Но не будем опережать ход времени. В тот печальный момент, на котором мы остановились, прежнее великолепие исчезло, а новое - еще не появлялось. Это уже не был "город Тезея" и еще не "город Адриана". В I-м веке до нашей эры философская школа в Афинах была очень блестяща: Филон Ларисский, Антиох Аскалонский продолжали или видоизменяли дело Академии; Кратипп читал перипатетизм, и сумел одновременно быть другом, учителем, утешителем или покровительствуемым Помпея, Цезаря, Цицерона, Брута. Все самые знаменитые и занятые римляне, увлекаемые на Восток честолюбием, останавливались в Афинах, чтобы послушать модных философов. Аттик, Красс, Цицерон, Варрон, Овидий, Гораций, Агриппа, Виргилий учились там или жили, как любители наук и искусств. Брут провел там последнюю зиму своей жизни, разделяя свое время между перипатетиком Кратиппом и академиком Феомнестом. Накануне битвы при Филиппах Афины были первостепенным философским центром. Образование там было чисто философское и стояло гораздо выше бледного красноречия Родосской школы. Серьезно повредило Афинам воцарение Августа и всеобщее умиротворение, когда философское преподание стало подозрительным; значение и деятельность школ упали. К тому же и Рим на некоторое время стал, благодаря заканчивавшейся там блестящей литературной эволюции, почти независимым от Греции в отношении вещей духовного порядка. Создались новые центры; как в школу разнообразного образования, предпочитали идти в Марсель. Самобытное существование философии четырех крупных сект окончилось; начинался эклектизм, известного рода нетвердое, бессистемное философствование. За исключением Аммония Александрийского, учителя Плутарха, который около этого времени основал в Афинах тот род литературной философии, которая вошла в моду, начиная с царствования Адриана, никто, в середине I-го века, не прославил того города, который дал и привлек к себе больше всего в мире знаменитых людей. В это время на Акрополе с печальной расточительностью воздвигаются статуи консулам, проконсулам, римским чиновникам, членам Императорского дома. Храмы посвящаются богине Roma и Августу. Даже Нерону были поставлены там статуи. Все талантливые художники были привлечены в Рим, и потому афинские произведения I-го века в большинстве случаев удивительно плохи. Да и эти памятники, как напр. часы Андроника Цирреста, портик Афины Архегеты, храм Рима и Августа, мавзолей Филопаппа, относятся к эпохе, немного более ранней или позднейшей, чем время, когда Павел увидел Афины. Никогда в продолжении всей своей длинной истории город не был еще таким немым, молчаливым.
   Однако, он еще сохранял в большой мере свой благородный облик; он все еще привлекал первостепенное внимание мира. Несмотря на суровость эпохи, глубоко было уважение к Афинам, и все чувствовали его. Сулла, несмотря на грозный гнев свой за их бунт, сжалился над ними. Цицерон гордился тем, что у него там была статуя. Помпей и Цезарь перед битвой при Фарсале заявили через герольда, что все Афиняне будут пощажены, как жрецы богинь тесмофор (законодательниц). Помпей пожертвовал крупную сумму денег на украшение города; Цезарь не захотел отомстить ему и содействовал сооружению одного из его памятников. Брут и Кассий вели себя там, как частные лица, но их принимали и ласкали, как героев. Антоний любил Афины и охотно жил там. После битвы при Акциуме Август в третий раз простил им; имя его, как и имя Цезаря, было связано с одним большим памятником; его семья и приближенные считались в Афинах местными благодетелями. Римляне очень настаивали на том, что они оставляют Афинам свободу и почет. Балованные дети славы, греки с той поры стали жить воспоминаниями прошлого. Германик, во время пребывания своего в Афинах, не хотел, чтобы ему предшествовало больше одного ликтора. Нерон, хотя и не отличался суеверностью, не решился войти в них из боязни Фурий, обитавших под Ареопагом, этих страшных Semnes, которых избегали отцеубийцы; воспоминание об Оресте вызывало в нем содрогание; он не посмел также вмешаться в Элевсийские игры, в начале которых герольд возглашал, чтобы негодяи и нечестивцы остерегались приближаться. Благородные иностранцы, потомки низложенных царей, приходили в Афины тратить свое состояние; им нравилось, когда их украшали титулами хорегов и агонотетов. Все маленькие варварские царьки наперерыв старались оказывать Афинянам услуги и реставрировать их памятники.
   Одной из причин такого исключительно благоприятного положения была религия. По существу своему муниципальная и политическая, основанная на мифах об основании города и божественных его покровителях, религия Афин вначале представляла религиозное освящение патриотизма и государственных учреждений. Это был культ Акрополя; "Аглавр" и присяга, которую приносили на его алтаре молодые Афиняне, имеют только этот смысл; это как если бы у нас религия состояла в вынимании жребия при наборе, занятии военными упражнениями и почитании знамени. Это неминуемо должно было вскоре стать довольно истрепанным; ничего не было тут беспредельного, ничего такого, что поражало бы человека своей историей, ничего всеобъемлющего; насмешки Аристофана над этими богами Акрополя доказывают, что им одним не под силу было бы покорить весь мир. Женщины вскоре обратились к незначительным иноземным культам, напр., к культу Адониса; особенно развились мистерии; философия у Платона была своего рода тонкой мифологией, а искусство создавало для толпы поистине восхитительные изображения. Афинские боги стали богами красоты. Старая Афина Паллада была просто манекеном, без видимых рук, закутанная в пеплум, подобная Лореттской Богоматери. Торевтика сделала беспримерное чудо: она стала делать реалистические статуи в роде итальянских и византийских мадонн, с накладными украшениями, которые в то же время были дивными произведениями искусства. Таким образом, у Афин образовался один из самых полных культов древности. Во времена государственных бедствий культ этот потерпел некоторого рода затмение, афиняне первые сами оскверняли свое святилище: Лахарес украл золото статуи Афины; Димитрия Полиоркета сами жители устроили в опистодоме Парфенона; он поселил там с собой своих куртизанок, и люди насмехались над тем, как должна быть возмущена таким соседством целомудренная Афина; Аристион, последний защитник независимости Афин, дал погаснуть неугасимой лампаде Афины Паллады. Но слава этого единственного города все-таки была так велика, что весь мир как будто захотел усыновить его богиню, когда он покинул ее. Благодаря иностранцам, Парфенону возвращена была честь, афинские мистерии стали религиозной приманкой для всего языческого мира.
   Но главным образом Афины имели влияние как город школ. Это новое значение, которое, благодаря заботам Адриана и Марка Аврелия, должно было приобрести такой определенный характер, появилось у него за два века перед эпохой нашего рассказа. Город Мильтиада и Перикла превратился в университетский город, в роде Оксфорда, где встречалась вся знатная молодежь, раскидывавшая золото целыми пригоршнями. Только и видно было, что учителя, философы, риторы, всякие педагоги, софронисты, учителя эфебов, гимназиархи, педотрибы, гопломахи, учителя фехтования и верховой езды. Co времен Адриана косметы, т. е. префекты учащихся, приобретают в известной мере значение и почет архонтов; ими обозначаются годы; старинное греческое преподавание, целью которого было образовать свободного гражданина, становится педагогическим законом для всего человечества. Но, увы! Оно образовывает теперь уже только риторов; телесные упражнения, некогда считавшиеся истинным делом для героев на берегу Илисса, теперь стали делом позы. Основательное величие заменили цирковое величие, манеры Франкони. Но Греции свойственно было все облагораживать; даже дело школьного учителя стало у нее нравственным служением; несмотря на злоупотребление, достоинство наставников было одним из ее созданий. Вся эта золотая молодежь иногда умела вспоминать прекрасные речи своих учителей. Она была на стороне республиканизма, как и всякая молодежь, она устремилась на призыв Брута; она дала убивать себя при Филиппах. Целыми днями они восхваляли убийство тиранов, прославляли благородную кончину Катона, выражали одобрение Бруту. Население всегда было оживленное, остроумное, любопытное. Всякий проводил жизнь на улице, в постоянном общении с остальным миром, в легкой атмосфере, под улыбающимся небом. Иностранцы, толпы которых жаждали знания, поддерживали живую интеллектуальную деятельность. Публицистика, журнализм античного мира, если можно так выразиться, имел центром Афины. Город не приобрел торгового характера, и поэтому у всех была одна забота: узнавать новости, знать все, что говорилось и делалось на земном шаре. Очень замечательно, что широкое развитие религии не вредило рациональной культуре. Афины сумели быть одновременно и самым религиозным городом в мире, Пантеоном Греции, и городом философов. При виде окружающих орхестру мраморных кресел в амфитеатре Дионисия, на каждом из которых начертано имя божества, жрецу которого оно было предоставлено, можно было подумать, что это город жрецов; а это был прежде всего город свободомыслящих. У культов, о которых идет речь, не было ни догматов, ни священных книг; они не питали того отвращения к физике, которое всегда было у христианства, и которое заставляло последнее преследовать положительное исследование. За исключением некоторых ссор, жрец и эпикуреец-анатомист довольно хорошо уживались вместе. Истинные греки вполне удовлетворялись таким согласием, основанным не на логике, а на взаимной терпимости и взаимном уважении.
   Для Павла это было совершенно новое поле. До сих пор он проповедовал большей частью в городах промышленных, вроде Ливорно или Триеста, с большими еврейскими общинами, а не в блестящих центрах, не в городах большого света и высокой культуры. Афины носили глубоко-языческий характер; язычество связано было в них со всеми удовольствиями, со всеми интересами, со всей гордостью и славой государства. Павел испытывал большие сомнения. Тимофей, наконец, прибыл из Македонии; Сила, по неизвестным для нас причинам, прийти не мог. Тогда Павел решил действовать.
   В Афинах была синагога, и Павел стал говорить там, обращаясь к евреям и людям, "имеющим страх Божий"; но в таком городе успеха в синагоге было еще очень мало. Его соблазняли блестящая агора, где расходовалось столько ума, портик Пецил, где разбирались все мировые вопросы. Он стал говорить там, но не как проповедник, обращающийся к собравшейся толпе, а в качестве иностранца, который вмешивается в прения, робко распространяет свой взгляд и старается создать себе какую-нибудь точку опоры. Успех был невелик. "Иисус и воскресение" (anastasis) показались странными, лишенными смысла словами. Многие, по-видимому, приняли anastasis за имя богини, и подумали, что Иисус и Анастазис - новая божественная чета, которую пришли проповедовать эти восточные сумасброды. Философы-эпикурейцы и стоики, говорят, подошли ближе и прислушивались.
   Это первое сближение христианства и греческой философии не было особенно дружественным. Нет лучшего доказательства того, как умные люди должны быть осторожны и остерегаться насмешек над идеей, какой бы сумасбродной она им не казалась. Дурной греческий язык Павла, его неправильные, порывистые фразы не могли доставить ему кредита в Афинах. Философы презрительно отвернулись от этих варварских слов. Одни говорили: "Это суеслов (spermologos)", другие, - "он проповедует о новых богах". Никому и в голову не приходило, что настанет день, когда этот суеслов займет их место, и что через 474 года упразднены будут их кафедры, как бесполезные и вредные, именно благодаря проповеди Павла. Великий урок! Гордые тем, что они стоят настолько выше толпы, афинские философы с презрением относились к тому, что касалось религии этой толпы. Рядом с ними процветало суеверие; Афины в этом отношении почти догнали самые религиозные города Малой Азии. Аристократия мыслителей мало заботилась о социальных потребностях, проявлявшихся под покровом всех этих грубых культов. Такое отчуждение никогда не остается безнаказанным. Когда философия заявляет, что она не занимается религией, религия в ответ на это душит ее, и это справедливо, ибо философия имеет значение только постольку, поскольку она указывает человечеству правильные пути, поскольку она серьезно относится к той бесконечно-великой задаче, которая одинаково стоит перед всеми.
   Либеральный дух, царивший в Афинах, обеспечивал Павлу полную безопасность. Ни евреи, ни язычники не пытались ничего ему сделать; но самая терпимость эта для него была хуже гнева. В других местах новое учение вызывало сильную реакцию, по крайней мере в еврейских кругах. Здесь оно находило лишь разочарованных и любопытных слушателей. По-видимому, однажды слушатели Павла, желая добиться от него как бы официального изложения его учения, повели его в Ареопат и тут потребовали у него, чтобы он объяснил, что за религию он проповедует. Конечно, возможно, что это легенда, и что известность Ареопага заставила рассказчика Деяний, не бывшего очевидцем, избрать эту знаменитую аудиторию местом, где герой его произносит торжественную речь, философское поучение. Однако, эта гипотеза не необходима. Ареопаг под римским владычеством сохранил свою старинную организацию. Его функции даже умножились, вследствие политики завоевателей, состоявшей в упразднении старинных демократических греческих учреждений и замене их советами старейшин. Ареопаг всегда был представителем афинской аристократии; ему перепало то, что отнято было у демократии. Надо прибавить, что это была эпоха литературного дилетантства, и что судилище это, благодаря классической своей известности, пользовалось огромным авторитетом. Нравственное его влияние распространялось на весь земной шар. Таким образом, Ареопаг под римским владычеством снова стал тем, чем он неоднократно был в течение существования афинской республики, настоящим афинским сенатом, вмешивающимся только в известные случаи и представляющим консервативное дворянство из отставных должностных лиц, политическим учреждением, почти без всяких судебных функций. Начиная с I-го века нашей эры Ареопаг в надписях фигурирует во главе афинских властей, выше совета 600 и народа. В частности, от него зависит воздвижение статуй; по крайней мере, необходимо на это его разрешение. Именно в то время, к которому относится наш рассказ, он только что присудил статую царице Веронике, дочери Агриппы I, с которым, как мы скоро увидим, был потом в сношениях и Павел. По-видимому, у Ареопага был также известный надзор и над преподаванием. Это был высший совет религиозной и нравственной цензуры, к ведению которого относилось все, что касалось законов, нравов, медицины, роскоши, эдилитета, государственных культов, и нет ничего невероятного в том, чтобы при появлении Нового учения проповедник последнего был приглашен сделать, так сказать, заявление о нем подобному судилищу, или по крайней мере в том месте, где оно заседало. Павел, говорят, став среди собрания, повел речь так:
   "АФИНЯНЕ,
   по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны, ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: "неведомому Богу". Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам: "Бог, сотворивший мир и все, что в нем, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворенных храмах живет и не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чем либо нужду, Сам дав всему жизнь и дыхание и все; от одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию. [Он вложил в них стремление], дабы они не искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, [чего они не сумели сделать], хотя Он и не далеко от каждого из нас: ибо мы Им живем и движемся и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: ... мы из Его рода).
   "Итак мы, будучи родом Божиим, не должны думать, что Божество подобно золоту, или серебру, или камню, получившему образ от искусства и вымысла человеческого.
   "Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться; ибо Он назначил день, в который будет правильно судить вселенную, посредством предопределенного Им Мужа, подав удостоверение всем, воскресив Его из мертвых..."
   На этих словах, по словам рассказчика, Павла прервали. Услышав про воскресение мертвых, одни стали насмехаться, другие, кто повежливее, сказали: "Об этом послушаем тебя в другое время".
   Если приведенная нами речь действительно была произнесена, она должна была произвести странное впечатление на слушавших ее образованных людей. Этот язык, то варварский, неправильный, нестройный, то совершенно верный; это неровное красноречие, усеянное удачными выражениями и неблагозвучными окончаниями фраз; эта глубокая философия, приводящая к самым странным верованиям, - все это должно было показаться им чем-то из другого мира. Учение это, хотя и гораздо выше стоящее, нежели наружная религия Греции, все же во многом оставалось ниже философии того века. Если, с одной стороны, оно примыкало к этой философии высшим пониманием Божества и провозглашаемой им прекрасной теорией нравственного единства человеческого рода, то с другой, оно содержало в себе долю верований в сверхъестественное, которых не мог допустить никакой положительный ум. Во всяком случае неудивительно, что оно в Афинах не имело успеха. Мотивы, которые должны были дать успех христианству, имелись не здесь, не в кругу ученых. Они заключались в сердцах благочестивых женщин, в сокровенных стремлениях бедняков, рабов, всякого рода страждущих. Перед тем, как философия сблизится с новым учением, понадобится и чтобы философия сильно ослабела, и чтобы новое учение отказалось от великой химеры последнего суда, т. е. от конкретных мечтаний, служивших оболочкой первоначального его вида.
   Речь эта, независимо от того, принадлежит ли она Павлу или одному из его учеников, во всяком случае показывает нам попытку, примирить христианство с философией и даже, в известном смысле, с язычеством. Автор, показывая широту воззрений, очень удивительную у еврея, признает во всех народах известное внутреннее чувство божественного, скрытый инстинкт монотеизма, который, будто бы, должен привести их к познанию истинного Бога. По его словам, христианство есть ничто иное, как естественная религия, к которой можно придти просто под влиянием советов собственной души, добросовестно расспрашивая себя: обоюдоострый взгляд, который мог то приближать христианство к деизму, то внушать ему неуместное самомнение. Здесь мы имеем первый пример тактики некоторых апостолов христианства, заискивающих перед философией, говорящих или делающих вид, что говорят на научном языке, любезно или вежливо выражающихся о разуме, который они с другой стороны отрицают, желающих посредством искусно сгруппированных цитат заставить поверить, что в сущности образованные люди всегда могут придти к соглашению, но впадающих в неизбежные недоразумения, как только они начинают объясняться напрямик и заговаривают о своих сверхъестественных догматах. Здесь уже чувствуется усилие перевести на язык греческой философии еврейские и христианские убеждения; предвидится Климент Александрийский и Ориген. Идеи библии и греческой философии стремятся к слиянию; но для последнего им придется сделать с обеих сторон немало уступок; ибо тот Бог, в лоне которого мы живем и движемся, очень далек от Иеговы пророков и Иисусова Отца небесного.
   Время еще не созрело для такого слияния; да и не в Афинах оно произойдет. Афины, в том виде, в который привело их время, город грамматиков, гимнастов и учителей фехтования, были как нельзя менее удобной почвой для принятия христианства. Банальность, сухость души школьного учителя в глазах благодати - непростительный грех. Из всех людей наименее способен уверовать педагог; ибо у него своя внутренняя религия, - рутина, вера в своих старых авторов, склонность к своим литературным занятиям; это его удовлетворяет и погашает в нем всякую иную потребность. В Афинах найден ряд гермов, - изображений косметов второго века. Это красивые, серьезные, величественные люди, с благородной и все еще греческой наружностью. Надписи сообщают нам, какие им были даны почести и пенсии; настоящие великие люди древности никогда столько не получали. Понятно, что если апостол Павел встретил кого-нибудь из предшественников этих великолепных педантов, он имел у него немногим более успеха, чем какой-нибудь романтик времен Империи, напитанный неокатолицизмом, старающийся обратить в свою веру ученого, погруженного в культ Горация, или в наши дни - социалист-гуманист, громящий английские предрассудки перед студентами Оксфорда и Кембриджа.
   В среде, столь отличной от той, в которой Павел жил до сих пор, среди риторов и учителей фехтования, он чувствовал себя совсем чужим. Мысль его беспрестанно переносилась к дорогим ему Македонским и Галатским церквам, где он обрел такое чудное религиозное чувство. He раз подумывал он о возвращении в Фессалонику. Он горячо стремился туда, тем более, что ему стало известным, что вера юной церкви подвергается многим испытаниям: он опасался, чтобы новые его неофиты не подпали соблазну. Помехи, которые он относит на счет сатаны, воспрепятствовали осуществлению этого плана. Отказавшись от него, по его собственным словам, он опять лишил себя Тимофея, послал его в Фессалонику укрепить, наставить и утешить верующих, и опять остался один в Афинах.
   Снова стал он работать, но почва была чересчур неблагодарная. Живой дух Афинян был прямой противоположностью того нежного, глубокого религиозного чувства, которое творило обращение и предназначало людей к христианству. Настоящие греческие земли не подходили к учению Иисуса. Плутарх, живший в чисто греческой атмосфере, не имеет о нем ни малейшего понятия еще в первой половине второго века. Патриотизм, привязанность к старым воспоминаниям о стране мешали грекам обратиться к иноземным культам. "Эллинизм" превращался в организованную религию, почти разумную, в большой доле допускающую философию; "боги Греции" как будто стремились стать богами всего человечества.
   Религию греков характеризовало некогда и теперь еще характеризует, в наших глазах, отсутствие элемента беспредельного, смутного, женственного умиления и мягкости; у настоящей эллинской расы нет глубины религиозного чувства, какая есть у кельтических и германских народов. Благочестие православного грека состоит в обрядах и наружных действиях. Православные церкви, иногда очень изящные, ничем не напоминают того чувства страха, которое испытываешь в готической церкви. В этом восточном христианстве нет плача, мольбы, внутреннего сокрушения сердечного. Похороны там почти что веселые; они происходят вечером, на закате солнца, когда тени удлиняются, и сопровождаются пением вполголоса; пестрят яркие цвета. Фанатическая торжественность латинян не нравится этим живым, светлым, легкомысленным народностям. Больной там не погружен в уныние; он видит тихое приближение смерти; вокруг него все улыбается. Вот в чем тайна божественной радостности поэм Гомера и Платона: рассказ о смерти Сократа в Федоне еле подернут дымкой печали. Жизнь состоит в том, чтобы цвести, потом дать плоды! Чего же еще? Если, как то можно утверждать, забота о кончине есть важнейшая черта христианства и современного религиозного чувства, греческий народ наименее религиозный из всех. Это народ поверхностный, принимающий жизнь, как нечто естественное и ничто собой не покрывающее. Такая простота понимания в большой мере объясняется климатом, чистотой воздуха, дышащего удивительной радостью, но еще более - бессознательными стремлениями эллинской расы, так прекрасно идеалистической. Для того, чтобы вызвать удовлетворение, которое доставляет красота, в Греции достаточно мелочи: дерева, цветка, ящерицы, черепахи, приводящих на память тысячи метаморфоз, воспетых поэтами; ручейка, маленького углубления в скале, которое почитается пещерой нимф; колодца с чашей на крышке, морского пролива, такого узкого, что через него перелетают бабочки, и несмотря на это годного для плавания самых больших кораблей, как в Поросе; апельсинных деревьев, кипарисов, тень которых стелется по морю, маленькой сосновой рощи на скале. Гулять ночью в садах, слушать стрекоз, сидеть при лунном свете, играя на флейте; ходить пить воду в горы, взяв с собой хлебец, рыбу и лекиф вина, который выпивается с пением; на семейных праздниках вешать над дверями венок из зелени, ходить в шляпах из цветов; в дни общественных празднеств - носить фирсы, украшенные листьями; проводить дни в пляске, в игре с ручными козами, - вот удовольствия греков, радости бедного, бережливого, вечно юного народа, обитающего в прелестной стране, находящего счастье в самом себе и в дарах, ниспосланных ему богами. Пастораль в духе Теокрита в Греции была действительностью; там всегда нравился этот небольшой род тонкой и милой поэзии, один из самых характерных для греческой литературы, зеркало его собственной жизни, который почти повсюду в других странах производит впечатление глупого и натянутого. Хорошее настроение, радость жизни - вещи греческие по преимуществу. Народу этому вечно двадцать лет; для него, indulgere genio не равносильно грустному пьянству англичанина, грубому веселью француза; это значит просто думать, что природа хороша, что ей можно и должно поддаваться. И действительно, для грека природа есть советница в деле изящества, наставница в прямоте и добродетели; "вожделение", та мысль, что природа толкает нас на дурное, для него бессмыслица. Склонность к украшениям, отличающая паликар и с такой наивностью проявляющаяся в молодой гречанке, - не напыщенное чванство варвара, не глупая претенциозность буржуазки, надутой смешной гордостью выскочки; это чистое, тонкое чувство наивных отроков, чувствующих себя законными детьми настоящих изобретателей красоты. Понятно, что такой народ встретил бы Иисуса улыбкой. Одной только вещи не могли нас научить эти чудные дети: глубокой серьезности, простой честности, бесславному самоотвержению, доброте без торжественности. Сократ - перворазрядный моралист; но с историей религии у него нет ничего общего. Грек всегда производит на нас впечатление немного сухого, бессердечного; он умен, оживлен, ловок; но в нем нет ничего мечтательного, меланхолического. У нас, кельтов и германцев, источник духа - сердце наше. В глубине нас таится как бы источник фей, чистый, зеленый, глубокий, в котором отражается бесконечное. У грека ко всему примешиваются чванство и самолюбие; чувство смутного ему незнакомо; размышлять о своей судьбе кажется ему скучным. Доведенное до карикатуры, это столь неполное понимание жизни дает в римскую эпоху graeculus esuriens, грамматика, художника, шарлатана, акробата, врача, увеселителя всего мира, очень похожего на итальянца XVI и XVII веков; в византийскую эпоху - богослова-софиста, принижающего религию до мелких раздоров; в наши дни - современного грека, иногда чванного и неблагодарного, православного papas, с его эгоистической и материальной религией. Горе тому, кто останавливается на этом упадке! Да будет стыдно тому, кто, взирая на Парфенон, может думать о замеченной им смешной подробности! И все-таки надо признать, что Греция никогда не была по настоящему христианской; да и теперь еще нет. He было расы менее романтической, более лишенной рыцарского чувства наших средних веков. Платон, строя всю свою теорию красоты, обходится без женщины. Думать о женщине, чтобы воодушевлять себя на великие дела! Грек очень удивился бы, услышав такие речи; он думал о мужчинах, собравшихся на агоре, он думал об отечестве. В этом отношении латины к нам ближе. Греческая поэзия, несравненная в больших родах, как эпопея, трагедия, бескорыстная лирическая поэзия, не имела, кажется, нежного элегического оттенка стихов Тибулла, Виргилия, Лукреция, оттенка, так гармонирующего с нашими чувствами, так близкого тому, что мы любим.