Офицеры, не притрагиваясь к угощению, слушали молча. Граевский, закусив губу, тактично ждал, когда рассказчик выдохнется, пальцы его мяли, свивали в штопор серебряную ложечку, Паршин хмуро смотрел в тарелку, раздувая ноздри, с холодной яростью сглатывал слюну – ему зверски хотелось есть.
   – Нам скоро уже тысячу лет внушают, что святое место – это храм жидовствующего евангельского краснобая. Глупости, нонсенс! – Варенуха, как и положено воспитанному человеку, в конце трапезы сложил крест-накрест нож и вилку, вытер губы и бороду. – Смею утверждать, что святое место – это проверенное заведение с опытным поваром и вышколенной прислугой. Лично для меня добротный стол воплощает в себе больше достоинств, нежели все иконы этой, с позволения сказать, Богоматери. Путь к спасению души лежит через желудок и начинается с крахмальной скатерти, рюмочки хорошей водки и закуски, обильной и разнообразной. Вспомните, господа, – «Метрополь», «Доменик», «Северная Пальмира». Куда там храму Христа Спасителя! А ресторация Федорова на Малой Садовой у магазина Елисеева! Если вы ограничены временем, можете, черт побери, поесть с волшебной быстротой. На буфетной стойке уже разлита по рюмочкам водка – тридцать сортов, это не считая коньяков, тарелки с холодными закусками вы берете сами, а горячее, буженина, рябчики, шашлык из осетра появляются по первому вашему слову. Фантасмагория, сказка! Этой собачьей совдепии и не снилось! Куда же она запропастилась? Пора подавать чай. А, легка на помине…
   В комнату в самом деле вошла красавица Соня, на ней не было лица, в глазах застыл тихий ужас. Неслышно приблизившись к профессору, она что-то прошептала ему на ухо, отчего Варенуха помрачнел, непроизвольно сняв пенсне, выругался, резко дернул бородой:
   – Ладно, подавай чай. Потом положи Федору лед на голову. Миль пардон, господа, се ля ви. Прошу чайку, еще из дореволюционных запасов, не морковный, от братьев Поповых. – Вздохнув, он водрузил на нос пенсне и задумчиво, с нескрываемым интересом глянул на гостей. – Разговору не помешает.
   Со стола между тем стараниями Сони исчезла грязная посуда и появились калачи, пряники, с десяток подзасохших гречневиков, сахар и какое-то малоаппетитное на вид варенье в хрустальной вазочке. Чай в профессорском доме готовили по-старорежимному, заваривали в небольшом, в форме византийской вазы самоварчике и разливали по стаканам в серебряных подстаканниках, добавляя кипяток до нужной крепости и сахар с апельсиновым ликером для улучшения вкуса.
   – Не обессудьте, господа, ни молока, ни сливок, ни черта собачьего. – Варенуха осторожно взял пряник, понюхав, надкусил, сделал кислую мину: – Недельный, убить можно. Так что у вас там за дело, господа, позвольте узнать?
   При этом он наклонил голову и взглянул на гостей исподлобья, поверх пенсне, агрессивно и хитро, как бы давая понять – дураков здесь нет.
   – У одного нашего друга начинается заражение, старая рана. – Граевский положил на стол завязанную в узел ложку. – Вероятно, нужна операция, рассчитываем на вас, уважаемый Семен Петрович. Заплатим хорошо.
   Он решил не форсировать событий и оставить убедительные действия на потом, на случай крайней профессорской несговорчивости.
   – Операция? Полостная небось? – С капризным видом Варенуха откинулся на спинку, просверлил Граевского буравчиками хитрых глаз. – Куда ранен этот ваш приятель?
   Узнав, что речь идет о нагноении на ухе, он перестал кривиться и, стараясь не выказывать радостного возбуждения, изобразил гримасу сопереживания:
   – Ну отчего же не помочь, сегодня же и посмотрим этого вашего друга. Только деньги, господа, меня не интересуют, по нынешним-то временам главное – это душевное спокойствие, проистекающее из чувства защищенности. Вы, может, и не знаете, господа, но сейчас быть известным лекарем весьма небезопасно, с профессора Бадмаева, к примеру, сам Мамонт Дальский выкуп требовал, грозился убить. Почему-то все думают, что раз ты пользуешь людей, то должен непременно купаться в роскоши. Я, конечно, не претендую на славу Бадмаева, однако же ситуация похожа, хотя почтил меня вниманием не знаменитый анархист, а пара каких-то уголовных, дешевых громил. – Варенуха прервал поток красноречия, шумно отхлебнув чаю, горестно развел руками: – Видите ли, господа, врачебная практика приходит в упадок, чтобы как-то жить, приходится заниматься побочными делами. Так вот эти уголовные требуют процент с прибыли, в противном случае обещают, что наплачусь, грозят шкуру содрать. В качестве резюме предлагаю: давайте, господа, услуга за услугу. Вы навсегда избавляете меня от присутствия этих мерзавцев, я лечу вашего друга и ассигную вам за хлопоты э… ну, скажем, пять тысяч рублей. Не хочу показаться невежливым, но сдается мне, господа, что моя просьба не должна показаться вам чрезмерной или слишком обременительной, прошу извинить меня за прямоту…
   Что-что, а в людях разбирался Семен Петрович неплохо.
   Долго думать офицеры не стали. Усмехнувшись, Паршин покосился на Граевского, тот потер подбородок, кивнул, глянул Варенухе в глаза.
   – Хорошо, Семен Петрович. Но вначале операция, и без промедления. Идти недалеко, в бельэтаж.
   -В бельэтаж? – Профессор сморщился, словно от хинина, однако тут же, взяв себя в руки, скомкал салфетку и встал из-за стола. – Вот и славно. Идемте, господа, всецело полагаюсь на вашу порядочность и честное слово. Момент, только захвачу сумку с набором.
   Он низко нахлобучил пыжиковую шапку, взял в одну руку плоский, чем-то похожий на сдохшую таксу саквояж, в другую – керосиновую лампу и поманил гостей к дверям:
   – Ну же, господа.
   Вышли в парадное, спустились, постучали в квартиру Паршина. Открыл сам хозяин дома. Увидев Варенуху, он насупился, но, пересилив себя, гадливо улыбнулся, отодвигаясь в сторону, глухо произнес:
   – Прошу.
   – Мое почтение, дражайший Александр Степанович. – Профессор был крайне вежлив, сух и держался на расстоянии. Опустив глаза, он тут же вспомнил про врачебный долг и заторопился: – Ну-с, где же больной?
   На его румяном лице наглость и самоуверенность застыли каменной маской. Однако же, узрев больного, ростом под потолок и шириною в дверь, Семен Петрович как-то сразу потерялся, утратил апломб и вдруг совершенно ясно понял, что пятьдесят тысяч-то отдать придется. От греха.
   – Так, ну-ка, ну-ка. Что здесь у нас? – Стараясь произносить слова возможно бодрее, он осмотрел многострадальное ухо, раненное, оперированное, отмороженное и загноившееся, удивленно пощелкал языком: – В чем это оно у вас, голубчик?
   Голубчик, такую мать, весом никак не меньше восьми пудов! Да, подфартило господину Паршину, не иначе наследник с дружками заявился с фронта.
   – Хлебный мякиш это, доктор, – Страшила криво усмехнулся, отчего заросшее лицо его стало страшным, – народное средство, дерьмо. Давайте режьте быстрей, жрать хочется, а жевать больно.
   – Экий вы прыткий, голубчик. – Варенуха коснулся распухшей железы, глубокомысленно хмыкнул, покачал головой: – Ничего страшного, некрозный участок уберем, с воспалением тоже справимся, у меня есть замечательное патентованное средство, английское, чтобы без мучительства, впрыснем вам, голубчик, morphium hidrochlorium. И будет у вас не пол-уха, а четвертушка. – Он натянуто засмеялся и, открыв застежку, полез в саквояж.
   – Господа, прошу пару полотенец, простыню и побольше кипятка. В сущности, много шуму из ничего, не внематочная беременность…
   Через полчаса все было кончено, операция и в самом деле не затянулась.
   – Завтра утром зайду, сделаю вам, голубчик, инъекцию. – Неспешно собравшись, Варенуха потрепал Страшилу по руке и многозначительно кивнул Граевскому: – И дам знать, где, когда.
   На душе у него было превосходно: только что вместе с ухом он рассек и гордиев узел своих проблем, а пять тысяч не деньги. Да и пятьдесят не такая уж сумма. Уже прощаясь, он подошел к хозяину дома и изобразил на лице сложную гамму чувств – от глубокомысленного раскаяния до непротивления изливанию гнева Господня, бегающие глаза его загорелись неутешной скорбью и сожалением:
   – Дорогой Александр Степанович, настоятельно прошу понять объективность причин, не позволивших мне волею обстоятельств вовремя вернуть долг, и умоляю не судить вашего покорного слугу слишком строго. Эта чертова революция здорово вышибла нас всех из колеи. Обязательно верну, в самое ближайшее время. Только, дорогой вы мой, вы уж не гневайтесь, по частям. Не держите зла на сердце, мы ведь соседи как-никак и должны помогать друг другу, жить, аки братья, в мире, единении и согласии.

Глава третья

I

   Мастерски выведя Добровольческую армию из кольца, Корнилов остановился в станице Ольгинской. Вскоре туда же подошел отряд генерала Маркова, пробившийся с боем мимо красного Батайска, подтянулись нейтральные офицеры, сбежавшие из Ростова и Новочеркасска после начала террора, присоединились хлебнувшие советской власти казаки. Всего набралось четыре тысячи бойцов, многие легкораненые. Из них были сведены полки: Офицерский, под началом генерала Маркова, Корниловский ударный, под командованием полковника Неженцева, Партизанский, из пеших донцов атамана Багаевского, и два батальона – Юнкерский и чехословацкий Инженерный, а также три дивизиона кавалерии.
   В рядах шли студенты, прапорщики и капитаны, взводами и ротами командовали полковники. Жалкая горсточка людей, не забывших, что такое честь, мужество и настоящая любовь к отчизне.
   На военном совете было решено двигаться на юг, туда, где все еще сражался Екатеринодар, где была надежда на кубанское казачество, и кочующий табор, над которым развевался трехцветный российский флаг, выступил в бескрайние заснеженные просторы.
   Человек фантастической храбрости, генерал Марков заметил тогда: «Не спрашивайте меня, господа, куда и зачем мы идем, а то все равно скажу, что идем к черту за синей птицей…»
   Время между тем работало на большевиков – через Азербайджан по железной дороге, через Грузию по перевалам на Кубань хлынули солдаты Закавказского фронта, серой, озлобленной, безликой массой. По пути, как водится, резали буржуев, наслушавшись агитаторов, занимались экспроприацией, насиловали, жгли, пили до посинения, мутными потоками стекались на узловые станции. Здесь их без труда вербовали в свои армии красные главкомы товарищи Автономов, Сорокин и Сиверс.
   Одним рассказывали сказку о том, что Корнилов с кубанской контрой напрочь перекрыли дорогу в Россию и, чтобы попасть домой к бабам, надо, дескать, их, гадов, разбить. Другим и объяснять ничего не надо было – да на хрена сдались покосившаяся хибара, голодные дети и подурневшая, рано состарившаяся жена, когда впереди Северный Кавказ с неразграбленными складами, винными заводами и чернявыми глазастыми девками!
   А жирная, обильно родящая кубанская земля? Да с садами, с виноградниками? Не какой-нибудь нищий надел на Псковщине. Даешь мировую революцию! И поскорее!
   А Корнилов все шел на юг, шел медленно, высылая боевое охранение и организуя обоз, – права на ошибку он не имел. Вскоре начали сбываться его худшие опасения: красные нащупали Доброармию, начали тревожить ее постоянными наскоками. Дорога превратилась в непрекращающуюся череду изнурительных боев, в каждом из которых ставка была одна – жизнь. Отступать было некуда, не победить – значило остаться в холодной степи. И Доброармия двигалась вперед, невзирая на многократный перевес красных, демонстрируя стойкость, дисциплину и опытность, о каких и мечтать не могли новоявленные большевистские командиры.
   В последней донской станице Егорлыкской корниловцев встречали приветливо, с блинами, колокольным звоном и теплыми речами. Дальше начиналось Ставрополье, где прием был совсем другой…
   Ясным морозным утром по плотной колонне Офицерского полка, где в третьей роте второго батальона шли рядовыми Полубояринов и Злобин, ударили из трехдюймовок, – стреляли с того берега маленькой речушки у села Лежанки. С рваным грохотом взвились дымные, огненно-косматые столбы, выбросили в небо горы снега, мерзлой почвы, просвистели гибельной раскаленной сталью. Недолет.
   – Рассыпайся, в цепь!
   Где-то впереди прогремела команда, ее подхватили глотки взводных, и плотная колонна стала поворачиваться, словно на оси, растягиваясь людскими лентами по полю. На дальнем берегу снова вспыхнули зарницы, снаряды с шипом пробуравили небо, но на этот раз разорвались слабее, далеко разбросав смертоносный шрапнельный град.
   – Ах ты, сука. – Вздрогнув, Полубояринов инстинктивно присел, рядом с ним рухнул в снег маленький есаул в рваном башлыке – молча, ничком, так и не закурив свернутую папироску, кто-то вскрикнул пронзительно, страшно и сейчас же затих, захлебнулся кровью.
   – За мной! Вперед!
   Откуда-то слева вывернулся Марков, на сивой лошаденке, злой, в надвинутой на глаза папахе, махнул рукой в сторону домиков с палисадами:
   – В укрытие!
   Команды он подавал высоким опереточным голосом, протяжно растягивая гласные. Пригибаясь, проваливаясь в снег, люди побежали на околицу села, привалившись к обитым тесом стенам, с трудом перевели дух, закурили, многие в ожидании бойни пробовали затворы, поправляли, осматривали патронные сумки.
   Корнилов между тем спокойно оценил сложившуюся обстановку и, усмехнувшись, легко заметил грубую ошибку красных – позиция их была совсем нехороша. Несмотря на то, что замерзшая река не являлась сколь-либо значимой преградой для форсирования, они зачем-то укрепились на дальнем, более низком берегу, чем сразу же поставили себя в гибельное, заведомо невыгодное положение.
   – Антон Иванович, вам не кажется, позиция подобна той, что наблюдалась при Брусиловском прорыве на десятиверстном участке северо-восточнее Бояна? – Собрав морщинки вокруг монгольских, узко-прорезанных глаз, Корнилов оглянулся на Деникина, грязными пальцами погладил вислые, редко растущие усы. – Аналогия, конечно, груба. Мыслю атаковать, и атаковать немедленно.
   План его был прост – выкатить на прямую наводку все имеющиеся восемь трехдюймовок и одновременно ударить тремя полками – в лоб Офицерский, с флангов Корниловский и Партизанский.
   – Гениально, как все простое. – Деникин, побледневший, осунувшийся, согласно кивнул и сразу же закашлялся, тяжело, задыхаясь. Он уже вставал на ноги, но чувствовал себя скверно, никак не удавалось сбить температуру – ни лекарств, ни покоя.
   – Поручик Долинский! – Корнилов глянул на адъютанта, темнобрового юношу в кавалерийском полушубке, властно взмахнул рукой: – Передайте приказ: мы атакуем.
   Вся его небольшая, жилистая фигура, выкатившиеся желваки на скулах, судорожно оскаленный рот выражали несгибаемую волю человека, решившего победить или умереть.
   – Цепь, вперед! – По получении приказа генерал Марков спешился и, даже не дожидаясь фланговых ударов, сам повел полк в атаку. – Ура!
   – Ура! – В душе Полубояринова словно лопнул огромный созревший нарыв, густо растекся ненавистью, страхом, безудержной, пьянящей злобой. Выхаркнув из глотки бешеный, протяжный крик, он вскинул винтовку на ремень и, прикрывая голову лопатой, как щитом, бросился на берег, где, уже выкатив орудия на прямую наводку, стреляли по врагу юнкера.
   – Ну, сволота красножопая! – Рядом с ним в цепи бежал подполковник Злобин, тяжело дыша, проваливался в снег. Он страшно матерился, большие усы его над орущим ртом от ярости встали дыбом. – Подождите у меня! Трах-тарарах-тарарах!
   – За мной, господа! – Съехав по косогору, Марков первым выскочил на лед, побежал, бешено размахивая наганом. В двух шагах перед собой Полубояринов увидел его мелькающие дырявые подметки, тут же, поскользнувшись, поручик упал, и сразу несколько человек обогнало его. – Ура! Ура!
   Со стороны красных ударили пулеметы, подняв стремительно надвигающиеся фонтанчики снега, но они были уже не в силах остановить озверевших людей. Боевые офицеры, матерые вояки, прошедшие германскую, испытавшие ужас и унижения революционных перемен, все потерявшие в жизни, они с ревом кинулись в штыки, каждый действовал как хорошо отлаженная, бездушная машина смерти. Пулеметные гнезда были тут же закиданы гранатами, нападающие вспрыгивали на бруствер и с уханьем, со страшным животным криком кололи в лица, головы, плечи тех, кто еще не убежал из окопа.
   Под ударами прикладов с треском лопались черепа. Стоны умирающих, хруст ломающихся костей, лязг четырехгранной остро заточенной стали – все смешалось в яростной, полной муки и исступления, жуткой рукопашной схватке. И всюду в самой гуще ее то и дело появлялась белая папаха Маркова. Это был бой хорошо руководимого командного состава с серой, скверно дисциплинированной солдатской массой.
   Развязка наступила скоро. Побросав орудия, бойцы Дербентского интернационального и воины-красногвардейцы пустились наутек, куда глаза глядят, деморализованной толпой. А с флангов их уже обходили Корниловский и Партизанский полки… Все случилось так, как и предвидел Корнилов, село Лежанки большевикам запомнилось надолго. Разгром был полный – белые потеряли троих, красных погибло свыше пятисот, в плен их не брали, кончали на месте.
   Впрочем, кое-кому повезло. Когда Полубояринов поставил к стенке невзрачного бойца в грязных, излохмаченных временем обмотках, подполковник Злобин нахмурился, вытер папахой красный от крови штык:
   – Полно вам, поручик, глядите, сопляк совсем. Верно, не старше дочери моей. Давайте-ка я его поучу по-свойски. А ну, краснопузый, снимай шинель, штаны тоже, будешь красножопым. Ну, живо. Поручик, подержите ноги, чтоб не брыкался.
   Выкрутив из резьбы винтовочный шомпол, он вынул его, мстительно ухмыльнулся и, бросив пленного голым животом на снег, принялся хлестать металлическим прутом по тощим, судорожно вихляющимся ягодицам.
   – Я тебе покажу революцию! Я тебе покажу, кто был ничем, тот станет всем! Сопляк, книжки читай, учись!
   Пронзительно свистела сталь, пятнала снег дымящаяся кровь, летели по сторонам клочья мяса. Жуткий животный крик, мороз, оглушительный смех офицеров-доброармейцев. Подполковник Злобин не знал, что еще в январе восставшие черноморские братишки затащили его жену и дочь на миноносец «Гаджи-бей», надругались всем кубриком и полуживых выбросили в море на корм акулам. Страшно матерясь, он учил уму-разуму недалекого, зарвавшегося хама и внутренне был сильно рад, что не взял лишнего греха на душу.
   Страшное, лихое время – русские на русских на русской земле. И закон Талиона – око за око, зуб за зуб. Бунин писал: «Народу, революции все прощается – „все это только эксцессы“. А у белых, у которых все отнято, поругано, изнасиловано, убито – родина, родные колыбели и могилы, матери, отцы, сестры, – „эксцессов“, конечно, быть не должно…»
   Страшное время. Безвременье.

II

   Варенуха заявился на следующий день ни свет ни заря.
   – Пардон, что потревожил, господа, так ведь, кто рано встает, тем Бог дает. Ну-ка, голубчик, как у нас дела? – Он помял Страшиле скулу, потрогал шею, довольно кивнул: – Ну что же, воспаление спадает, я же говорил, прогноз благоприятный.
   Подпоручик смотрел на него с мрачной благодарностью. В бинтах, намотанных наподобие чалмы, он был похож на подраненного янычара.
   – Теперь, господа, о деле. – Вздохнув, профессор отбросил игривый тон, нервно облизнул губы, и стало заметно, что он не на шутку испуган. – Сегодня вечером негодяи будут ждать меня с деньгами на Можайской. Это, господа, натуральный притон, на входе спросите Хряпа и Куцего, я тут все написал на бумажке. Вот, как договаривались. – Он вытащил две думские тысячерублевые ассигнации, верно угадав в Граевском старшего, протянул ему деньги. – Остальное потом. Надеюсь на вашу порядочность, господа.
   Не глядя в глаза, он сдержанно кивнул и порывисто пошел к дверям, по лицу его катился пот, хотя в комнате было не жарко – «буржуйка» прогорела давно.
   – Что, ввязались в историю? – Сразу расстроившись, Страшила потянулся за кисетом и принялся вертеть чудовищных размеров самокрутку. – Нет, право, мое ухо того не стоит. Хряп, Куцый, уголовщина какая-то, шпана. Их что же – того, налево?
   – Направо. – Паршин зевнул, хрустнув коленями, присел перед печкой, потянул на себя решетчатую дверцу. – Не переживай ты так, Петя, первый раз, что ли. Только вот гардеробчик, конечно, обновить бы не мешало – на люди показаться стыдно. Об исподнем я уж и не говорю…
   Голос его дрогнул от ненависти и обиды – вчера обнаружилось, что после обыска пропали все его пальто, костюмы, шелковое белье. Чекисты не побрезговали даже консерваторской форменной шинелью и казенными, ужасного покроя штиблетами. Исчезли также все одеколоны, приборы для бритья, французские фиксатуары. Так что пришлось на ночь глядя скоблиться плохо правленным лезвием, мыться солдатским мылом – выборочно, экономя теплую воду. И отправляться на свиданье в последней паре чистого белья, не единожды чиненной, застиранной до прозрачности.
   Может, по этой причине вечер и ограничился лишь прощальным нежным поцелуем, трепетным согласием на следующее рандеву – ну право же, совершенно невозможно предстать в подобном виде перед такой красавицей! Это вам не киевская потаскушка – умна, знает себе цену, правда, немногословна, но, может, оно и к лучшему, с женщиной нужно не разговаривать, а действовать. Эх, будь проклят тот, кто щеголяет сейчас в его шелковых подштанниках цвета семги, роскошных, импозантных, нежных, словно кожа младенца…
   После завтрака Граевский поднялся, подошел к хозяину дома и, отчего-то смутившись, вытащил пояс с золотом.
   – Александр Степанович, не почтите в обиду, прошу взять денег на расходы и хлопоты, время, сами знаете, не до церемоний. И хорошо было бы прикупить одежонки какой, мы, знаете ли, совершенно пообносились. – Он покосился на Анну Федоровну, убиравшую со стола, и прямо на скатерть высыпал желтой горкой кольца, монеты, коронки.
   – Тьфу ты, гадость какая, – негромко произнес Паршин-старший, однако отвращения в его голосе не чувствовалось, – сразу видно, поясок-то с мертвеца сняли, живой бы не отдал. – Ничуть не смутившись, он принялся складывать монеты аккуратными столбиками, стараясь все же не касаться стоматологических изделий. – Весьма кстати, господа, я как раз собрался договариваться насчет еще одной «буржуйки», чтобы вам переселиться в столовую, не тесниться в кабинете. А с одеждой трудностей не станет, за «желтопузики» теперь можно и парадный костюм государя императора приобресть.
   Было видно, что Александр Степанович заметно повеселел, принялся насвистывать что-то из Легара.
   – Отец, я с вами. – Просияв, Паршин-младший сразу оживился, встретившись глазами с Граевским, успокаивающе кивнул: – Ладно тебе, командир, мы теперь при мандате. Да и кто здесь кроме меня разбирается в парижских модах?
   – Дратвы купи, шило, иглу сапожную потолще. – Страшила укоризненно нахмурился, собрал лоб морщинами. – И гуталину не забудь.
   Ох уж эти сынки миллионеров с их барскими замашками! Три года в окопах, в дерьме, во вшах, две революции, гражданская война, а все парижскую моду ему подавай! Нет, горбатого могила исправит.
   Когда семейство Паршиных ушло на промысел, Граевский проиграл Страшиле пару партий в шахматы, бесцельно пошатался по квартире и от нечего делать забрел в библиотеку. Тут было холодно, неуютно, промозгло. «Вот она, кладезь мудрости». Граевский закурил и задумчиво двинулся вдоль полок – тома, фолианты, брошюры… Титаны, мыслители, светочи разума… Хм, диван неплохой, надо будет приспособить для спанья… Классики, столпы литературы… Великий Пушкин, гениальный Толстой, отец малороссийской прозы Гоголь…
   Один – мот, повеса и интриган – схлестнулся с сильным мира сего, нарвался на дуэль и, причастившись морошкой, скончался в муках. Другой все порывался дать деру от жены, наконец, под занавес, на девятом десятке, решился, инкогнито ушел в ночь и, простудившись, скоропостижно умер под семафором. Третий, будучи от рождения не совсем в себе, всемерно способствовал недугу употреблением горячительного, позаимствовал у первого сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора» и в конце концов тронулся умом. Жизнь – великий театр абсурда…
   «Ну что ж, недолго вам осталось мерзнуть, скоро третью „буржуйку“ поставим». Хмыкнув, Граевский снял с полки труд эстетствующего во Христе мрачно-пессимистичного Мережковского, тут же отложив, раскрыл наугад опус шелестящего о тлене Федора Сологуба, скривившись, отбросил в сторону, с отвращением скользнул взглядом по елейной муре Бальмонта и Северянина, с неожиданной злостью скрипнул зубами: «В окопы бы вас, чистоплюи, чтобы обделались со страху…»
   Кончилось тем, что, сам не зная почему, он нашел собрание сочинений Достоевского и внимательно, испытывая жалость к Раскольникову, перечитал то место, где студент раскраивает череп старухе-процентщице. Потом убрал том на место и, зябко передернув плечами, пошел из библиотеки вон, поближе к печке, губы его едва слышно шептали: «Мокрица, слюнявый интеллигент… С одной старухи соплей на целый роман… Из-за таких и упустили Россию…»
   После полудня появился Паршин, разрумянившийся, в хорошем настроении, с внушительным узлом через плечо.
   – Бонжур, господа, не скучаете? А там, – он скинул поклажу на диван и мотнул головой в сторону окна, – весело, жизнь кипит. Черта с два большевички задавят мелкобуржуазную стихию, все, кажется, только и делают, что толкутся на барахолках. Все продается, господа. – Он вдруг помрачнел, принялся замерзшими пальцами развязывать узел. – Отец познакомился с еврейчиком одним, так у того товару в подвале – «Гостиный двор» и «Мюр и Мерилиз»[1]. При Петросовете есть склад конфискованных вещей, так вот жидок этот берет оттуда напрямую, из комиссаровых лап. Пропала Россия, господа. Катимся к чертовой матери.