С одной стороны рыжих Лемеховых караулил диплом, с другой стороны — портвейн. И уже маячила перед Серегой фантастическая женитьба на молодухе-изменнице, а мое диктаторство, сглаженное нечаянной славой, дремало до поры.
   В разумных пределах трудности сплачивают сообщества, а в неразумных разрушают.
   Как-то Лемеховы взбрыкнули, и я послал их. Они были славные парни, мягкие, очень талантливые и гордые той гордостью, которой может обладать лишь тонкий, глубоко чувствующий, ранимый человек. Такая мягкость вдруг оборачивается гранитным упорством. Лемеховы не покаялись, и «Санкт-Петербург» потерял полсостава, основу «драйва», единоутробную ритмическую группу.
   Но и «Славяне» не уцелели, проходя через тернии. Саша Тараненко, главный электронщик «Славян», хотел еще и творческой свободы, тайно лелея амбиции. Он уговорил славных и гордых Лемеховых работать с ним, а я, плюс Мишка, плюс Белов, Останин и Корзинин стали притираться друг к другу, пробовать, репетировать, думали, как сложить новую программу, чтобы новый «Петербург» не уступал прежнему. Я еще надеялся на диктаторство и в итоге был провозглашен Первым консулом, что справедливо, поскольку собрались-то под вывеской «Санкт-Петербурга», моего детища, но Юра Белов был пианистом почти профессиональным, а Николай Корзинин был барабанщиком если и не явно ярче Лемехова, то уж профессиональней во сто крат, с опытом игры на трубе и хоровой практикой в пионерские времена. Белов и Корзинин сами сочиняли музыку, и хорошо сочиняли, просто им не хватало сумасшедшей ярости, присущей «Петербургу», и концертной удачи.
   Очередные авантюристы устраивали очередные авантюры. Теперь без всяких профкомов платили до сотни за отделение, а иногда и вообще не платили, если авантюру прикрывали власти, а иногда не платили авантюристы просто по своей авантюристической прихоти.
   Новым составом мы выступили на правом берегу Невьв в неведомом мне зале с балконом, с которого свалился во время концерта в партер кайфовальтдик.
   Кайфовалыцик не пострадал, а мы убедились, что «Санкт-Петербург» приняли и в новом составе, и очень приняли! простенькую лирическую композицию «Я видел это». Она даже стала на время гимном гонимых рок-н-роллыциков, и Коля Васин всякий раз поднимался в партере со слезами текущими по заросшей щетиной щеке, и подпевал вместе с залом:
   — Я видел э-это! Я видел э-это!
   Если трезвой литературоведческой мыслью попытаться оенить исполняемые «Петербургом» строки, то получится ерунда, наивность и глупость инфанта (а именно так и оценивают почти всегда тексты рок-групп).
   — Я, — там пелось, — видел, как восходит солнце… Я видел, как заходит солнце… — и еще: — Как засыпает все вокруг… — и еще пару слов насчет молчания, а последняя строчка: — Как заколдован этот круг, — и припев: — Я видел э-это!
   И вот я думаю сейчас и не могу додуматься. Наверное, здесь оказалась закодированной трагедия юности, почувствовавшей, как время вколачивает ее в структуру жизни, в ее жестокую пирамиду. Наверное, семиотический смысл этих слов обнимал главное, иначе ведь успех не приходит.
   На моей совести много хорошего, а много и нехорошего. И одно из нехорошего — это выступление в школе № 531 на проспекте Металлистов. Школа как школа, но ведь я там учился и был юношей уважаемым, спортивной знаменитостью и председателем Ученического научного общества. На счету нашего общества не значилось ровным счетом ничего, но обрым учителям я должен был запомниться юношей опрятным и доброжелательным.
   Бывший мой соученик, издали причастный к року, парень сметливый и жадный, знавший о разгуле подпольной музкоммерции, подъехал к директору школы, полноватой пожилой женщине, наврал ей, что смог, воспользовавшись ее добрыми чувствами, и договорился в выходной день использовать актовый зал. Мы провели в школе № 531 рок-н-ролльный утренник, получилось нечто вроде «Утренней почты». В ранний час кайфовалыцики вели себя смирно, и мы смирно поиграли им ватт на двести. Несколько композиций Юра Белов исполнил без моего участия, а в некоторых композициях «Санкт Петербурга» не участвовал Мишка. Он печально околачивался на сцене с бубном, понимая, кажется, что жестокий закон эволюции перевел его или почти перевел в должность бубниста.
   С кайфовалыциков мой соученик собрал по два рубля и потирал, думаю, от жадности руки. А может, и ноги.
   Все было нормально.
   Но вот посредине среднесумасшедшего по накалу ритм-блюза я заметил, что дверь в актовом зале отворилась, и в дверях остановилась пожилая полноватая седая женщина. Это была директор. Она жила неподалеку от школы и решила заглянуть и побеседовать с бывшими учениками.
   Повторю, в зале было все нормально. Но нормально для меня, и я был нормален для себя, но не для нашего бедного директора. Она постояла с минуту в дверях, дождалась окончания среднесумасшедшего ритм-блюза, сделала шаг назад и аккуратно прикрыла дверь.
   До сих пор мне стыдно. Я бунтовал — и это мое дело, но не стоило приходить с этим в родные пенаты и ломать иллюзию, которую питает каждый учитель к своим ученикам.
 
   Где-то в начале 1972 года у меня вдруг зажило колено. Я еще не сомневался в олимпийских победах, ревностно следя за прессой и за тем, как прогрессируют бывшие сверстники и конкуренты. Я лечил колено всеми известными способами, но оно не проходило почти два года, иногда в самые неожиданные минуты выскакивали мениски, которые я научился забивать обратно кулаком. Иначе нога не сгибалась. Случалось, мениски выскакивали и на сцене, приходилось забивать их обратно между припевами и куплетами. Скакать по сцене все-таки мог, а вот тренироваться — нет.
   Я плюнул и перестал лечиться, и колено вдруг зажило.
   Я явился на стадион, на меня посмотрели горестно, а тренер, великий человек, сказал:
   — Давай попробуем.
   Меня называли хиппи, а я им не был и вовсе не отказывался от спортивного поприща, и говорил, будто спорт — это тоже рок-н-ролл.
   «Санкт-Петербург» же не выходил из штопора славы, но мешал дух недоговоренности. Мишка маялся с бубном, а Юра Белов тащил все новые и новые песенки. К тому же распалась довольно занятная группа «Шестое чувство» и вокруг «Петербурга» слонялись безработные бас-гитарист Витя Ковалев и барабанщик Никита Лызлов, не претендовавший в тот момент именно на барабаны, поскольку Николаю Корзинину он был не ровня, а претендовавший просто на искрометное дело, которому он мог предложить свою предприимчивость, ум, веселый нрав и некоторую толику аппаратуры «Шестого чувства», совладельцем каковой и являлся вместе с Витей Ковалевым.
   Что— то предстояло сделать.
   В апреле семьдесят второго я уехал в Сухуми на спортивные сборы, а вернувшись в Ленинград, заболел инфекционным гепатитом — желтухой и чуть не сдох в Боткинских «бараках» от ее сложной асцитной формы. То есть началась водянка. Кто-то из врачей все же догадался назначить мне специальные таблетки, после которых я выписал за сутки ведро и побелел обратно.
   В первые дни, мучаясь от боли, я читал бодрые записочки, присылаемые друзьями-товарищами по року. Валера Черкасов (о нем впереди), помню, прислал открытку с текстом приблизительно такого содержания: «Говорят, ты совсем желтый. И говорят, ты вот-вот сдохнешь. Нет, ты, пожалуйста, не сдыхай. Ты ведь, желтый-желтый, обещал поменять мне мой „Джефферсон аэрплайн“ на твой „Сатаник“. Так что давай сперва поменяемся, а после подохнешь. С японским приветом. Жора!»
   Опять наступило лето, и началось оно яро — дикой жарой, безветрием, лесными пожарами. В СССР приехал Никсон, а клубника поспела аж к началу июня. Назревала разрядка. Женя Останин приносил в больницу книги по технике рисования, в котором я упражнялся, лежа под капельницей, а когда я, прописавшийся и побелевший обратно, смог выходить на улицу, то выходил, и мы с Женей гуляли по территории больницы, подглядывая в полуподвальчик прозекторской, где прозекторы потрошили недавних гепатитчиков. За деревянным забором, отделенные от аристократов-гепатитчиков, весело жили в деревянных домиках дизентерийщики… Аристократы относились к ним с презрением и называли нехорошим словом.
   Женя Останин учился на художника, и говорили мы с ним: о сюрреализме.
   Ботва на моей яйцевидной башке достигла рекордной длины, главврач стал требовать невозможного, а Коля Кор-зинин с Витей Ковалевым пришли заключать соглашение… Билирубин и трансаминаза еще шалили над нормой, а Никсон уже подписал исторические документы. Мы-то не подписывали ничего, но устно решили: отныне «Санкт, его величество, Петербург» есть: Коля Корзинин — барабаны, Витя Ковалев— бас, Никита Лызлов — просто хороший человек и чуток рояля, и плюс мой билирубин и трансаминаза. Остальное же побоку. Дело есть дело. Дело-то есть дело, но молодость все же еще и жестока.
   Родители, испуганные сыновьей водянкой, взяли меня опять, белого и похудевшего, из больницы на поруки, и стали кормить диетическими кашами, от которых я бежал в компании с Колей Зарубиным, будущим барабанщиком группы Валеры Черкасова «За». Но это он позже стал За что-то,: а тогда мы просто прихватили бонги, дудочку, немного денег и уехали в Ригу, где из себя изображали неизвестно кого с этими бонгами и дудочкой, а из Риги решили махнуть в Таллинн автостопом, модным, по слухам, хитч-хайком-сжал кулак, большой палец вверх, и тебя якобы везут добрые водилы, которым скучно в дороге.
   Послушав случайную девчонку, последней электричкой доезжаем зачем-то до Саулкрасты, курортного поселка, конечной станции, и попадаем под дождик. Ругая девчонку, бредем в мокрой ночи, по мокрому саду, и в саду том натыкаемся на дощатую эстраду с крышей, и ложимся спать, мокрые, на доски под крышу, где вдруг сладко засыпаем, а когда просыпаемся, то видим вокруг утро накануне первого солнца, в котором поют птицы, в котором сухо опять, в котором хочется дышать и жить. А в сотне метрах оказывается море. И на диком пляже в лучах свершившегося солнца Коля Зарубин легонько пробегает пальцами по бонгам, кожа на бонгах откликается пиятным невесомым звуком, а я, ка дурак, свищу на дудочке то, что не умею, и так хорошо, как никогда. И думаем мы, что так все и надо.
 
   Тогда летом рок-н-роллыцики обычно отдыхали, словно хоккеисты перед сезоном, но лето кончилось. Похудевший от инфекционного вируса до комплекции стандартного кайфовальщика, я довольно быстро наел спортивные килограммы и более на дудочке не свирещал.
   Еще недавно впереди ожидала вся жизнь. Теперь за спиной уже дымились первые руины.
   К семьдесят второму году ленинградские рок-н-роллыцики и кайфовалыцики освоили хард-роковые вершины «Лед Цеппелин» и «Дип Перпл». Тогда эти снеговые-штормовые покорялись упрямыми и немногими, ждавшим от рока уж вовсе неистового кайфа — это теперь там проложены комфортабельные шоссейки, по которым на туравтобусах «Земляне» катают чубатых пэтэушников.
   Партизанский имидж «Санкт-Петербурга» времен Лемеховых с их полуимпровизационным сатанинским началом и ритм-блюзовым плюс хард-роковым «драйвом», со светлыми проблесками слюнявой лирики, уступил место жесткой конструкции продуманных аранжировок и коллективному договору сценической дисциплины. Если Лемеховы были мягки, даже застенчивы, что и подталкивало их порой к стакану, то Коля Корзинин оказался равно талантлив, как и непредсказуем. Что меня поразило — однажды, еще в «Славянах», на одном из «сейшенов» Арсентьева он в паузе между композициями заявил в микрофон из-за барабанов:
   — Сейчас я спою для друзей и для жены. Остальные могут валить из зала.
   Его, в общем-то, освистали, но он только озлился и только небрежнее, алогичнее, с запаздыванием, заканчивал брейками такты. Так он и выработал манеру — неповторимую, узнаваемую и очень экономную. Внутренне, мне теперь кажется, Коля всегда не доверял залу, был даже враждебен ему, и если все-таки достиг популярности, то лишь потому, что толпе кайфовалыциков ничего не оставалось, как полюбить человека, плевавшего на них: плевать на зал — это высший кайф. Элис Купер тоже плевал, но уже в прямом смысле — блевал и даже бросал в зал живого удава.
   Осенью семьдесят второго года «Санкт-Петербург» много выступал, поставив целью улучшить звучание до полупрофессионального. Когда-то мы с Летающим Суставом купили у промышленных несунов восемь качественных динамиков 4-А-32 по тридцать пять рублей за штуку и тем создали некое промышленное накопление. На лучше бы и не начинать. Тут только начни. Можно всю жизнь улучшать и улучшать, и все одно, не улучшить до абсолютной лучшести, так и не поняв в ошибочном начале, что музыка, если есть, она в тебе. И хороша она или нет, зависит от того, хорош или плох ты. И что ты сам абсолют, и шкала отсчета в тебе, а посредники диффузоров, ламп и прочих ухищрений — это Сцилла и Харибда, и между ними доулучшала звучание до бездарности не одна сотня талантов.
 
   Сейчас, в середине 80-х, гитара электрическая, соответствующая уровню, на которой не стыдно и не «в лом» концертировать отечественному еврокласса рок-артисту (а такие есть), стоит у перекупщиков где-то под три тысячи рубликов. К такой гитаре положено иметь «флэйнджер», «бустер» «квакер» и еще сколько-то «примочек», придающих звуку характер. Итого: плюс еще несколько сотен. Если рок-артисту вздумается петь, и в песне он также желает соответствовать евроклассу, то он должен истратить сотен пять или семь на евромикрофон типа «Маршалл». Но еврогитара и евромикрофон через что-то усиливаются, и это что-то — «Динаккорд» или «Пи вэй», и это что-то стоит еще тысячи и тысячи. Да клавиши, да компьютер-драм, да то, да се. Отечественная группа еврокласса стоит как небольшой эсминец. Звук у нее как у небольшого истребителя. Собирает она на свои идиотические маевки по несколько тысяч юных лоботрясов (умножим хотя бы на три, и получим «кассу» концерта), но ставка рок-артиста еврокласса за концерт рублей пятнадцать, а бывает и меньше. При выступлении на стадионе она удваивается, но все одно, надо концертировать две жизни, чтобы накопить эти тысячи. Есть, однако, нынче выход. Если ты действительно рок-артист еврокласса, или в тебе такого увидели, то тебя пригласят, тебя обласкают, тебя арендуют. Есть теперь «рок-папы». «Папа» — это тот, кто выкатывает рок-группе аппарат, и часто «рок-папы» фигурируют на афише художественными руководителями. За те пятьдесят или сто тысяч это не так уж и много. В Ленинграде «рок-пап» практически нет, поскольку Ленинград — город не очень богатых людей и здесь такую сумму не так просто украсть. Есть, правда, один — дает интервью как руководитель популярного в пригородах рок-ансамбля. Сей художественник сколотил капиталец, спекулируя инструментами и аппаратурой, а иногда и просто обманывая доверчивых apтистов. Бас-гитарист «Червоных гитар» рассказывал мне, что наш художественник «кинул» барабанщика из рок-группы Чеслава Немена на полторы тысячи рублей, и что он, поляк, хочет продать художественнику за это самопальный «Стратакастер»-бас с нестроящим грифом. В семидесятые к нам часто ездили гастролировать сильные польские группы, и сей художественник хорошо на них «приподнялся».
   Дипломатическо-дирижерские семьи также поставляют на рок-н-ролльный небосвод «рок-пап», но это уже московские дела.
   То есть столь пространной жалобой я хочу сказать, чтя:в начале семидесятых еще не было ни «пап», ни «дядьев», была какое-то время у «Петербурга» «рок-мама» — взрослая небогатая женщина. Одним словом, соединив имевшееся у «Петербурга» до инфекционного гепатита с тем, что прибыло после, мы получили полный комплект некачественной, хотя и громкой по тем временам, аппаратуры. В лице Вити Ковалева «Петербург» получил сильное подкрепление. Это теперь проф-рок-артистов обхаживают инженеры звука, инженеры света, разные мастерские и спекулянты. Тогда приходилось все делать самим, и представьте себе, что мог напаять гуманитарный состав «Петербурга» времен Лемеховых. Ви-1 тя Ковалев, мастеровой, рабочий телеателье, привел в относительный порядок некачественный наш аппарат и, кроме того, значительно укрепил классовый состав «Петербурга». Никита Лызлов заканчивал химический факультет Университета и тоже был поближе к технике.
   За гуманитарную часть нашей деятельности отвечали мы с Колей, и к осени семьдесят второго, внутренне соревнуясь, сочинили несколько новых «боевиков», которые отрепетировали и представили рок-н-ролльщикам и кайфовалыцикам.
   Однажды полузнакомец подбросил листки со стихами, попросив прославить, и листки эти вдруг попались на глаза. Часть стихов, как выяснилось позднее, оказалась украденной у Аполлинера, а на один неожиданно сочинилось. Текст, правда, пришлось править и переписывать, остались от него рожки до ножки, но на одной строке я тем не менее прокололся. Назвал композицию «Лень» и начинал ее четырехтактовым заковыристым «рифом», повторявшимся два раза с напором, а после возникал минор, точнее, до-минор, и начинались минорные слова:
 
Издалека приходит день,
приходит день, сменяя утро…
 
   Объявив время и место действия, во второй, уже нахра-листой части композиции, я утверждал, что:
 
И так всю жизнь, так каждый день
все изменить мешает лень!
 
   Третья часть композиции в мягко рокочущем квадрате до-мажора объявляла:
 
Я этим городом дышу -
 
   и далее строчка, всегда вызывавшая овации кайфовалыци-ков и довольные усмешки рок-н-роллыциков и мое недоумение по поводу ее странного успеха:
 
…Курю с травою папиросы.
 
   Строчка эта — одна из немногих, уцелевших из первоисточника полузнакомца. Я же тогда не курил вовсе, редко когда мог позволить себе пригубить с Лемеховыми, сохраняя надежду на олимпийскую славу. Я знал, конечно, что анаша называется «травой», и знал, что кое-кто из рок-н-роллыциков ее курит, а кайфовалыцики, кажется, курят вовсю. Но это было абстрактное знание — Лемеховы в смысле кайфа оставались славянофилами, и «трава» в тексте полузнакомца связывалась у меня просто с плохими папиросами — табаком наполовину с травой.
   Но получалось — я символ эскапизма, этакий прокламатор психаделии, «пыха», «улета». По поводу «кайфов» тогда позиции у меня не имелось вовсе, но иногда, особенно после того, как Лемеховы срывали концерт или репетицию своей приязнью к португальским винам, иногда я устраивал Лемеховым скандал и выгонял их вместе с собутыльниками. Но «трава»? Сообразив, я заменил «с травою» на «с тобою». Это вызвало интересную реакцию: начинался рокочущий до-мажор, пелся текст, но все равно зал взрывался криками, как бы понимая: да, зажимают рот артистам, не дают свободы в искусстве.
   Меня никто не зажимал, но за ошибки или глупость в искусстве приходится платить.
   Николай предложил для концертирования несколько а личных сочинений: «Позволь», «Хвала воде» и «Санкт-Петербург № 2».
   Негуманитарпый Никита разродился текстом, а Никола приложил музыку, и получился еще один номер — «Спеши к восходу».
 
После долгой ночи; после долгих лет
Будет утра сладость, будет солнца спет!
 
   Так пелось в припеве, и всем нравилось. С восходами и заходами у «Санкт-Петербурга» было все в порядке. Что восход должен принести — оставалось неясным. Теперь я знаю, что восход может принести и похмелье, а заход, наоборот, короткое счастье. Но ведь в двадцать с небольшим думалось по-другому, напрямую: солнце, свет, белое — добро ночь, темень, черное — зло. Жаль, что возраст превращая наивную веру в ее негатив.
 
   «Санкт-Петербург» очень любили; все, что ни сочиняли и ни пели мы, нравилось до коликов восторга, а эти колики восторга необходимы забравшемуся на сцену, раскрепощая его и выявляя совершенно неожиданные дарования. Но это все гуманитарные абзацы. Итак — аппаратура.
   Грубая статистика гласила: где-то каждое третье выступление срывалось, «не канало» из-за аппарата. Иногда срывалось смешно. Никита Лызлов устроил «Петербургу» еще при Лемеховых коммерческое мероприятие в Павловске. Часты билетов скупили павловские аборигены, часть разошлась среди городских кайфовалыциков. Отстраиваем аппаратуру — блеск! Своя плюс клубная — блеск да и только! В зале уже воркует публика, пора выходить, но вот выясняется, что напряжение в Тярлево к вечеру село, звук из динамиков прет с искажением и музыкальная коммерция может кончиться избиением артистов. Нужен выпрямитель, он каким-то образом что-то там выпрямит, но выпрямителя у «Санкт-Петербурга» нет. Гонец летит за выпрямителем, а я поручаю бойкому знакомцу, просочившемуся за кулисы на правах сомнительного друга, выйти на сцену и поговорить. О чем угодно. Вроде лекции о рок-музыке. Минут на двадцать. Бойкий знакомец выходит под аванс оваций и начинает гнать лапшу о «Петербурге», о том, какая это выдающаяся, великая… стараясь занять время, по ступеням восходящих эпитетов добирается и до… гениальная группа сейчас выступит в Павловском деревянном клубе. Зал уже плачет, представляя себе Павловск музыкальным эпицентром мира, а нам пора уже выходить на сцену, поскольку гонец с выпрямителем не прискакакал покуда, а задерживать начало — значит больно слетгать по лестнице эпитетов…
   Жизнь все-таки дороже славы. Занавес с хрустом распаивается, мы, искаженно чешем начало апробированного боевика «Ты, как видно», зал, не разобравшись, вопит, но скоро смолкает и также молчит после, грустно понимая, кажется, что не готов еще воспринимать гениального.
 
   На стадионе отнеслись к моему гепатиту как к уловке уволосатика и сказали:
   — Волк всегда смотрит в лес.
   В Университете же, пропустившего по болезни сессию и представившего справку, отпустили с богом в академический отпуск.
   Судьба искушала волей, а воля — это слишком высокий н отчаянный кайф. Привыкший к дефициту времени, я не решился искушать молодую свою жизнь, хотя и мог обоснованно посвятить целых двенадцать месяцев диетическому питанию, прописанному докторами. Николай хвастался все время — работаю, мол, ночами в метро тоннельным рабочим, сплю, иногда лишь чего-нибудь, если очень попросят. Звоню Николаю, спрашиваю:
   — Как думаешь, Коля, метрополитен не откажется от трудовых усилий еще одной звезды рок-музыки?
   Николай отвечает невразумительно, но кажется, меня там ждут с нетерпением. Следует проехать до «Балтийской», что-то обойти, открыть какие-то двери, свернуть налево, а после — направо. Еду до «Балтийской» и убеждаюсь — все не так. И обойти не то, и двери не те, и сперва направо, а уж после налево. Но главное совпадает — вакансия тоннельного рабочего второго разряда не занята, и я занимаю ее, пройдя флюорографию и терапевтический осмотр. Сообщив счастливое известие Николаю, слышу опять нечто невразумительное о том, что он, мол, увольняется, и мне это отчасти печально, но печаль поверхностна, поскольку еженощный труд дает еще один шанс прикупить микрофонно-усилительной дребедени. И это меня манит как временное призвание в этом мире борьбы за призвание постоянное.
   Вот и первая ночь трудовая на участке «Маяковская» — «Гостиный двор» — «Василеостровская». Нормальная осенняя гнилостная ночь. Несколько сумеречных теток, угреватый дядька и парочка таких же, как я, парубков — перед нами держит на планерке речь симпатичный мужчина в форменном кителе. Помалкиваю, слушаю. Жду, когда объявят отбой. То есть отправят спать в какие-нибудь специальньв спальные комнаты.
   Но объявляют наоборот. Поднимаемся по эскалатору на верх, мне вручают отбойный молоток, и я всю слякотную ночь долблю асфальт перед «Гостиным», в душе оправдываяй человека в форменном кителе — что ж, мы понимаем, должно быть все честно, бывают ведь авралы. Они бывают, убеждаюсь и на следующий день, бродя в катакомбах под эскалатором с холодным шлангом в руках, из которого вылетае! тяжелая брызгливая струя воды, и водой этой я вымываю из катакомб дневную грязь. «Да, аврал на аврале, — думаетеся мне все шесть месяцев, в которых не сплю, в которых мотаюсь по тоннелям с молотком и колочу неведомые дырки в тюбингах для неведомой банкетки, катаю бочки — тружусь одним словом, во славу настоящего призвания, сочиняя вслу среди подземного эха: „Грязь — осенняя пора-а, что не делаешь — все зря-а. И мешает мне увлечься бесконечность-бесконечна-а!“ — а эхо только бу-бу-бу в ответ.
   Во славу настоящего призвания «Санкт-Петербург» отчаянно гастролирует по бесконечным подмосткам, шаг за шагом приближаясь к звучанию полупрофессиональному и отдаляясь от непрофессионального, в том смысле, что микрофонно-усилительной дребедени накупаем мы все больше, a с мастеровой ловкостью Вити Ковалева организуем ее xaoс в стоящий рок-н-ролльный реквизит. Но это — бесконечное восхождение по склону без вершины.
   Однажды в полдень той же слякотной осенью на npocneте Металлистов почти врывается соученик по истфаку.
   — Запри дверь, — говорит, и я замечаю, как он возбуж ден.
   — Да что запирать? Заперто.
   — Нет, проверь, загтерты ли двери. — Он достает и; сумки сверток, разворачивает.
   Вздрагиваю и иду проверять, заперты ли двери.
   Возвращаюсь и спрашиваю с дрожью в голасе:
   — Что это? — Глупый вопрос, поскольку понятно, что это
   — Глупый вопрос. И так понятно. Ты понимаешь, на что я пошел?