Cote solei' leve?
   Li leve lans l'est!
   Cotee solei' couche?
   Li couche Lans Guinee!
 
   И тем не менее, ответный экстатический шепот толпы прозвучал еще более хрипло, мощнее, чем удар грома.
 
   Li nans Guinee,
   Grands, ouvri'chemin pour moins!
 
   Затем, сначала медленно, в особом пульсирующем ритме, они стали хлопать в ладони, и этот звук нарастал, ускорялся, пока не заглушил барабаны.
   – Это называется batterie maconnicue, – тихонько пробормотал Ле Стриж. – Стук в Дверь.
   – Вечеринка начинается, а? – напряженно сказал Джип.
   Дон Педро на мгновение закрыл глаза, словно в ожидании чего-то. Затем взял кувшин из рук одного из аколитов и, повернувшись сначала лицом вперед, затем к кострам и, наконец, к скалам, находившимся позади него, он поднял кувшин и слегка потряс им, словно в приветственном жесте – как мне показалось, во всех направлениях по компасу. Потом он коротко что-то прокричал и выплеснул струю содержимого кувшина на белый камень. Жидкость напоминала кровь – она была красно-бурой, но затем, небрежно наклонившись прямо над костром, Дон Педро направил струю в левый костер, а потом развернулся и плеснул ею в правый. Перед алтарем с шипением взметнулась дуга синего пламени. Он поднял кувшин, направив его в нашу сторону, и швырнул его, разбрызгивая жидкость, сквозь пламя. Мы отшатнулись, когда кувшин упал и вдребезги разбился между нами, разбрызгав, как хвост кометы, ряд капель, которые сверкали и жгли. Толпа взревела, барабаны празднично застучали, а крики перепуганных животных зазвучали с новой силой. Воздух наполнился тошнотворным запахом – то, что сжег Дон Педро, было ромом, и довольно-таки крепким.
   Барабанный бой участился. На алтаре вокруг фигуры своего бога прыгали и подскакивали, совершая возлияния ромом и какой-то жидкостью, напоминавшей вино. Толпа подалась вперед, вытягивая руки, изображая мольбы о символической пище, медленно двигаясь и топчась, изгибаясь то в одну сторону, то в другую, как змеи под дудочку фокусника. В толпе завизжала какая-то женщина, жутким рвущимся звуком, означавшим нечто большее, чем протест, она рванулась и оказалась прямо перед алтарем, кружась, подпрыгивая в такт барабанам, путаясь в сплетении своих одеяний, и в конце концов она уже казалась не человеческим существом, а какой-то несомой ветром птицей. Неожиданно какой-то чернокожий стал плясать, бросаясь на камень у ног Дона Педро. Позади него, как лоза, неуклюже, словно у него вообще не было костей, с развевающимися длинными прямыми волосами, раскачивался белый мужчина низенького роста. Волки завывали своими жуткими голосами и присоединились к танцу, сотрясая землю своими тяжелыми башмаками; и когда все они слились в единую толпу, она забурлила, как закипающий котел. Только наши стражи-караибы стояли в стороне, у самого края площадки, переступая ногами и кружась в собственном круге, тряся головами и стуча по земле копьями. Но когда танец промчался мимо, один из стражей пронзительно вскрикнул, пригнулся и бросился вперед, расставив татуированные ноги, выставив копье концом вперед в угрожающей позе. Барабаны привели его в состояние экстаза, он стал прыгать и бить копьем, а его собратья-караибы дрожали, дергались и тряслись, как все остальные. В руках танцоров поблескивали бутыли, они взлетали, переходили из рук в руки, все равно в чьи, и почти опустошенные, со звоном разбивались о камни. Аколитам приходилось от них увертываться, но Дон Педро только улыбался и продолжал стоять, раскинув руки, как священник, дарующий благословение, – или как кукольник, водящий марионетки на веревочках.
   Затем он сделал жест – описал странный круг и полоснул поперек его раз, другой. Толпа отступила, все еще танцуя. Один из аколитов спрыгнул вниз и стал сыпать на землю перед камнем кукурузную муку из мешка; и пока он посыпал землю, его ноги вытаптывали тот же рисунок – круг, разделенный на четыре части двумя линиями.
   Мужчины и женщины бросились вперед из толпы, потрясая чем-то трепещущим – цыплятами, которых они держали за ноги, а те беспомощно свисали вниз. Они протянули птиц по направлению к камню, потрясая ими в такт музыке, и внезапно в худой желтой руке Дона Педро блеснуло длинное лезвие, в котором отразилось пламя костра. Оно метнулось вперед, затем назад, и аколиты с экзальтированным воплем подбросили обезглавленные тела, все еще хлопавшие крыльями, бившиеся и брызгавшие кровью, высоко в воздух, так, что их бренные останки упали в разделенный на четыре части круг. Дон Педро воздел руки над головой и пропел:
 
   Carrefour! Me gleau! Me manger! Carrefour!
 
   Толпа взвыла и подалась вперед: караибы, Волки, белые и все остальные – танцуя и раскачиваясь из стороны в сторону. Молодая чернокожая женщина схватила одно из бьющихся безглавых тел и, разорвав на себе платье, стала поливать себя кровью, затем прижала его к своей груди, раскачиваясь и распевая. И в ее высоком чистом голосе я стал различать те из слов, которые знал:
 
   Mait' Carrefour – ouvrir barri'ers pour moins!
   Papa Legba – cite p'tits ou?
   Mait Carrefour – ou ouvre yo!
   Papa Legba – ouvri barriere pour li passer!
   Ouvri! Ouvri! Carrefour!
 
   «Каррефур» – это ведь по-французски «перекресток». И Легба – мои кулаки сжались. Это было не французское слово, но имя, и я слышал его раньше. С криком, похожим на задыхающийся смех, толпа отхлынула, показывая на что-то. На открытом пространстве перед запятнанным кровью рисунком прыгали и прихрамывали две фигуры, опираясь на палки, которые вытащили из огня. Один из них, полный мулат средних лет, кренясь на один бок, пробежал мимо меня, зловеще ухмыляясь и моргая воспаленными глазами. Но когда мои глаза встретились с его взглядом, я почувствовал приступ леденящего возбуждения. Настоящего сходства здесь не было – скорее выражение, промелькнувшее на этом совершенно другом лице, притом очень странном. Искаженное, изуродованное гримасой почти до неузнаваемости, и все же я не мог ошибиться. Это был взгляд старого музыканта с угла улицы в Новом Орлеане – с перекрестка. А Легба – это было имя, которым звал его Ле Стриж.
   Я в отчаянии позвал его. Человек заколебался, оглянулся на меня, и я уже не был уверен, что видел тогда этот взгляд на его лице. У меня пересохло в горле, и я поднял к нему свои связанные руки. Но в это время Дон Педро снова крикнул: «Каррефур!» – и толпа подхватила это имя, как гром. Танцоры застыли, выпрямились, они уже больше не опирались на палки. Поднявшись во весь рост и встав на цыпочки, они распростерли руки широкими вызывающими жестами, словно преграждая чему-то путь, на их лицах появилось выражение мрачного отрицания. Толпа заорала, приветствуя их.
   Стоявший передо мной человек расхохотался жутким булькающим смехом, который казался его собственным, сделал огромный глоток рома и выплюнул его над своей все еще сверкавшей палкой прямо в меня.
   На меня ливнем жгучих иголок обрушился огонь, я заорал и стал извиваться в оковах. На Стрижа тоже кое-что попало, и он гневно зарычал. Мужчина снова расхохотался, в этот раз мстительно: – Pou' faire chauffer les grains, blancs! – выплюнул он и поплелся назад, танцевать. Согреть мои?.. Мои чресла. Как мило с его стороны. Но на мгновение, когда он отвернулся, могу поклясться, что его черты исказились, словно в муках какого-то ужасного сомнения или агонии, и снова появился этот взгляд Легбы! На этой обвисшей злорадной физиономии мелькнуло нечто большее, чем злоба, что-то новое – словно это он о чем-то молил меня?
   Опять меня – все время меня. Что им от меня было нужно? Что я мог им дать?
   – Звать его? – мрачно пробормотал Стриж. – Мог бы поберечь дыхание, дурень, черт бы тебя побрал!
   – Он помог мне в Новом Орлеане! – запротестовал я.
   – Может быть! Хотя как и почему… – Стриж хмуро покачал головой. Его голос трещал, как тыквенные бутыли с костями. – Но здесь он не поможет. Не может Помочь. Заклинание питалось живой кровью. Он не мог сопротивляться. Оно вызвало его теневое "я", его искаженную форму – Темного Повелителя Перекрестков, Каррефура. Не Открывателя Путей, а Стража на Перекрестках. А Каррефур людям не друг. – Ле Стриж вобрал голову в плечи. – Теперь пути открыты. И Другие должны последовать за ним, когда зовет кровь…
   Линии кукурузной муки начертили новый, более сложный знак вевера. Барабаны гремели и стучали, толпа раскачивалась – внезапно новое адское возлияние ромом вылилось в пламя. Мужчины и женщины в толпе вытащили вперед нескольких козлов, а другие – собак, отвратительных тощих дворняжек, вызывавших жалость тем, как они виляли хвостами и принюхивались. Снова взмыл ввысь пронзительный зов Дона Педро:
 
   Damballah! Damballh Oueddo!
   Ou Coulevre moins!
   Ou Coulevre!
 
   Толпа подхватила имя:
 
   Damballah!
   Nous p'vini!
 
   – Ритуалы аулу, – пробормотал Джип. – Я видел некоторые – но таких, как эти, никогда! Этот уж почище их всех, будь он проклят! Молитвы те же – во всяком случае, слова, вот только весь тон другой! Они же не молятся ЛОА, а все равно что ПРИКАЗЫВАЮТ им, черт побери!
   – Они и приказывают! – хрипло сказал Стриж. – Власть здесь обширна! Это собственный туннель Дона Педро, сердце его культа. Это ритуал, по сравнению с которым все прочие ритуалы Петро – тени, эхо, полупонятные имитации, а тут – центральный. Кровь движет Невидимыми, живая кровь, и его власть заманивает их в ловушку. Их природа – жидкостная, он не может изменять их, однако может сгибать их, придавать им форму, движимую худшими сторонами их натуры. Дамбалла – это силы неба, дождя и погоды, но ритуалы Педро делают его Кулевром, Всепожирающей Змеей, силой шторма и потока…
   Он замолчал, вернее, его голос утонул в крике Клэр. Началась расправа – козел был брошен на алтарь, распростертый и отчаянно блеющий. Меч Дона Педро нанес медленный удар в его задней части. Связанный зверь дергался и визжал, толпа орала; у меня переворачивался желудок. Казалось, прошла вечность, прежде чем клинок ударил снова. Фонтаном брызнула кровь, и орущая толпа бросилась ловить и пить ее, обсасывая свои руки, свои платья и платья соседей, чтобы получить еще хоть капельку. Обезглавленное тело, все еще дергавшееся в агонии, было брошено в толпу, но они не глядя затоптали его, стремясь увидеть, как принесут следующую жертву.
   Каждый раз ритуал был одинаков – два удара: одним он кастрировал, затем, посмаковав страдания жертвы, вторым ударом сносил ей голову. Я вздрагивал при каждом глухом стуке клинка. Так вот как он расправлялся с жалкими жертвами, доведенными пением, криками и потоками крови до исступления. А покончив с ними, так же точно он собирался принести в жертву carbit sans cornes – своих особых «безрогих козлов»: Клэр, Молл, Джипа, Ле Стрижа и всех остальных. Но, похоже, меня это не должно было коснуться. Для меня он действительно замыслил нечто особенное.
   И все, что мне оставалось, – это сидеть и смотреть.
   Я видел, как делались жуткие вещи. Хуже всего было, когда он убил собак; может, это и нелогично, но было именно такое ощущение. И каждый раз, когда мы видели, как дергаются ноги очередной жертвы и свежая кровь брызжет и струится по углублениям в камне, мы думали, что следующими жертвами будем мы. В каждом новом круге в смеси кукурузной муки, крови и утоптанной земли рисовался очередной вевер, и это сопровождалось новыми возлияниями, новые имена выкрикивались в небеса, барабаны выбивали новый ритм, люди и Волки одинаково вгоняли себя в экстаз, и голая земля содрогалась под топотом их ног.
   На фоне пульсирующего света костра их мечущиеся силуэты, бурлящие, как растревоженный муравейник, действительно напоминали какое-то видение из ада. Пока большинство танцоров ничего особенного не делали – только визжали, пели и топали ногами вместе с остальными. Но мы не удивились, когда некоторые стали буйствовать, прыгать, бормотать и валиться на землю в припадке. Другие носились взад-вперед в экстазе или разражались такими яростными истерическими воплями, что стоявшим рядом приходилось хватать их и прижимать к земле. Однако припадки скоро проходили, и все больше и больше людей в толпе начинали меняться. Точно так же, как первые несколько человек подражали старикам; они в танце начинали принимать различные позы, пели хриплыми притворными голосами, подпрыгивали или расхаживали вокруг, делая странные, почти ритуальные жесты. Они напоминали актеров, репетирующих одинаковые роли. Казалось, какая-то новая личность закрыла их, как вуалью, спрятав под ней их собственную индивидуальность.
   Само по себе это зрелище внушало тревогу, но меня оно привело в ужас. Это была одержимость – одержимость, которой я так боялся – изуродованные ЛОА нисходили, чтобы вселиться в их последователей. Один-два аколита, находившиеся около камней, схватили лежавшие наготове подпорки, словно знали заранее, какое именно новое существо завладеет ими. Некоторые из толпы стояли в тех же позах, танцевали тот же танец и даже размазывали по лицам золу, кровь или рассыпанную кукурузную муку, превращая их в импровизированные маски. Однако большинство танцующих позволяли каждому новому имени, каждому новому нисходящему божеству омывать их и разбиваться о них, как волны эмоций. В мгновение ока они переходили от одного настроения к другому: то приходили в бешеный гнев, сопровождавшийся воплями, то начинали двигаться со змеиной грацией – и все это в каком-то дрожащем возбуждении, полуистерическом, полусексуальном, сметавшим все условности повседневного человеческого поведения.
   Когда, например, прозвучало песнопение ГЕДЕ, они задергались и стали вихлять бедрами, подражая чему-то грубыми спазматическими ритуальными движениями, как у роботов. Словно расчлененные скелеты пытались имитировать движения плоти. В следующую минуту, при выкрике ЗАНДОР! – они рыхлили каменистую почву наподобие плуга, потом, скорчившись, испражнялись и втаптывали экскременты в землю. Когда с алтаря прозвучало имя Маринетт, танцоры стали подкрадываться и закатывать глаза, гротескно изображая соблазнителей, принимая эти позы перед алтарем, друг перед другом и даже перед тем местом, где мы лежали скованными. Женщина-Волк в лохмотьях расхаживала и подпрыгивала перед нами взад-вперед, ее пурпурные волосы развевались вокруг ее ног, она насмехалась над нами жестами, движениями, рвала на себе одежду. К ней присоединились другие, мужчины и женщины; и те, и другие бросались прямо на нас. То, что они проделывали, само по себе было просто грубо – вроде тех вещей, что делают, заманивая клиентов, проститутки, или заигрывания любовников. Но нам это казалось агрессивным, их целью было поиздеваться над нами, унизить нас – и из-за этого танец выглядел по-настоящему непристойным.
   Еще минута, еще одно имя – и танцоры забыли про нас и бросились на своих соседей, тиская, цепляясь ногтями, хватая ртом, совокупляясь друг с другом. И хотя часть действа переросла в секс, она приняла тошнотворную, зловещую форму, и участники взвизгивали от смеха при виде потекшей крови. Это была оргия без страсти, без какого-то следа настоящей похоти. У меня от нее внутри все переворачивалось. И в тот момент, когда маленький человек выкрикнул имя «АГВЕ», они позабыли друг о друге, распались, стали кататься по земле и делать руками и ногами такие движения, словно плыли над грязной поверхностью.
   Я тоже плыл, стараясь удержаться на плаву. Я изо всех сил пытался продолжать думать, сообразить, чего именно ожидал от меня Ле Стриж – чего-то, что я еще мог сделать, а он, при всей своей странной власти, не мог. Но барабаны превращали мои мысли в кашу, голова болела, и сосредоточиться никак не удавалось. Мелькание танцоров и пламени стало гипнотическим. Я не мог заставить себя отвести глаза от разыгрывавшихся передо мной уродливых ритуалов. Часы и минуты не имели значения; была только нескончаемая, расплывчатая ночь, жившая ревом и вонью бурлившей толпы маньяков, проделывавшей безумные вещи по команде безумца. Я пытался доказать, что Ле Стриж ошибался; я пробовал молиться. Но что я мог сказать? И кому? Здесь было слишком много такого, во что я раньше никогда не верил, может, даже и сами боги – некоторые из них, любые, может, и все. Но что я мог сказать любому из них?
   У меня в голове все смешалось. Снова и снова я ловил себя на том, что качаюсь в такт жуткой музыке барабанов и голосов. Я закусил губу в отчаянной попытке сохранить сознание, продолжать мыслить – по крайней мере, хоть как-то сопротивляться. Но это продолжалось, и я не мог найти в себе силы. От сидения на холодной земле у меня немело все тело, замедлялось кровообращение. Меня постоянно отвлекал низкий голос, бормотавший слова, из которых я едва ли понимал половину. Я попробовал прикрикнуть на говорившего, кто бы он там ни был, – и только тогда осознал, что этим говорящим был я сам. Сначала я решил, что схожу с ума. А потом я понял правду, и это было еще хуже.
   Я в панике затрясся. Это уже происходило. То, чего я так боялся – оно опускалось на меня, медленно, неотвратимо, пока я сидел на земле. Попытка сопротивляться? У меня не было и одного шанса из тысячи.
   Я лихорадочно прикусил непослушный язык, с силой прижал его зубами, чтобы заставить замолчать. Это было гораздо больнее, чем кусать губы, и я смог сосредоточиться. И тут я понял, что Стриж был прав. Все-таки была одна вещь, которую я мог еще сделать. Единственный способ, которым я мог противостоять этому Дону Педро, единственный путь избежать судьбы, которую готовил мне этот маленький мерзавец. Но я также знал, почему Стриж не сказал мне, что это за способ.
   Я мог прокусить себе язык, захлебнуться кровью и умереть.
   Легко подумать; однако сделать это гораздо труднее. Я слышал о том, что были люди, которым это удавалось – пленные под пытками, сумасшедшие в смирительных рубашках. И я сказал себе, что у меня, конечно же, есть повод, и не менее серьезный, чем был у них. Моя смерть вряд ли спасет моих друзей, зато она может спасти множество других жизней. И спасти меня самого от кое-чего похуже смерти – я не стану марионеткой и узником в собственном теле, пустой оболочкой для какого-то хищного ужаса, которого я не мог себе даже представить. И я сделал попытку. Да, я попытался, стиснул зубами самый центр толстой мышцы, до тех пор, пока боль не стала невыносимой и не выступили вены – но не более того. Я не мог. Я был готов, у меня были силы… но я просто не мог.
   Назовите это трусостью, назовите это подсознательным сопротивлением – но я не мог этого сделать, так же как не мог освободиться от своих оков. Я продолжал свои попытки. Я вонзил зубы в язык, я тряс головой; но не мог придумать ничего такого, что заставило бы меня стиснуть челюсти.
   Вот и все, на что меня хватило, чтобы разыгрывать из себя героя; и все это время я чувствовал, как теряю контроль. Я знал, что что-то действует на меня – барабаны, холод, пение, зловонный воздух, жуткий парад жестокостей, творимых на алтаре. Это было то, что пришло мне в голову сначала. Вскоре я понял, что это не так. Они способствовали, это верно; они топтались вокруг моих мыслей, мутили их. Но было и что-то еще, что-то за ними, и действовало именно это. Оно было больше, чем все эти ужасные факторы вместе взятые. С каждым дуновением его присутствие ощущалось все сильнее, меня словно тянули чьи-то руки, легко, но непримиримо. Они расшатывали мои мысли туда-сюда, словно зуб в его гнезде.
   Это была не иллюзия; я стал видеть новые вещи. Фигуры, во много раз выше человеческого роста, они прыгали и извивались позади танцующих, передразнивая их, как гигантские тени, отбрасываемые в небе. С каждой минутой я видел их все более отчетливо, они кружились надо мной, а то, что меня окружало, становилось все более туманным. В моем мозгу роились голоса – тихий щекочущий шепот, низкий громовой гул. Я чувствовал вспышки мыслей и воспоминаний, мне не принадлежавших, не принадлежавших ни одному человеку вообще, они оставляли за собой только смятение, так далеки они были от всякого опыта, который я вообще мог распознать.
   Если я мог больше перепугаться, чем уже был напуган, так именно теперь. Но все оказалось совсем не так. С каждой минутой я чувствовал себя спокойнее, все больше недоумевая. Приоткрытая далекая дверь, льющийся из-за нее теплый свет, запах вкусной пищи, звук знакомых голосов – для ребенка, заблудившегося в ледяную ночь и голодного это могло быть тенью тех ощущений, которые я испытывал сейчас. Вся прелесть абсолютной безопасности, счастья, которого я никогда не знал, богатства, которого жаждал всю мою жизнь, но так и не получил, – сейчас я почувствовал слабый привкус всего того, чего мне не хватало, и обещание, что все это впереди и становится все ближе. Меня совсем не волновало, что мое тело становится каким-то легким, немеет – до тех пор, пока я не почувствовал, как мои руки и ноги резко дернулись раз, другой, хотя я не пытался ими двигать. Словно их подчиняла себе чья-то чужая воля…
   Я рывком выпрямился, дрожа и покрываясь потом. Моя голова кивала, подбородок опустился на грудь. Это напоминало на попытки не заснуть, когда я зарабатывался подолгу. Не считая того, что в теплой черноте за моими веками ЧТО-ТО поджидало…
   Я отчаянно боролся за то, чтобы сохранить контроль над собой. Где-то далеко в барабанном бое появилась новая нота – резкое металлическое позвякивание, как воплощение головной боли. И раздавались голоса – голос Стрижа, такой хриплый и отчаянный, каким я его никогда не слышал: – …они куют железо ОГАНА… ты что, не слышишь? Это… это конец. Последний… самый великий. Если они смогут подчинить его…
   Что-то из того, что он сказал, привлекло мое внимание, какое-то воспоминание. Какие-то острые обломки моей воли стали восстанавливаться. Я лихорадочно сосредоточился на всем том, что еще привязывало меня к земле – на боли в языке, тупых уколах от ожогов, боли в ягодицах от сидения на холодной земле и еще более холодном прикосновении ошейника и цепей. ОГАН – вот слово, которое я уловил. Так, а где же я мог слышать что-то подобное? Я улыбнулся: конечно, Фредерик. Сейчас мне было приятно о нем думать. Старый Фредерик с его бачками, пыхтящий от праведного гнева, такой воинственный, как изображение Св. Иакова на его картине:
   – ПОДУМАЙТЕ, ЧЕЛОВЕЧЕ! ЧТО ВЫ СКАЖЕТЕ НЕВИДИМЫМ? ВЫ НЕ МОЖЕТЕ СПОРИТЬ С ОГУНОМ!
   Храбрость пришла к нам обоим слишком поздно – ко мне и к нему; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это должно прекратиться, и теперь же. Смерть, уничтожение – мне надо было за что-то ухватиться. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, это ощущение счастья, которое не позволит мне быть самим собой. Стриж обвинял меня в том, что для меня нет ничего святого; он ошибался. Однажды я уже выбросил счастье – и это потому, что поклонялся успеху. Не его прелестям – не тому, что он мог мне принести. Просто удовлетворению от того, что ты чего-то достиг, ощущению свершения, самой абстракции. И какого бы бога он представлял, если я смог принести себя ему в жертву тогда, я с тем же успехом мог сделать это и сейчас. Нечто меньшее…
   Его противоположность. Его абсолютное отрицание, его Антихрист. Провал. Полный провал во всем…
   С УСПЕХОМ НЕ СПОРЯТ…
   НЕ СПОРЯТ…
   НЕ СПОРЯТ…
   ТЫ НЕ МОЖЕШЬ СПОРИТЬ…
   С ОГУНОМ…
   Я сделал такой глубокий вдох, что он стоном отозвался в моих ушах, откинул назад голову и с силой ударив подбородком в грудь, прикусил…
   И в ту же секунду тени отступили от меня, и я остался лежать на земле, задыхаясь, сплевывая кровь, лившуюся изо рта. Язык у меня страшно болел, но единственное, что я сделал, это прокусил его сбоку. Опасность захлебнуться мне не грозила. Я увидел пристально смотревшего на меня Джипа, затуманенный взор Молл и в конце ряда – широко раскрытые полные ужаса глаза Клэр. Этого я вынести не мог.
   – Все в п-порядке! – с трудом пробормотал я, лихорадочно стараясь придумать причину тому, что я так заметался. – Это н-ничего. Просто, как сказал этот ублюдок, – у меня зад и вправду примерз! Мне бы…
   Я был ошеломлен их реакцией. Даже Ле Стриж отодвинулся от меня в полном ужасе, чуть не свалив меня на землю ошейником, что было не слишком любезно с его стороны; остальные отшатнулись с выражением на лицах, которого я не мог понять.
   – Эй! – сказал я, стараясь выговаривать слова более отчетливо и выплевывая запекшуюся кровь. – Все в порядке! Я просто говорил, что мне не помешало бы сейчас выпить этого чертова рома, потому что…
   – Да! – хрипло прокаркал Джип. Я всего лишь один раз видел его таким бледным, это было после ДУПИИ. – Но как получилось, что ты сказал это на креольском наречии?
   – На креольском? – Теперь уже я был ошеломлен. – Но я не знаю креольского! Французский – немного, но… – Я попытался произнести это снова. И просто-таки услышал, как мой собственный голос изменился, почувствовал, как ослабли и трансформировались мышцы в моей глотке, и звук, вышедший из нее, был невероятно глубоким и замогильным. Я ощутил, как язык мой сформировал новые звуки, новые оттенки голоса – другие слова, другой язык и совсем другой голос.
   – GRAINE MOAINE 'FRET! DON'MOA D'RHUM!
   Проклятие, это действительно креольский!
   Тени передо мной закачались, горло внезапно сжалось, и я понял, что голос сейчас снова станет моим.
   Но прежде, чем я сумел выдавить хоть слово, Ле Стриж, пристально смотревший на меня, прошипел:
   – Давай! ПРОДОЛЖАЙ! Не борись с этим! – И он стал связанными ногами возить по кукурузной муке, теперь уже покрывавшей толстым слоем всю землю перед нами, рыча от усилий и пытаясь изобразить рисунок. Сложный рисунок – ничего удивительного, что он так пыхтел, – это было фантастическое изображение чугунного литья, гравировки на портике или на воротах…