Через некоторое время я обнаружил, что снова выбрался из темной дымки на более широкие улицы с огнями и освещенными окнами; однако что это были за улицы и где они находились, меня уже не интересовало. Некоторые были с кирпичными элегантными домами, какие я видел раньше, другие были нарядными и новыми, обрамленными сверкающими витринами магазинов и неоновыми вывесками – но все они были пустыми, голыми, мертвыми. Я налетал – не знаю на что: фонарные столбы, мусорные баки, уличный мусор, Я слышал голоса – сердитые голоса, но не знал, откуда они доносились. Возможно, на этих тротуарах все-таки были люди, но если и были, я их не видел. Только машины с шипением проносились мимо, сгустки света и шума без водителей. Иногда они внезапно шли прямо на меня, бешено сигналя, казалось, шли со всех направлений, и мне приходилось уворачиваться и проталкиваться сквозь них и, шатаясь, уходить прочь, пока они снова не подъехали.
   Мое зрение было затуманено. Ощущение изоляции усилилось. Окружавшие меня краски и шум, все, о чем сообщали мне мои чувства, казалось, имели все меньше и меньше смысла, ничего не прибавляя ни к чему, ни к какой вразумительной картине. Я чувствовал, что должен продолжать двигаться любой ценой, чтобы этот хаотичный мир не мог сомкнуться надо мной и навеки меня отрезать. Но я уже очень устал, и время от времени под моими ногами земля неожиданно приподнималась, и я спотыкался. Сверху раздался знакомый мне звук – вой кружащего реактивного самолета, но я видел только рисунок бьющих в глаза огней, скользящих над пустотой и прикрыл глаза. Меня притягивали тени и тишина, и каким-то образом после часов блужданий я обнаружил, что бреду по маленьким улицам, пригородным аллеям, обрамленным домами более уютными и менее враждебными. Но освещенные окна по-прежнему злобно смотрели на меня, и мимо с шипением пролетали машины.
   До тех пор, пока одна из них с поразительной внезапностью не остановилась позади меня, скрипнув тормозами. Она встала прямо на бордюр. Я круто развернулся, перепугавшись от неожиданности, и схватился за меч, а потом замер, полусогнувшись, когда бело-голубой свет мигнул мне прямо в глаза. Я никого не увидел, зато услышал голоса, твердые и резкие.
   – ЭТО ОН! МЫ ЕГО ПОЙМАЛИ!
   – УЧАСТОК? СВЯЖИТЕСЬ… ДА, МЫ КАК РАЗ СЛЕДУЕМ ЗА НИМ…
   – СМОТРИ, СМОТРИ, ЗДОРОВЫЙ ПАРЕНЬ… ДАВАЙ С НИМ ПОЛАСКОВЕЙ… Эй, паренек!
   Я вздрогнул и отскочил, когда хлопнули двери пустой машины.
   – Господи Иисусе, что это? Мачете? – я посмотрел вниз. Инстинктивно я наполовину вытащил меч, и он выплевывал назад голубой свет, как ледяной огонь.
   – АЛЛО! ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ ВООРУЖЕН, ПОВТОРЯЮ – ВООРУЖЕН…
   – Эй, парень! Мы хотим просто перекинуться парой слов, никому вреда не будет! Так что убери свою палку, слышишь?
   Я попятился и продолжал пятиться. Неожиданно в моей голове все ужасно прояснилось. Я никак не попаду в доки из полицейской камеры – или из психушки. Теперь я видел полицейского – дородного негра средних лет с огромными седеющими усами: он старался, чтобы его голос звучал ободряюще, но его толстая рука находилась рядом с расстегнутой кобурой. Второй, без сомнения, будет прикрывать его из машины. Я в отчаянии огляделся, и опять мое внимание привлекла темнота и тень: через дорогу между двумя домами открывался разрыв, там над обвисшей проволокой разрастались деревья. Я еще немного отступил, затем немного расслабился, наклонил голову, услышал, как толстяк облегченно вздохнул, – и выхватил меч из ножен, описав им шипящую дугу. Я не так хорошо управлялся с ним, как предполагал: меч, должно быть, почти раздвинул его усы. Полицейский отскочил назад с изумленным взвизгом, зацепился за гидрант и повалился навзничь. Это открыло мне путь, я сделал огромный прыжок, прямо над ним, затем на крышу полицейской машины и дальше – на дорогу, которая, к счастью, была пуста. В два прыжка я достиг травы, едва успел остановиться, чтобы не попасть под разукрашенный фургон, затем помчался прочь, потому что только что рядом со мной просвистела пуля. Фургон, скрипнув тормозами и отчаянно сигналя, описал дугу, от которой у него, по-моему, сразу облысела резина, и встал на траве между иной и полицейской машиной. Я добрался до изгороди, перепрыгнул через нее и приземлился по самые лодыжки в замусоренной траве прежде, чем сообразил, что, фигурально выражаясь, я здесь не один.
   Если бы я лучше знал этот город, я бы не так удивился, приземлившись на могиле, увидев впереди обширные ряды огромных внушительных надгробий, разграбленных, заброшенных и заросших. Но сейчас это меня нисколько не волновало. Разрушенный город мертвецов казался самым безопасным укрытием, какое я только мог себе представить. Я побежал между могил, как человек, отчаянно старающийся добраться назад, в свою собственную. Где-то позади я услышал, как кто-то пытался перепрыгнуть через изгородь, но позорно оскандалился. И опять во мне заговорила совесть: я совершенно ничего не имел против этих полицейских. Мне ни капельки не нравилось то, что я делал, – зато теперь им было меня не остановить.
   Я петлял и нырял среди рядов мертвых, прыгая от дорожки к дорожке, поворачивая и поворачивая, пока не потерял счет времени и направления. Иногда я проскальзывал в полуобрушившиеся слепки с греческих и римских усыпальниц, с трудом переводя дыхание в тяжелом воздухе и прислушиваясь, не идет ли погоня, пока не убеждался, что погони нет. Не было ни малейшего движения, ни дуновения ветерка. Я не мог упрекать полицейских за то, что они оставили погоню: в этом месте можно было играть в прятки всю ночь, а заросшие сорняком гравийные дорожки не оставляли следов. Если разобраться, то я и сам не был уверен в том, с какой стороны пришел. Я огляделся. Насколько хватало глаз, тянулись памятники, памятники, памятники, целый горизонт могильных крестов, венков, изваяний ангелов и других, более невероятных вещей. И никакого движения, даже дуновения ветерка не было в этом свинцовом воздухе; никаких признаков того, что где-то рядом есть город живых. Это придавало кладбищу какой-то вневременной налет, создавало ощущение, что оно висит в воздухе. Должно быть, я был в самом его центре. Зато, по крайней мере, поверхность земли здесь была достаточно ровной. Я пошел дальше, ориентировочно в сторону, противоположную той, откуда пришел. Мне ничего не оставалось – только идти, пока не наткнусь на какую-нибудь стену…
   Неожиданно меня пробрала дрожь, хотя ночь была теплой. Пробравший меня холод был резким настолько, что напоминал электрический шок. Я зацепил какой-то предмет – не траву, не камень…
   И тут я чуть не расхохотался. Это было просто маленькое пугало, высотой едва мне по грудь – на двух скрещенных палках висела старая потрепанная шляпа и выцветший от времени и погоды фрак. Оно все заросло сорняком. Я хотел рассмеяться, но от пробравшего меня холода у меня слишком перехватило дыхание, и сердце бешено колотилось. Я дико огляделся по сторонам, но больше здесь ничего не было, ничего, кроме теплого ветерка, шевелившего ветви деревьев; эта группа памятников ничем не отличалась от остальных. Поваленные, разбитые, исписанные рисунками, как и все прочие – правда, завитки, спирали и нацарапанные круги показались мне необычными. Такими, словно их нанесли светящейся краской, или они как-то странно разлагались. Мне где-то раньше приходилось видеть нечто подобное, но не так отчетливо. Здесь, в непроглядной темноте казалось, что их окружает слабое зеленое сияние, и даже не такое уж слабое. Когда глаза привыкали, рядом с ним почти можно было разглядеть…
   Раздалось легкое скребущее царапанье, и я вздрогнул. Я круто развернулся, воображая себе какого-нибудь пылающего местью и жаждущего нажать на курок полицейского, однако для него звук был слишком слабым. Под одним из обезличенных памятников шевелилась трава; стало быть, я потревожил какое-то маленькое животное. Что у них тут водится? Опоссумы, ленточные змеи… Я наклонился, чтобы посмотреть.
   А потом я отскочил с пронзительным воплем, который мог просто расколоть воздух по всему кладбищу. Нацарапанный на памятнике силуэт сверкнул ослепительной вспышкой пламени, а рядом с ним прямо перед моим лицом замахала рука, высунувшаяся из земли. Земля подо мной поднялась и почти бросила меня в эту руку, но я, шатаясь, удержал равновесие и повернулся, собираясь бежать. Впереди меня гравий раздулся и изогнулся горбом, словно под ним полз какой-то могучий червь, и отбросил меня назад. Я упал. Держа в одной руке меч, я выбросил другую и вонзил в землю пальцы, чтобы удержаться – а потом едва успел их отдернуть. Под гравием что-то щелкнуло и захлопнулось, словно рыба бросилась на муху. Земля снова содрогнулась в конвульсиях. Кусты бешено закачались и упали, с глухим стуком опрокинулось одно надгробие, за ним второе, остальные тряслись и крошились. Качающаяся голова ангела отвалилась, ударилась о землю и подкатилась почти к моим ногам. А вокруг меня поднималась земля, цеплялись пальцы, рука тянулась вверх, как какое-то растение, выраставшее в замедленной съемке.
   И тут позади меня раздалось противное тихое хихиканье.
   Я круто развернулся. Маленькое пугало тоже выросло, теперь оно возвышалось надо мной – огромная тощая фигура, загораживавшая мне проход, поднимая пустой рукав. Под ним хрустели сорняки, сорняки с длинными, глубоко проросшими корнями, разжиревшие на тучной почве. Единственный палец, костлявый и изъеденный – что это было: прут или кость? – скрючился прямо перед моим лицом. Допотопная шляпа слегка наклонилась вбок, и в моих ушах зашелестел звук, шипящий и щекочущий, как близкий шепот, – только он звучал в обоих ушах одновременно. Голос. В какое-то мгновение – как шелест сухих листьев, а через минуту – тягучий, булькающий, жуткий:
 
   Bas 'genoux, fi' de malheu'!
   Fai'e moa bonneu'!
 
   Еще хуже было то, что я понял: в этих словах есть смысл. Это был какой-то исковерканный французский или жаргон или диалект, я такого никогда не слышал. Говорил он с сильным акцентом, но я понял. Он приказывал мне склониться и воздать почести…
 
   Li es' royaume moan —
   Li est moa qui 'reigne 'ci!
   Ne pas passer par' li
   Sans hommage 'rendu!
 
   Здесь мое царство —
   Здесь я правлю!
   Здесь нельзя пройти,
   Не поклонившись… [11]
 
   Чье царство? Кому поклоняться? Я не мог пошевелиться. Отчаянная паника подхватила мои мысли, как порыв ветра из открытого окна, и рассеяла их по всем возможным направлениям. Неожиданно, издав визгливый хруст, палец ударил меня прямо в середину лба. Он попал в повязку. Последовало что-то вроде высоковольтного разряда или беззвучного взрыва, и свет вспыхнул не у меня перед глазами, а где-то в мозгу.
   – Черта с два! – рявкнул я. Слишком перепуганный, чтобы что-то соображать, я рубанул рукой. То, что именно в этой руке оказался меч, было чистым везением или инстинктом. Ощущение было такое, что я рубанул какой-нибудь забор. Шляпа взлетела вверх, конец палки отлетел в сторону, а рваный сюртук свалился в кучу бескостных рук. Толстые стебли сорняков обломились, источая зловонный сок, мне в лицо вековой могильной пылью ударила пыльца, и я расчихался. Что-то – может быть, стебли шиповника – вцепилось мне в лодыжки. Я снова закричал, вырвался от них и рванулся прочь, спасая свою жизнь, а, может, и нечто большее. В эту минуту вид полицейского с его пистолетом мог показаться мне самым прекрасным зрелищем на свете – или уж, на худой конец, настоящий свет. Мне почти показалось, что какой-то просвет есть – где-то впереди; теплое неясное сияние, высоко над тенями могил, бесконечно теплое и казавшееся таким надежным. Я зайцем помчался в ту сторону, так быстро, как мог. Что бы это ни было, в тот момент оно было мне нужно, просто необходимо. Я боялся, что оно исчезнет и оставит меня темноте, шелестевшей за мной по пятам.
   Оно не исчезло. Свет сиял ровно и разрастался, пока на его фоне не выступили деревья; это был большой маяк реальности – наверное, уличные фонари. Все, что я слышал, был стук крови в висках и мое дыхание, и то, и другое – очень тяжелые. Мою грудь и голову словно сжимали железные обручи. Но надгробия стали редеть, между ними открывался просвет; здесь была стена, а за ней – снова ограда, менее разрушенная, чем другие. Не останавливаясь, я вскочил на один из камней, расположенных у стены, с камня – на стену и схватился за проволоку. К счастью, проволока не были ни колючей, ни электрифицированной. На последнем, отчаянном дыхании я подтянулся, перелез через нее и свалился вниз, приземлившись среди каких-то жестких сорняков футах в двенадцати внизу – и побежал. Я бежал до тех пор, пока не наткнулся на что-то твердое и упал, всхлипывая, на колени прямо у кромки света.
   А потом я весь съежился и отшатнулся, ибо земля задрожала. Со стремительным шипящим стуком и клацаньем, с одиноким заунывным воплем у меня перед глазами промчалось нечто огромное: нескончаемая цепь бегущих теней, закрывавших от меня свет, весь мир.
   Когда гром прошел мимо, и свет снова стал ярким, ко мне потихоньку стали возвращаться обрывки соображения. Я, задыхаясь, посмотрел наверх и стал подниматься, весьма пристыженный. Мне просто повезло, что этот товарный поезд прошел по другой колее, а не по той, где находился я. Я попал на какую-то сортировочную станцию, она была хорошо освещена, но бродить здесь было небезопасно. Правда, это было в тысячу раз лучше, чем то проклятое кладбище. Часть моего сознания лихорадочно металась, отчаянно пытаясь найти рациональное объяснение тому, чему я только что был свидетелем, чтобы обосновать это и отбросить: дрожью земли, игрой разыгравшегося воображения, да чем угодно. Я не стал обращать внимания. Слишком я был рад тому, что выбрался оттуда. И тут я замер: я услышал голос, не очень далекий и не очень близкий, но ясный и резкий, в ночной тишине.
   – Я ТЕБЕ УЖЕ СКАЗАЛ, ПОШЕЛ ТЫ КУДА ПОДАЛЬШЕ, ИДИ САМ РАЗГУЛИВАЙ ПО ЭТИМ КОСТЯМ СКОЛЬКО УГОДНО, А ДО ТЕБЯ ВСЕ НЕ ДОХОДИТ… – Там, в нескольких сотнях ярдов вдоль колеи, у ограды стояла полицейская машина с включенными фарами. И я понял, с неотвратимостью, от которой мне стало нехорошо, что они и не думали бросать погоню, просто вызвали другие машины, чтобы перекрыть все возможные выходы. И эта машины, по счастью, была «моей»; я, узнал этот голос и посочувствовал. Стоя на четвереньках, я стал дюйм за дюймом продвигаться вперед.
   – ИСПУГАЛСЯ? ТЫ ЛУЧШЕ ПОСЛУШАЙ МЕНЯ МИНУТКУ, ДУБИНА… ЭЙ!
   Я знал, что это значит и помчался прочь, прежде чем хлопнула дверца, фары повернулись в моем направлении и взвыла сирена. Я услышал хруст шин по гравию, и мне было пора опять бежать, хотя я еще не успел восстановить дыхание.
   Долго бежать дальше я не мог, но ничто не заставило бы меня вернуться назад, на кладбище. Где-то на станции приближался новый поезд. Я, хромая, перебрался через пути в тень каких-то стоявших товарных вагонов. Я даже подумал было забраться в один из них, хотя бы для того, чтобы пару минут передохнуть, но они были надежно заперты, а тень, казалось, не давала никакого прикрытия. Я перебрался через сцепку, оказался прямо на пути идущего поезда и обрел новое дыхание: позади я услышал, как скрипнул гравий – полицейская машина свернула в сторону. Я побежал дальше через пути, между ровными рядами безмолвных вагонов, пока неожиданно не оказался перед новой оградой – а в ней, не более, чем в ста ярдах, были открытые ворота. Неужели полицейские не поедут к ним? Я пошел на риск в надежде на то, что других машин там нет. Мне это удалось, и я вдруг оказался свободен от всех оград и несся, как сумасшедший, по пустой улице. Но позади меня все громче становился звук сирены. И, кажется, впереди, за углом вон того высокого здания, раздавался еще какой-то звук. Я мог повернуть в ту сторону – или в другую. Тот звук не был звуком сирены. Я сделал выбор и повернул за угол.
   Если бы мои истерзанные легкие позволили, я бы рассмеялся. Улица была широкой, она поблескивала в ночном тумане, словно ее недавно смочил дождь, по обе ее стороны, как в ущелье, нависали высокие здания, безликие в ночи. В одном из узких боковых дверных проемов стоял старик – единственная живая душа во всем этом просторном месте. Это был чернокожий в ветхом пальто, он скорбно играл на трубе – вот что это был за звук. Я побежал к нему и увидел на нем большие темные очки, перед ним – плакат и жестяную кружку. Старик внезапно перестал играть, опустил трубу, и я сделал широкий вираж, чтобы не испугать его, жалея, что не могу обратиться к нему. Вместо этого он сам обратился ко мне:
   – СЫНОК! Эй, сынок! Где горит?
   Почти инстинктивно я остановился; это был поразительный голос, слишком глубокий и повелительный, чтобы исходить от такого сгорбленного старикашки. И у него был странный выговор – напевный, совсем не американский. Я задохнулся, попытался ответить и не смог; но он и не ждал ответа:
   – Бежишь от того человека-а? Поли-иция? Угу, слышу, слышу этих негодников. – Морщинистое старое лицо расплылось в широкой улыбке, показав раскрошившиеся зубы. – Эту беду мы поправим. Ныряй-ка ты сюда, мальчик, мне за спину, за порог, о'кей? О-о'кей! Ну, как, схоронился? – И снова не дожидаясь ответа, он поднял трубу и заиграл. Я знал эту песню – «Лазарет Святого Иакова», невероятно скорбную и как нельзя более подходящую к моему случаю. Я распластался за дверью, дрожа и пытаясь восстановить дыхание. Я потихоньку поглядывал на спину старика, оборванную и сгорбленную, но при этом необыкновенно широкую, и на квадратик неба, обрамленный дверным проемом.
 
   Что ж, я поехал в лазарет
   Святого Иакова,
   И там свою подружку я нашел,
   На мраморном столе она лежала,
   Как снег, бледна и холодна
   И так прекрасна…
 
   Я мысленно впитывал слова песни и пожалел, что вынужден слушать. Один из старинных настоящих блюзов, таких старых, что почти можно было проследить их корни, восходившие к древнему фольклору…
   Взвыла сирена, внося диссонанс среди высоких стен, затем он оборвался, утонув в визге тормозов; дверной проем озарился пульсирующим голубым светом:
   – Эй, папаша! – крикнул голос, на сей раз другой. – Не видал, тут не пробегал здоровый такой мужик? Белый парень, размахивает мачете или чем-то там – совсем свихнулся…
   – Сынок, – усмехнулся старый трубач, – добрых двенадцать лет уж как я ничего не видал, черт побери! Не то небось не стоял бы тут на холоде посередь ночи, уж ты мне поверь!
   – А, – сказал полицейский, несколько сбитый с толку. – А, ну да, верно. Ну, может, тогда слышал чего? Пару минут назад?
   Старик пожал плечами:
   – Вроде бежал кто, минут пять до вас. Кажись, по Декейтер-стрит. Я тут наигрывал на моем рожке…
   – О'кей, папаша! – В кружке звякнула монетка. – Ты бы шел отсюда, слышишь? Не то позарится кто-нибудь на твою кружку, в такое-то время ночи!
   Сирена снова включилась, и свет скользнул прочь от дверного проема. Я обмяк от облегчения. Старик продолжал играть с того места, где его прервали, до тех пор, пока звук сирены окончательно не замер вдали, потом завершил мелодию негромким дерзким и веселым звуком и стал вытряхивать слюну из трубы.
   – Славные ребятишки, да только вот мозгов им это никак не прибавляет! – Он обернулся и ухмыльнулся мне, и у меня возникло странное чувство, что старик меня прекрасно видит. Но все равно он стал шарить у своих ног в поисках своего плаката, и я поднял его и вручил ему. На плакате была религиозная картинка, выглядевшая невероятно старой, на ней был изображен «Черный рай» наподобие чего-то из «Зеленых пастбищ», а под ним было грубыми буквами выведено «Открыватель Путей». Старик старательно запрятал плакат за дверь и осторожно уселся рядом со мной.
   – Послушайте, – сказал я, – вы меня вытащили из такой передряги… я ведь ничего не сделал, но… черт, просто не знаю, как вас благодарить… И тут я понял, что знаю. Я порылся в кармане в поисках джиповых монет – потом я с ним рассчитаюсь. Я положил две из них на ладонь старику, тот кивнул и снова улыбнулся. – А теперь запомните, – предупредил я. – Это золото. Вы не можете сразу их потратить, зато можете продать – они не краденые, тут все в порядке. Отнесите их в приличный магазин старинных монет, если сможете, а не просто в банк или к ювелиру или ростовщику. Они должны стоить дороже, чем просто золото на вес.
   Старик серьезно слушал:
   – Спасибо, мой добрый друг. Это поистине христианская доброта. Как у святого Иакова, тот лазарет назвали по его имени, а? Сен-Жак – так его звали в настоящие старые времена – или Сантьяго…
   Я усмехнулся:
   – Ну, правильно, ведь этот город основали испанцы, да? Вы знаете свою историю.
   Старик засмеялся, довольный:
   – Я-то? Да я просто много чего повидал на своем веку, только и всего. Так много чего помню, что моя старая закоченелая спина гнется под ношей!
   – Что ж, вы теперь сможете ее немного согреть – купите себе для начала новое пальто.
   Я не собирался говорить это покровительственным тоном, но так оно прозвучало. Старик добродушно покачал головой:
   – Сынок, спасибо тебе за добрый совет! Но я знаю совет получше. И вот тебе он бесплатно – коли промерз до самых косточек, единственное спасение – ром!
   – Я это запомню, – серьезно пообещал я. – Еще раз спасибо. Но мне лучше идти. Полиция может вернуться, а мне надо попасть назад, к реке – в доки – э-э, а вы случайно не подскажете, как туда добраться?
   Старик закудахтал и поднялся прежде, чем я успел предложить ему руку:
   – В доки, а? – И снова стекла очков блеснули, глядя на меня странно, всепроникающе. – Это легко сделать, сынок. Легче легкого. – Он небрежно кивнул в сторону улицы. – Добрый христианский напев скоро приведет тебя куда нужно!
   И, прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он прижал потрепанную трубу к губам и заиграл мелодию, которую я узнал. «Евангельский корабль» – песня евангелистов-"возрожденцев", совсем не похоже на джаз, но в его исполнении она звучала. Труба теперь пела не скорбно, но резко, это было как лезвие голубых нот, рассекавших темноту. Ее яркий колокольчик неожиданно блеснул красноватым светом, стал отражаться, исказился паутиной черных нитей. Изумленный, я обернулся через плечо и увидел, как край неба между стенами ущелья побледнел, залился красным – словно приливная волна, занимался рассвет. И на фоне этого поднимавшегося сияния, как ветви зимних деревьев, встали силуэты похожих на шпили мачт. А в конце мрачной улицы сияла единственная слабая полоска золота, огнем игравшая на танцующей трубе.
   Я на минуту застыл, широко раскрыв глаза от изумления и страха, а потом, позабыв про все, бросился бежать по этой озаренной тропе. Мелодия повсюду эхом отдавалась от мрачных стен, билась в слепые окна:
 
   Я несу вам добрую весть,
   И поэтому я пою,
   Разделите со мной мою радость!
   Я собрался в далекий путь
   На «Евангельском корабле»,
   Поплыву надо всеми ветрами!
   Наверное, так должны звучать трубы в День Страшного Суда.
   Поплыву я в далекий путь
   На «Евангельском корабле»,
   Поплыву вдаль за небеса,
   Буду петь и петь до тех пор,
   Пока колокол не зазвонит,
   И пока не покину сей мир!
 
   Я мчался вдоль безмолвного потока утреннего света, как ребенок, разбрызгивая воду из луж. Потом я вспомнил, что не попрощался со стариком, если его вообще можно было назвать человеком, и обернулся, чтобы помахать ему рукой. Но он уже повернулся ко мне спиной и брел по направлению к Декейтер-стрит или куда-то еще, все еще играя на трубе и крепко зажав подмышкой свой плакат. Я все равно помахал ему, мне подумалось, что у него есть много способов, чтобы видеть вещи. А потом со стороны доков я услышал резкий свист буксира, и мое сердце на секунду остановилось. Среди леса мачт что-то двигалось, скользя мимо них прочь в течение: у корабля были высокие мачты, не дымовые трубы. Я, как сумасшедший, помчался к реке.
   Я никак не успевал добежать туда вовремя, но все равно продолжал мчаться. Они могли еще не уйти на такое расстояние, чтобы не услышать моего крика – или я мог сесть на какое-нибудь суденышко и последовать за ними…
   Добежав до причала, я поскользнулся на влажных от рассветной росы булыжниках, удержал равновесие, схватившись за угол стены и почувствовал, как краска на покоробившейся стене из дранки шелушится и трескается под моими пальцами. Сердцевина отпустила меня, и я вернулся назад. Но я не чувствовал возбуждения, одно изумление. Ибо у корабля, скользившего прочь по позолоченным водам, как призрак ночи, пропадающий перед рассветом, были три мачты, а не две, и его высокий транец возвышался на одном уровне с верхушками дымовых труб буксира. Я озирался широко раскрытыми глазами, оглядывая доки во все стороны, наугад прикинул путь и снова бросился бежать.
   Моя догадка оказалась правильной. Спустя всего двадцать минут я взлетел вверх по сходному трапу и, тяжело дыша, повалился на палубу, снова гладкую, источавшую густой запах смолы, льняного семени и сочной древесины. С квартердека раздался топот: это Джип и остальные прямо-таки скатились вниз по трапу, а за ними возбужденно ковылял старик Ле Стриж. Женщина и мужчина из палубной вахты практически подняли меня на ноги и посадили на крышку люка, запиравшую трюм, однако я так задыхался, что почти не мог говорить.