти никто и слова не
вытянет. Через несколько дней к нам пришел какой-то высокий белый с
блестящей звездой на груди и с револьвером на боку. Он долго разговаривал
с матерью, но она в ответ твердила лишь одно:
- Да о чем вы говорите? Ничего не понимаю. Если хотите, можете обыскать
дом.
Белый пристально посмотрел на нас с братишкой, но не сказал нам ни
слова. Долго меня мучила загадка, что же все-таки такое сделал "дядя", но
узнать это мне было не суждено - ни тогда, ни потом.


Уехала тетя Мэгги, мать одна зарабатывала мало и не могла прокормить
нас; я целыми днями ходил голодный, от слабости у меня кружилась голова.
Однажды голод так меня допек, что я решил продать пуделька Бетси и купить
какой-нибудь еды. Бетси была маленькая, белая, пушистая и, когда я ее
вымыл, вытер и расчесал, стала совсем как игрушечная собачка. Я взял ее на
руки и первый раз в жизни пошел один в белые кварталы, где были такие
широкие, чистые улицы и большие белые дома. Я ходил от одной двери к
другой и звонил. Хозяева при виде меня сразу же закрывали дверь или
говорили, чтобы я зашел со двора, но гордость мне не позволяла. Наконец,
на звонок вышла молодая белая женщина и приветливо улыбнулась.
- Что тебе? - спросила она.
- Вы не хотите купить хорошенькую собачку?
- Покажи.
Она взяла собачку на руки, стала целовать и гладить.
- Как ее зовут?
- Бетси.
- Какая прелесть! Сколько ты за нее хочешь?
- Доллар, - отвечал я.
- Подожди минутку, - сказала она. - Сейчас я поищу тебе доллар.
Она ушла с Бетси в дом, а я остался на крыльце, дивясь чистоте и тишине
белого мира. Какой здесь всюду порядок! Но как же мне тут неуютно. Ни за
что бы не стал жить здесь. И потом, ведь в этих домах живут люди, из-за
которых неграм приходится бросать свои дома и посреди ночи бежать
неизвестно куда. Я весь подобрался. А вдруг кто-нибудь сейчас скажет, что
я черномазый ублюдок и убьет меня? Почему женщины так долго нет? Может,
она сказала там, в доме, что какой-то мальчишка негр ее оскорбил? И сейчас
собирает толпу линчевать меня? Может, бросить Бетси и бежать? Тревога моя
все росла, я даже про голод забыл. Скорей бы вернуться к своим, туда, где
лица вокруг черные и мне ничего не грозит.
Дверь наконец отворилась, и женщина вышла, она улыбалась и по-прежнему
нежно прижимала к себе Бетси. Но я не видел ее улыбки, перед моими глазами
стояли страшные картины, которые я сам же написал.
- Не собачка, а просто чудо, - сказала она, - я ее покупаю. Но у меня
нет доллара, у меня всего девяносто семь центов.
Она сама нечаянно дала мне повод взять пуделька обратно, не
признаваясь, что я не хочу продавать свою собаку белым.
- Нет, мэм, - тихо ответил я, - мне нужен целый доллар.
- Но у меня сейчас нет доллара, - сказала она.
- Тогда я не продам вам собаку.
- Мама вечером вернется, и я отдам тебе три цента, - сказала она.
- Нет, мэм, - сказал я, упрямо глядя в пол.
- Послушай, ты же сказал, что просишь за нее доллар...
- Да, мэм. Я прошу доллар.
- Так в чем же дело? Вот тебе девяносто семь центов, - сказала она,
протягивая мне пригоршню мелочи и не выпуская из рук Бетси.
- Нет, мэм, - я покачал головой, - мне нужен доллар.
- Но ведь я же отдам тебе три цента!
- Мама велела мне продать собаку за доллар, - сказал я, сознавая, что
веду себя вызывающе и пытаюсь взвалить вину за это свое вызывающее
поведение на мать, которой здесь нет.
- Да получишь ты свой доллар. Я отдам тебе три цента вечером.
- Нет, мэм.
- Тогда оставь собаку и приходи вечером.
- Нет, мэм, не могу.
- Зачем тебе нужен целый доллар сейчас? - спросила она.
- Куплю себе что-нибудь поесть, - сказал я.
- Да ведь тут девяносто семь центов, на них ты наешься до отвала!
- Нет, мэм. Отдайте мне собачку обратно.
Она пристально посмотрела на меня и вдруг вспыхнула.
- Вот тебе твоя собака, - резко сказала она и сунула мне в руки Бетси.
- А теперь убирайся! В жизни не видела такого черномазого кретина!
Я схватил Бетси и бежал без оглядки до самого дома, радуясь, что не
продал ее. Но живот опять сводило от голода. Может, зря я не взял эти
девяносто семь центов? Да что теперь думать, все равно поздно. Я прижал к
себе Бетси и стал ждать. Когда вечером пришла мать, я все рассказал ей.
- И ты не взял деньги? - спросила она.
- Не взял.
- Почему?
- Сам не знаю, - смутившись, сказал я.
- Да ведь девяносто семь центов - это почти доллар, ты что, не знаешь?
- спросила она.
- Нет, знаю. - И я стал считать на пальцах: - Девяносто восемь,
девяносто девять, сто. Просто я не хотел продавать Бетси белым.
- Почему?
- Потому что они белые.
- Дурак, - вынесла приговор мать.
Через неделю Бетси задавил угольный фургон. Я долго плакал, потом
похоронил ее на заднем дворе и вбил в могилу планку от бочки. Мать только
и сказала:
- Мог получить доллар. А от дохлой собаки много ли проку?
Я промолчал.


В дождь и в зной, на улице и дома, ночью и днем жизнь раскрывала передо
мной все новые чудеса.
Если вырвать из конского хвоста волос, положить его в банку с мочой и
наглухо закрыть, то за ночь волос превратится в змею.
Если где-нибудь на улице тебе улыбнется католическая монахиня в черном
и ты увидишь ее зубы, то непременно умрешь.
Никогда не проходи под стоящей у стены стремянкой, это к несчастью.
Если поцелуешь свой собственный локоть, то превратишься в девчонку.
Если чешется правое ухо, значит, тебя кто-то хвалит.
Если дотронешься до горба горбуна, никогда в жизни не будешь болеть.
Если на рельсы положить английскую булавку и по пей пройдет поезд,
булавка превратится в новенькие блестящие ножницы.
Если ты слышишь голос, а людей поблизости нет, значит, с тобой
разговаривает бог или нечистый.
Когда писаешь, нужно обязательно плюнуть в мочу - на счастье.
Если чешется кончик носа, будут гости.
Если будешь смеяться над калекой, бог сделает калекой тебя.
Если будешь поминать имя господа всуе, бог покарает тебя смертью.
Если идет дождь и светит солнце, значит, нечистый бьет свою жену.
Если звезды ночью мерцают сильнее обычного, значит, ангелы в небе
веселятся и летают по небесным этажам. Ведь звезды - это дырки, через
которые на небо проходит воздух, ангелы пролетают мимо окон святого
господнего дома, вот и получается мерцание.
Если разобьешь зеркало, семь лет тебя будет преследовать несчастье.
Если будешь слушаться мать, то разбогатеешь и доживешь до глубокой
старости.
Если простудишься и перед тем, как ложиться спать, завяжешь горло
грязным рваным носком, к утру простуда пройдет.
Если завязать в тряпочку кусок асафетиды и надеть на шею, никакая
болезнь к тебе не пристанет.
Если утром на пасху посмотреть на солнце сквозь закопченное стекло,
можно увидеть, как солнце славит воскресшего господа.
Если человек признается в чем-нибудь на смертном одре, значит, это
правда: перед лицом смерти не лгут.
Если поплевать на все до единого зерна перед тем, как их сеять, хлеб
вырастет высокий и даст богатый урожай.
Если рассыплешь соль, нужно кинуть щепотку через левое плечо, тогда
несчастья не будет.
В грозу нужно занавешивать зеркало, тогда молния тебя не поразит.
Никогда не перешагивай через лежащий на полу веник, это к несчастью.
Если ты ходишь во сне, значит, тебя ведет бог, он хочет, чтобы ты
совершил для него какое-то доброе дело...
Все на свете казалось легко, просто, возможно потому, что мне так
хотелось... Мир, в котором я жил, был мне не подвластен, зато я мог
совершить все, что хотел, в мире, который жил во мне. Меня окружало
убожество, нищета, и, чтобы не задохнуться в глухой, голодной тоске, я
наделил свой внутренний мир безграничными возможностями.
И в мыслях моих, и в воображении прочно поселился страх перед белыми.
Война подходила к концу, и Юг полыхал расовой ненавистью. Я не наблюдал ее
явных проявлений, но будь я даже сам участником конфликтов, я вряд ли
ощущал бы эту ненависть так остро. Война так и не стала для меня
реальностью, зато я всеми фибрами души отзывался на каждый слух о
столкновении между белыми и неграми, на каждую новость, сплетню, намек, не
пропускал ни единого слова, ни одного перепада интонации. Гнет этой
ненависти и угрозы, исходящей от не видимых нам белых, требовал от меня
напряжения всех моих нравственных сил. Я часами простаивал у крыльца
соседних домов, слушая рассказы о том, как белая женщина ударила по лицу
негритянку, как один белый убил негра. Рассказы эти наполняли меня
волнением, страхом, трепетом, я задавал взрослым сотни вопросов.
Однажды вечером я услыхал рассказ, который на много ночей лишил меня
сна. Мужа одной негритянки растерзала белая толпа. Негритянка поклялась
отомстить за его смерть, взяла револьвер, завернула его в тряпку и
униженно пошла умолять белых, чтобы ей отдали труп мужа похоронить. Ее
впустили к покойнику, она подошла к нему, а вооруженные белые молча стояли
вокруг и смотрели. Женщина эта, рассказывали, опустилась на колени и стала
молиться, а потом выхватила из тряпки револьвер и, не вставая с колен,
убила четырех белых, никто и опомниться не успел.
Произошла эта история на самом деле или ее выдумали, не знаю, но я
верил в нее всей душой, потому что привык жить с ощущением, что на свете
существуют люди, которые по своей прихоти могут отнять у меня жизнь. Я
решил, что, если мне когда-нибудь придется столкнуться с белыми, я
поступлю, как эта негритянка: замаскирую оружие, притворюсь, что убит
горем и ни о чем, кроме своей потери, не помню, они подумают, будто я
смирился с их жестокостью и принял ее как непреложный закон, и тут-то я
выхвачу свой револьвер и буду стрелять в них, стрелять, стрелять, пока они
не убьют меня. Рассказ о том, как негритянка обманула белых, помог
оформиться тому смутному протесту, который давно уже бродил во мне.
Конечно, ни в какие действия он не выливался. Мои фантазии так и
оставались лишь в моем воображении, потому что я чувствовал себя
совершенно беспомощным перед лицом угрозы, которая в любую минуту могла
меня настигнуть, и потому что я знал: если белые захотят со мной
расправиться, ничто не спасет меня. Я черпал в своих фантазиях поддержку,
они помогали мне выжить, не сломиться под угрозой насилия.
Эти фантазии были не просто попыткой защитить себя от белых, они вошли
в мою плоть и кровь, стали моим кредо, моей религией, жизнью. Ненависть
белых так прочно въелась мне в мысли и в душу, что потеряла связь с
повседневной реальностью, и настроения, которые эта ненависть во мне
вызывала, питали сами себя, они разгорались и затухали в зависимости от
того, что я слышал о белых, в зависимости от того, на что я надеялся и о
чем мечтал. Стоило кому-нибудь произнести слово "белые", и я сжимался, во
мне вскипала волна самых противоречивых чувств, докатываясь до самых
потаенных уголков моего существа. Казалось, надо мной довлеет власть
враждебной стихии, которая в любую минуту может разбушеваться. Белые пока
еще не причиняли мне зла, но сознание того, что они существуют, вызывало у
меня такую боль и гнев, будто меня линчевали сотни, тысячи раз.
Бог знает, сколько времени мы прожили в Уэст-Элене, прежде чем я смог
наконец вернуться в школу. Матери посчастливилось устроиться на работу к
белому врачу, который обещал платить ей неслыханное жалованье - пять
долларов в неделю, и она тотчас же объявила, что ее дети будут снова
ходить в школу. До чего я обрадовался! Но я все еще был очень застенчив,
страшно терялся на людях, и в первый же мой день в школе ребята меня
обсмеяли. Учительница вызвала меня к доске и велела написать мои имя,
фамилию и адрес. Я знал свой адрес, умел писать, мог написать все, что она
мне велела, без ошибок, но сейчас, под взглядами стольких пар глаз,
устремленных мне в спину, на меня будто напал столбняк, я не мог
нацарапать ни буквы.
- Что же ты, напиши свое имя, - сказала учительница.
Я поднес к доске мел, собираясь писать, но вдруг почувствовал, что все
мои мысли куда-то сгинули, я забыл, как меня зовут, забыл даже, с какой
буквы мое имя начинается. Кто-то засмеялся, и я весь съежился.
- Не думай о нас, просто пиши свое имя и адрес, и все, - уговаривала
меня учительница.
Я мысленно рванулся написать, но рука у меня будто отнялась. В классе
захихикали. Я залился краской.
- Ты что же, не знаешь, как тебя зовут? - спросила учительница.
Я глядел на нее и не мог произнести ни слова. Учительница встала,
ободряюще улыбнулась, подошла ко мне и ласково положила руку на плечо.
- Как тебя зовут? - спросила она.
- Ричард, - прошептал я.
- А фамилия твоя как?
- Райт.
- Скажи по буквам.
Я выпалил буквы со скоростью пулемета, страстно надеясь, что теперь-то
мне простят мой столбняк.
- Помедленней, а то я не разобрала, - попросила учительница.
Я повторил.
- Отлично. А писать ты умеешь?
- Да, мэм.
- Вот и напиши.
Я снова повернулся к доске, и поднял руку, и снова почувствовал внутри
себя бездонную пустоту. Я из последних сил пытался собраться с мыслями, но
не мог вспомнить ровным счетом ничего. Я ощущал только одно: за спиной у
меня сидят ребята и ждут. До сознания дошло, как бесповоротно и
окончательно я опозорился, ноги у меня стали ватные, перед глазами все
поплыло, я прижался горячим лбом к холодной доске. В классе захохотали.
Я оцепенел.
- Садись, - сказала учительница.
Я сел, проклиная себя. Ну почему, почему я всегда так теряюсь на людях?
Ведь я умею писать не хуже этих ребят, а уж читаю наверняка лучше и
рассказываю хорошо и складно, когда чувствую себя уверенно. Почему же при
виде незнакомых лиц на меня нападает столбняк? Уши и даже шея у меня
горели, я слышал, как ребята шепчутся обо мне, и ненавидел их, ненавидел
себя; я сидел неподвижно, но в душе у меня бушевала буря.
Однажды, когда мы были в классе, на улице поднялся оглушительный свист
и трезвон. Не обращая внимания на учительницу, ребята повскакивали с парт
и кинулись к окнам. Учительница вышла, потом вернулась и сказала:
- Дети, собирайте книги и идите домой.
- Почему?
- Что случилось?
- Война кончилась, - сказала она.
Вместе с ребятами я выбежал на улицу и увидел толпы белых и негров, все
смеялись, пели, кричали. Я здорово трусил, пробираясь мимо белых, но
стоило мне оказаться в своем квартале и увидеть улыбающиеся черные лица,
как страх мой испарился. Я хотел представить себе войну, понять, что же
она такое, и не мог. Ребятишки показывали на небо, я поднял голову и
увидел небольшую птицу, она описывала в воздухе медленные, плавные круги.
- Глядите, глядите!
- Аэроплан!
Я никогда раньше не видел аэроплана.
- Это птица, - сказал я.