Перед глазами кружится. Кажется, из расклеенных газет пыпадут все буквы и, как горох, поскачут по асфальту.
   Иду дворами, сырая прохлада подворотен обволакивает меня. Достаю из джинсов ключ, покрытый налетом ржавчины, заталкиваю в замочную скважину. Рычажок щелкает, и я пихаю обитую жестью дверь.
   Мне хочется явиться раньше всех. Нажимаю клавишу выключателя. Почему-то его называют дневным. Чем это он, интересно, напоминает дневной свет?
   Достаю из портфеля кимоно. Оно не высохло еще после вчерашней тренировки. Представляю, как противно его будет надевать. Я снимаю с себя то, в чем пришел. Шлепаю босиком по холодному полу. Засовываю ноги в черные портки кимоно, затягиваю куртку поясом, черным, шершавым, прошитым тремя строчками.
   Выхожу в зал, иду по залу, ежась в сыром кимоно. Бух-бух-бух — отдаются в зале шаги.
   Сажусь на скамейку и долго сижу, прислушиваясь к шорохам зала, к тому, как стучит сердце, как бьется кровь к висках, как замедляет свой ток, словно в устье, в венах ног. Я гляжу на решетчатые окна полуподвала, за ними видны пыльные — в трещинах — стекла. Через стекла пробиваются желтые гранулы света.
   Встаю, опираясь на гимнастическую стенку, начинаю делать наклоны. В пояснице хрустят позвонки, словно крымская галька. Натягиваются мышцы бедер, их холодные волокна почти звенят. Мои мышцы как струны, как гитара артиста. Тело согревается, орошаясь первой испариной.
   Разминаю суставы рук — плечи, локти, кисти. Каждую фалангу пальцев мну до боли.
   Становлюсь в стойку покорности: ноги вместе, руки по швам. Кланяюсь… Стойка готовности: ноги шире плеч, стопы параллельно друг другу, руки чуть согауты, параллельно ногам… Вот правая нога резко уходит назад, замирает прямая. Левая чуть согнута, левая рука останавливается над коленом, сжатая в кулак. Все меньше в голове мыслей. Становится легко и прозрачно. Вот правая нога, сгибаясь в колене, медленно движется вперед, разгибается медленно, левая рука прикрыла солнечное сплетение, правая опущена…
   Сперва медленно, потом все быстрее. Быстрее и быстрее. Все хладнокровнее и злее. И так до тех пор, пока не начинаю видеть стену, постепенно выступающую, будто из пелены дождя.
   Мертвая, заплесневевшая зеленоватым мхом, сложенная на века. Ни щелочки не видно, ни просвета. На стыках плит бледная трава.
   Я бью по стене ногой, японский удар тупо отдается во мне, но пальцы боли не чувствуют. Считаю по-японски до десяти, и:
   — М-мм! — с криком выбрасываю ногу вперед.
   Все быстрее и быстрее. Без крика и с криком. С криком еще хладнокровнее и злее и еще быстрее. Уже со скрежетом сдвигается одна из плит. Вот другая начинает сдвигаться, разрушая монолит стены, которая уже почти готова рухнуть. Ведь японского удара хватит — так думается прозрачными и пустыми мыслями — чтобы опрокинуть эту мертвую стену зла…
   Перед последним ударом, когда мой крик готов стать самым злым, а я — наихладнокровнейшим и быстрым, она, как и всегда, превращается обратно в туман, с желтыми гранулами уличного света внутри. Туман растворяется сам по себе. Его движения складываются во взмахи цветастых платьев, в звуки — полсекунды виолончелей, пиккол, скрипок… Кажется, вот-вот ударит оркестр сержанта Пеппера и надвинется скучный прищур аспиранта, хрусталики глаз которого словно кривые зеркала луж…
   В рассеивающемся тумане я снова вижу себя. Его — мое — лицо пусто и бледно, а в глазах хладнокровие и злоба, будто предгрозовые ласточки, сложившие крылья. И когда я уже почти готов нанести этот всесокрушающий японский удар, по телу пробегает теперь уже хорошо знакомая судорога страха.

PART TWO

   Фельдшер задирает подол белого халата и мочится на угол деревянного барака. Я останавливаюсь, опускаю на снег кедро, полное серебристого антрацита, а он, фельдшер, не переставая мочиться, повторяет надоевшее:
   — Топить, топить надо! Температура падает.
   Но температура на котле за восемьдесят, и я не виноват, что холодно в старом дырявом бараке возле пирса. Фельдшер стар, но не дряхл, он морщинистый, худой и низенький, напоминающий то ли морского конька, то ли черепаху без панциря. С утра фельдшер мучается похмельем и пристает к кочегарам.
   Возле котла после улицы жарко. Я выворачиваю антрацит в ржавую бадью и начинаю чистить топку. Ажурные и горячие пласты шлака, ломаясь, вываливаются в широкий совок. Я выхожу на улицу и опрокидываю совок над сугробом, коричневатая пыль летит по ветру, а снег шипит и плавится. Тридцатипятиградусный мороз прорывается под свитер,.и я со странным удовлетворением вспоминаю про хронический тонзиллит, подтверждающий мое петербургское происхождение.
   В моем возрасте — мне тридцать шесть — в моем тонзиллите и в моем кочегарстве нет ничего трагического. У меня: есть серьезное гуманитарное дело, в котором, я чувствую, назревает удача, а кочегарка — это честный способ временной работой оплатить временное жилье с окнами на царский парк и золоченные ораниенбаумские чертоги.
   Я возвращаюсь к котлу, закрываю дверь, долго сижу, греюсь, смотрю на огонь и курю. Ох и надоел же мне этот фельдшер! У меня независимая комнатушка возле медсанчасти, но мне хочется посидеть здесь и не думать о гуманитарном деле, к которому следует принуждать себя каждый; день, поскольку еще на стадионе так учили, и я свято верю, что принуждать себя стоит ко всякому делу, в котором рассчитываешь на успех. Я и принуждаю, хотя лень кокетлива и влечет, как женщина. До тридцати я был добротным, словно драп, профессиональным спортсменом, и до тридцати, это было хорошим прикрытием для непрофессионального гуманитарного серьезного дела.
   Но иногда хочется — чтобы сразу, чтобы без долгих терзаний на долгом пути, каждый шаг познания на котором лишь отбрасывает от загаданной цели, чтобы с простодушием новичка сразу победить и успокоиться.
   И вот позапрошлой осенью мы встретились случайно на Староневском и поговорили, укрывшись от дождя в парадной.
   — Ты ведь знаешь, — сказал Николай, — нас уволили.
   — Знаю, — соглашаюсь. — Говорил кто-то.
   Мы курим и вспоминаем то, что почти забыли. Николай отмякает и неожиданно признается:
   — Жениться хочу.
   А я ему:
   — Совсем меня запутал, — говорю.
   А он:
   — Нет, это фиктивно, — говорит. — Год за кооператив не плачу! Представляешь, директор столовой из Конотопа. С золотыми зубами. Пудов на шесть в сумме, — усмехается, прикуривает от зажигалки и продолжает: — Как нас из кабака погнали, Витя на курсы пошел и теперь цветные телевизоры чинит. Говорит, что денег, как у дурака махорки.
   — Это называется «приехали», — говорю я.
   — Это может называться как угодно, — говорит Николай.
   — Никита, считай, доктор наук. А Никитка?
   — Не знаешь? Полтора года получил.
   — Как же так?
   — А вот так. Кайф!
   Мы молчим и молча расходимся, а через неделю встречаемся в общежитии «Корабелки» в холодной комнате, заставленной электродерьмом, и наша встреча глупа, смешна и глупа — смешно то, чем мы занимаемся в «Корабелке» полгода, забыв: я — о гуманитарном деле, Николай — о золотозубой конотопчанке. Мы репетируем музыку! Дюжину лет назад я навострил от нее лыжи и так шустро чесал прочь не оглядываясь, что вот опять оказался в замусоренной комнате, полной электродерьма. Спасибо Жаку — длинному носатому оптимисту. Это он командует электродерьмом и бас-гитарой, на которой и утюжит с посредственным упорством. Ты, Жак, похож на Паганеля. Или… не знаю. На изобретателя. На изобретателя пипетки!
   Шутка подходящая.
   — Ха-ха, изобретатель пипетки! — смеемся мы, а Жак больше всех.
   Он хороший парень и давно не пьет.
   Мы — это мы плюс Кирилл на клавишах и Серега на первой гитаре, молодые мужики и почти виртуозы. Я же дюжину лет как не первая гитара, я вообще никакая гитара, просто я опять все сочинил, а у мужиков хватило ума., чтобы транжирить полгода и согласно раскрашивать простецкие мелодии. А как же — ведь первая в России, как паровоз Черепановых, первая «звезда» рока! Я так долго не вспоминал этого, что теперь хочется говорить об этом на каждом углу. А Николай, похоже, помнил об этом всегда.
   Хочется сразу, без долгих терзаний, хочется простодушно победить и успокоиться.
 
   Весной на площадке Рок-клуба в приличном зале, где есть сцена и занавес, куда не попадешь.без милицейского или культпросветовского блата, мы выступаем на концерте перед клубными троглодитами, шишки которых отводят нам место в первом нафталинном отделении.празднуется какой-то юбилей, и в первом отделении выступают старые пеньки рок-н-ролла. Отдавая должное желаниям троглодитов на ретроспекцию, я знакомлю их со сценическими примочками пят-надцатилетн^й давности, то есть выбрасываю в зал на потраву троглодитам пиджак, полчаса усердно пою и бегаю по сцене. Троглодиты кровожадно потрошат пиджак, а это значит — я со своим тонзиллитом, а Николай с конотопщицей, мы еще, выходит, конкурентоспособны.
 
Один по весенним лу-ужам
иду туда, где я еще ну-ужен.
Лужи теребит ветер.
Мой город лучше всех на свете!
 
   После отделения за кулисы набивается рота почитателей, таких же старых пеньков, поздравляют с возрождением из пепла непонятно во что, поздравляют так, что по весенним лужам еле добираюсь туда, где я еще нужен.
   — Попс! Крутой кайфовый попе! — пристают целый месяц знакомые троглодиты, от которых я шарахаюсь в ужасе, поскольку лишь на время отложил серьезное гуманитарное дело и боюсь, так сказать, испортить.себе реноме, а Коля Мейнерт, серьезный критик из Таллинна, оказавшийся на концерте, пишет:
   «Наш ветеран похож на человека, уснувшего у пылающего огня и проснувшегося у потухшего костра. И вот теперь он тщетно дует на угли, пытаясь возродить былое пламя. Грустно, но трогательно».
   Наверное, так выглядело со стороны. Но ведь я дул на угли для того, чтобы согреться, а не для того, чтобы приготовить завтрак. Этими завтраками я уже сыт по горло. И вот теперь, возле котла, согреваясь не каким-то метафорическим теплом, а просто жаром, исходящим от пылающих углей, я не могу вспомнить правды мотивов, да и не хочу ее.
   И тем более я не хотел ее в прошлом году. Без правды было проще выслушивать про «крутой кайфовый попс» и еще несколько раз вылезти на сцену неизвестно зачем…
 
   Снега нет совсем, но и зелени пока нет. И хотя солнце почти по-летнему оккупировало дни, небо еще холодно, а город кажется сиротским, неприбранным с грязными сырыми газонами и мусором в каналах — этих удивительных сточных канавах, оправленных в классический гранит.
   Неуютно и в пригороде Шушары, в котором под афишу чин чинарем мы концертируем за символические, зато легальные рубли вместе с экстравагантно-веселой группой «Аукцыон». Эти ребята работают в «новой волне» остроумно и с жениховским напором, который и сублимирует в декадентский спектакль.
   Танец с условными саблями, исполненный в Рок-клубе месяц назад, дает право «Городу», так мы теперь называемся, играть второе отделение. Мы играем вдруг настолько собранно, что нас теперь уже (правда, не без происков со стороны приятелей-начальников в современном узаконенном временем рок-жанре, отведших нам с Николаем место в величественной гробнице романтического начала, в какой-то пирамиде, в неприступности мертвого величия) приглашают, нам позволяют принять участие в очередном фестивале рок-музыки.
   И, раскрутив колесо опять, я думаю: «Да, мы утерли нос женихам и показали настоящий „драйв“. А мертвая легенда, как подкачанная шина, обрела упругость, и колесо завертелось. Но тогда у нас было по одной мысли, а вместе, как сжатые пальцы, мы становились кулаком. Теперь только у меня пятьдесят мыслей, и все о разном. И у Николая сто пятьдесят. Да сколько еще у наших виртуозов! И мы как открытая ладонь…»
   Я шурую в топке котла длинной кривой кочергой и вспоминаю о том, как опять все сочинил, и отпечатал тексты в трех экземплярах, и в добродушном учреждении народного творчества заверили их печатью, поскольку в моих текстах не было крамолы. Смотря что принимать за крамолу. Ее не было и тогда в нынешнем понимании, как нет ее теперь в понимании прошлом. Главное! У меня не хватает молодости для диктаторства, и я не могу потребовать от виртуоза Сереги, чтобы он сжал свою виртуозность, а не размочаливал по всем тактам так, будто выговаривается на гитаре последний раз в жизни. Я не могу объяснить Кириллу, что все верят в его вкусный и быстрый пианизм, и не стоит ему сстязаться с Серегой, выплескивая вместе с водой из ванной младенца моей певческой мысли. А Николаю я уж и подавно не говорю, а надо бы сказать:
   — Коля, хорош! Ты, я знаю, отличный и тонкий аранжировщик, а я стихийный недоносок. Но всякое сценическое действие имеет смысл, только если оно обречено на успех. Нас же спасет только энергия, а во мне ее хватит, пожалуй, на разок-другой…
   У меня нет права ломать им кайф, и я не говорю ничего. А город тем временем почти повеселел зеленью и похорошел. Май!
   Я нарочно сочиняю бредовую композицию а-ля «Я памятник воздвиг», в которой пространно утверждаю, что вот все теперешнее — чуниь собачья, а я да Николай, мы еще дадим всем про это самое. Композиция называется «Мужчина — это рок».
   Намереваясь подтвердить делом объявленные претензии на мужчинство и желая как-то подпитать серьезное гуманитарное дело, я отправляюсь за неделю до фестиваля в дачный поселок Дивинское с топором и пилой. Володя Мартынов, старинный приятель времен бандитских налетов на «Муху» и химфак, а теперь округлившийся и лысеющий ма-кетист, нечаянно получил заманчивое предложение. Заманчивое предложение — это сруб в двенадцать несчастных венцов, это стропила, это ломовая работа и быстрые деньги. «Что ж, мужчина — это рок», — соглашаюсь я на его предложение поучаствовать в плотницкой затее. А если рок — это я, то и плевать на злое майское комарье и мошку, от которой на ночь приходится заматываться в тряпье, но даже сквозь тряпье до утра поют под ухом кровососущие гады; а если рок — это я, то и плевать, что бревна мокры и тяжелы — офигеть можно, и может развязаться пупок, но видать, его хорошенько когда-то завязали, и мы эти офигенные бревна раскатываем, рубим пазы и замки целую неделю, поскольку рок там или нет, но у Мартынова семья, и сыну нужен мопед, а у меня серьезное гуманитарное дело, и если бы раньше знать, насколько оно серьезно, то, может, и хватило бы ума подыскать себе дело посчастливей и повеселей. А повеселей — сочинять песенки и дрыгать ножками на сцене, хотя это веселье и обошлось много кому боком, и, махая топором перед фестивалем, я прихожу к временному выводу: «Ведь нет, брат, такого дела в нашей пролетающей жизни, которое не потребовало бы хоть малости пота и мозолей до крови…» Тут поспевает и настоящая кровь. Мы заканчиваем нижний венец, и на скобах пытаемся приподнять семиметровое сырое офигенное бревно и посадить на замки. Всесильный рывок — и, имитируя физику для средней школы, Володя отлетает и сторону, падает на топор, разрубает запястье, бежит к палатке, я бегу за ним, ищу бинт, пугаясь, глядя, как сочится кровь из зажатой раны… Рана не так страшна, как показалось со страху, но все равно надо ехать в город и накладывать швы. Все одно, я собираюсь ехать в город, чтобы после топорнно-комариной недели правомочно заявить с фестивальной сцены все, что думаю о мужчинах…
   Да, есть товарищи-начальники, не желающие видеть в нас с Николаем ничего, кроме мумий. В том десятилетии они подходили на цыпочках, и мы их знаем, как солдат томление, и теперь им не в кайф, если мумии оживут и, не дай бог, выскажутся с фараонской бесцеремонностью.
   — Почетное право открывать фестиваль мы предоставляем «Городу», — объявляют на собрании артистов перед боем.
   «Ага. — думаю я, — открывающий всегда в пролете. На нас станут электродерьмо отстраивать. Открывающие всегда проваливались на их фестивалях».
   — «Модель» и «Алиса» в первый день после «Города», а во второй день с утра… так-так… и вечером «Аквариум»,.. а потом…
   — А жюри? — спрашивают артисты.
   — Такие-то и такие-то, — отвечают начальники рок-н-ролла.
   — Это же враги первостатейные! — не нравится артистам.
   — Еще мы проведем в жюри таких людей, которые станут отстаивать наши принципы и наши идеи.
   «Конечно, идеи! — злюсь я. — Всегда находятся идеи и те, кто желает их отстаивать. Ведь безболезненно и выгодно, не умея ничего, иметь идеи и намерение их защитить».
   Я думаю и о том, как умеют они сплотиться вокруг любой малости, дающей возможность, не умея ничего, иметь все.
   А теперь говорят о билетах, и это тасовка номер один.
   Рок— начальники решают:
   — Билеты получают группы по анкетам и те, кто заплатил взносы. А участники получают по два комплекта.
   Начинается ругань. Делят билеты. И это не смешно.
   — Участникам давали по пять! — кричат артисты.
   — А теперь по два, — отвечают начальники. — В Клубе стало больше народу.
   Ругань продолжается. И все делят билеты. Это не смешно, потому что артист готовится к любительскому фестивалю год, тратит жизнь и деньги и не получает за работу ничего. За его работу получает ДК, продавая тысячи билетов; много кто получает, но меньше всего артист. Будет неправдой сказать, что артист не получает ничего. Фестиваль — это пять концертов, а если тебе, как участнику, дают пять комплектов, то в сумме выходит двадцать пять билетов, которые перекупщики оторвут с руками, ногами и головой до червонца за билет, то есть, сокращая билетные льготы для выступающих, сокращают их возможную зарплату.
   Я всегда говорил, что хуже всего быть рок-артистом, а лучше всего защищать идею и не уметь ничего.
   ДК продает тысячи билетов, но не через кассу. По заявкам на предприятия. Наверное, и по липовым заявкам. У маклеров комплект фестивальный стоит до сотни, и комплекты берут, еще как берут, ведь на фестиваль приезжают из рзных городов провинциальные троглодиты, и им не жаль на троглодитство своих провинциальных денежек.
   Ругань ни к чему не приводит. Выдают по два комплекта. Я бы артистам объяснил, как получить по пять в одну секунду. Я же знаю, как тасуются на билетах в принципе, и. в принципе чую крутежку за версту, но мне просто лень организовывать восстание. Наверное, приятелям-начальникам потому и радостней думать, что мы с Николаем мертвые, великие мумии.
   Я подхожу после собрания и говорю:
   — Первыми — это же подставка. Я и так вылезаю раз в пятилетку, а вы меня подставляете.
   — Нет Ты не прав. Во-первых, «Городу» логичней открывать фестиваль, ты сам понимаешь. Во-вторых, ЛДМ выкатывает «Динаккорд» и вы успеете покатать программу.
   — «Динаккорд»? — спрашиваю я. — Будет «Динаккорд»? И дадут покатать программу?
 
   В последний день весны почти жарко. К двум часам лечу в ДК катать программу на «Динаккорде». До-мажорная губная гармошка «Хоннер» со мной, театральная драная футболка со мной, театральные тапочки со мной. Ага, я же звезда рок-н-ролла, и от меня до Земли несколько световых лет!..
   Сценический образ подсказывает бытие — я мужик с топором в руке, от меня должно нести махоркой и сивухой. Решили «Городом» сгоряча: в конце отделения под гвоздящий «риф» Сереги колуном порублю на дрова дюжину чурок. Но не нашлось колуна и желающих приволочь чурки. Зато Николай обещал подыскать на стройке, которую охраняет сутки через трое, пару новеньких, но незаметно расколотых кирпичей. Мужчина — это рок! Буду поддельно ломать кирпичи на сцене. Хватит с троглодитов и липовых кирпичей… Я прилетаю в ДК гонять на «Динаккорде» программу, но «Динаккорда» еще нет, зато есть Николай. Он стоит злой с приятелем возле запертых служебных дверей. Приятель желает пройти на открытие фестиваля и заготовил целую сетку классических русских взяток.
   — Не открывают, — говорит Николай не здороваясь. — Совсем охромели.
   Я стучусь в стеклянную дверь. Появляется тетка в жакете.
   — Мы работаем сегодня!
   — Списков еще нет! И чтоб паспорта были! — кричит тетка через дверь и уходит.
   «Мы этому вшивому домику культурки план делаем, а они — паспорта!» — думаю, но не говорю ничего Николаю, а спрашиваю:
   — Жак где?
   — А-а! Изобретатель пипетки. Он внутри, говорят, на сцене ковыряется.
   — Короче, — говорю. — Они еще за нами побегают. Пойдем-ка на солнышко, загар половим.
   — Пойдем к реке, — говорит Николай. — У Пети тут… Лучше у реки.
   «Понятно. — думаю. — Конечно, Петя. Как нас эти Пети любят и как не прочь теперь с ними поякшаться Николай».
   — Пойдем, — соглашаюсь. — Хоть к реке, хоть куда. ДК чист, благообразен, светел, а за ним мазутный обрыв к Неве.
   По нему мы спускаемся к самой воде и устраиваемся возле ржавой бочки. Петя шуршит свертком.
   — Вчера человека встретил. Хороший человек. С Чегета.
   — Друзья, — соглашаюсь и смотрю на Николая. Он не нравится мне. — Ты не забыл, нам играть сегодня. Сыграешь?
   — Нормально, все нормально, старик.
   — А это? — я киваю на Петю и его сверток.
   — Только лучше будет, — отвечает Николай, а я пожимаю плечами.
   Тепло так, и вода рядом — сидеть бы и сидеть. И никакой, главное, истерии после плотницких забав. Кайф!
   — А кирпичи! — спохватываюсь я.
   — Вспомнил, — усмехается Николай и расстегивает сумку. — Держи. — Он достает гладкий яркий кирпич с симметричными дырками, словно это сырой оковалок.
   — Совсем не видно, что сломанный.
   — Целый день искал!
   Николай мне не нравится. Но я не диктатор, и его право-нравиться или не нравиться мне.
   Над обрывом появляется Жак.
   — Ну вы чего тут, топиться собрались? — кричит Изобретатель Пипетки, и я радуюсь его оптимизму.
   — «Динаккорд» е? — спрашивает Николай.
   — Нет, — кричит Жак с обрыва. — Везут.
   — Пойдем? — предлагаю Николаю. — Настроиться надо. Да и с барабанами разберешься.
   — Пускай они меня позовут, — говорит Николай, а Петя согласно кивает.
   — Ладно, сиди. Позовут, когда надо будет. — Я поднимаюсь, но и Николай поднимается.
   — Дождешься их, — говорит. — Ладно, покачумали.
   Мы поднимаемся к Жаку. Тот посматривает на Николая и посмеивается. Возле ДК уже шеренга милиции и толпа троглодитов. Нас пропускают в стеклянную дверь служебного входа, и мы находим свою артистическую комнату.
   — Виртуозы явятся, нет?
   — Все нормально. Они за «примочками» полетели.
   Слоняюсь по полупустому ДК, сижу в буфете над стаканом сока, мотаюсь по фойе, где разглядываю разноцветную выставку с фотографиями модных рок-аристов. Сплошной «Аквариум». Такая мода на дворе.
   Наташа-фотограф смеется за спиной:
   — Я ваших фотографий не делала. Скажи Николаю спасибо. Слайды мои посеял…
   «Плевать мне на твои фотки», — но тут же неожиданный холодок обиды растекается под сердцем. У Наташи-фотографа целый архив негативов. Она снимает уже лет… не знаю сколько, но много. Даже штамп свой — «Наташа: поп-фото». Желающие могут приобрести фотки любимых рок-артистов по рублю за фотку. А Николай, значит, ей насолил, и она, выходит, не станет нас продавать по рублю. Да и кому мы нужны! Если бы были нужны, намолотила бы кубометр фоток и не помнила бы обид. Я всегда говорил, что рок-артистом быть хуже всего.
   Но хуже всего то,.что желанный «Динаккорд» привозят только за час до начала. Сто человек, наверное, бегает с причиндалами рок-труда, но они-то могут спрессовать время и извлечь через час хороший звук, а я вот, мне, можно сказать, арии петь, «Бориса Годунова» и «Фигаро» одновременно, если по качеству — и нет, то по отдаче трижды — да; а вот как мне в оставшихся шестидесяти минутах собрать себя, Николая и наших виртуозов в кулак, привыкнуть к залу и звуку в зале, походить по сцене и пробно подрыгать ножками и по десятку тактов из каждой арии врубить перед пустым залом?…
   Жак чокнулся от сотни бегающих человек, а ведь ему лично следует разобраться с пультом, которого он до того и в глаза не видел. Кто только не достает Жака! Со сцены орут виртуозы, просят звука в мониторы, а он смотрит в точку и ноль реакции.
   — Жак, — отвожу его и впихиваю в кресло где-то в девятом ряду. — Жак, слушай меня внимательно.
   — Все будет нормально, — отвечает Жак.
   — Да, все уже нормально, но послушай, Жак. Ты слышишь? — Жак не слышит. — В конце мой номер с гитарой. «Мужчина — это рок». Да, Жак?
   — Все будет нормально.
   — Нормально. Ты обещал притащить двенадцатиструнку. Притащил?
   Жак не слышит. Я хлопаю его по плечу и предлагаю выпить.
   — Выпить хочешь?
   До него доходит. Он мотает головой и отвечает со смешком:
   — Нет, я не пью. Знаешь, я екнусь сейчас. Ничего в пульте не понимаю.
   — А Рыжий? Витю Рыжего посадил? Он-то понимает?
   — И он не понимает. Все будет нормально, — произносит Жак и встает из кресла.
   — Гитару ищи! — в спину ему безнадежно.
   — Гитара. Конечно…
   За кулисами тасовка из кучи парней, но больше из девок, которых привели без билетов по липовым спискам артисты за разделенные симпатии. Вот девки и колбасятся тут. В зал уже впускают троглодитов и трендит звонок. Из тасовки возникает Жак с самопальным «Стратакастером» типа «Джипсон».
   — Я ж обещал, — говорит Жак, и я примеряю гитару, как примеряют чужой пиджак, когда нечего одеть на вечеринку и некогда выбирать.
   — Ты говорил, — соглашаюсь я.
   Жак молодец, хотя я должен играть «Мужчину» на акустике.
   В нашей комнате Николай и Петя, а виртуозы, кажется, еше возятся с «примочками». Николай выглядит прилично н говорит: