Близилась зима, и деревенское жилище старого Хигаси казалось все более заброшенным и унылым.
   В сознании старика, лишенного внешних впечатлений, как в темной комнате с закрытыми окнами, воспоминания и мечты рисовали все более яркие, живые картины. Днем, обхватив колени руками, или бессонными ночами, прислушиваясь к завываниям ветра, похожим на рев бушующего моря, он погружался в глубокие размышления над переменами в мире, над собственными успехами и неудачами, над судьбой человека, и яснее, чем тогда, когда он был зрячим, ему виделись тщета и бесплодность всей его жизни, разложение и скверна, царящие в мире, и тогда гнев и тоска вспыхивали в его душе с новой силой.

6

   С тех пор как старый Хигаси лишился зрения и внешний мир стал для него еще безотрадней и печальней, тоска с новой силой завладела его душой. Чем больше он размышлял, тем яснее понимал, что его неудавшаяся жизнь с вечным противоборством судьбе, завершившаяся крушением, похожа на одинокую струю холодного течения, затерянную в бескрайнем морском просторе. Он сам вынужден был признать свою обособленность, свое одиночество, свое поражение.
   Поражение! Он остался до конца верен своим убеждениям, он действовал так, как считал правильным, и в глубине души с гордостью полагал, что может, не стыдясь, смотреть в глаза людям – ведь он не поступился своими принципами! Но со стороны, с обычной, обывательской точки зрения все это, разумеется, означало не что иное, как поражение!
   В годину реставрации Мэйдзи, возмущенный насилием и коварством кланов Сацума и Тёсю, он безрассудно встал на путь сопротивления властям, сделался политическим отщепенцем – это решение стало началом его движения вспять, началом краха. Да, но в то время многие боролись против легитимистской армии и стреляли в парчовые знамена, и их называли в те годы «врагами императора». Все они впоследствии, в должный момент и в должном месте, отказались от своих былых убеждений, прекратили борьбу и покорились веянию времени. Люди поспешили примкнуть к Сацума и Тёсю и таким путем получили место под солнцем… А он, вместо того чтобы поступить так, как они, сам отшвырнул от себя ниспосланную судьбой возможность снова встать на ноги, сам, добровольно, удалился в изгнание и заперся в глуши, избрав удел сельского жителя. С точки зрения общества это безусловно вторичное поражение…
   Жизнь движется вперед с головокружительной скоростью. А он по-прежнему пытается плыть наперекор течению. Расстояние между ним и жизнью растет с каждым днем. Значит, с точки зрения общества, он безусловно неудачник. Поездка в Токио нынешней весной была последним шансом. Но и этот последний шанс он упустил. С точки зрения общества подобный поступок – предел безрассудства, нелепое упорство, непоправимая ошибка. И теперь здесь в деревне, слепой, всеми забытый, он ждет смерти, которая завершит его неудавшуюся, бесплодную жизнь… Возможно ли поражение более полное, более явное?
   Он никого не винит, во всем виноват только он, он один. Он отказался от жизни, полной успеха и блеска, и выбрал жизнь неудачника… А ведь стоило ему захотеть, и он мог бы избегнуть этой участи. Разумеется, он ни о чем не жалеет… Однако старый Хигаси от природы был наделен слишком деятельным темпераментом, чтобы довольствоваться судьбой Бо-И,[183] уморившего себя голодом в Шоуянских горах. Слишком яростно горела в нем ненависть. Слишком сильна была жажда мести. Вот почему он так тяжело переживал свое поражение.
   Да, поистине он – неудачник. Со всяких точек зрения, субъективно и объективно, это безусловно так. Он не пошел на службу к врагу – вот и все, чего он сумел достичь. Он бежал в эту глухомань, сохранил свой убогий кров – вот и все, что ему удалось отстоять. Двадцать долгих лет прошло со времени реставрации, а он так и не сумел ничего предпринять. Ничего не добился, ничего не свершил.
   А когда через двадцать лет уединения в горах он попробовал проникнуть во вражеский лагерь, оказалось, что противник, сверх ожидания, вооружен новейшим оружием, располагает отборными войсками. Он же остался в старых доспехах, конь его одряхлел, копье заржавело. Терзаться душой, сознавая свое бессилие, – вот его удел. Вражеская крепость не пала от его натиска. О нет, совсем напротив. Это он, он сам поспешно повернул коня вспять и снова бежал в горную глушь, чтобы запереться там навсегда.
   А теперь даже солнце и луна покинули его, он при жизни погружен во мрак и ждет теперь, пока не настанет мрак, еще более глубокий и беспросветный…
   «Человек – сам кузнец своего счастья», – гласит пословица. Можно, конечно, утешать себя мыслью, что поражение, которое он потерпел, нанесла ему сама эпоха. Но кто же, спрашивается, так неотступно готовил ему эту участь? Кто, воплощая в себе эту пресловутую эпоху, прямо или косвенно гнал и преследовал его так упорно?
   Ответ ясен – это сделали они, питомцы Тёсю и Сацума. Это они низкими и коварными методами свергли прежних феодальных князей. Это они обрекли его на жалкую участь, они, те, кто безраздельно царит сейчас во всей Японии, словно в собственной вотчине, эгоистические и корыстолюбивые, они, погрязшие в разврате и разложении…
   Зловещий огонь ненависти пылал во мраке души старого Хигаси, как сторожевой костер армии мстителей, ждущей рассвета.
   Армия мстителей! Нет, грядущее сражение не будет простой тризной, которая смоет былой позор прежних феодальных властителей. Дни владычества Токутава ушли безвозвратно. Со времени реставрации прошло уже двадцать лет, сражения при Фусими и Тоба стали старыми сказками, достоянием учебников истории, страсти улеглись, жизнь неузнаваемо изменилась. Скорее вспять побегут воды в реке Фудзи, чем вновь вернутся дни Токугава. Возрождение феодального режима – сон, пустая мечта.
   Но на протяжении всех этих двадцати лет старый Хигаси ни на секунду не забывал гнева и ревности, вспыхнувших в его душе в год реставрации при виде подъема Тёсю и Сацума. Эта старинная ненависть к победителям, подкрепляемая превратностями собственной судьбы и упорством, порожденным одиночеством и тоской, превратилась в неисцелимый недуг. Только бы утолить эту ненависть, и он готов умереть. Пока не отмщены его обиды, ему не будет покоя даже в могиле…
   К несчастью, главари Сацума и Тёсю, свергнувшие феодальный режим, пали от руки смерти, прежде чем он сумел настичь их рукою мщения… Но их приспешники живы и процветают и держат себя при этом так, словно поставили себе на службу само время и жизнь. И чем ничтожнее эти людишки, тем они ненавистнее. Дерзкие ничтожества! Удар мечом плашмя – вот и все, чего они достойны… Мелкие души, с ними следует расправиться пинком ноги… Разве может идти речь о настоящей мести, когда дело касается таких негодяев! Здесь нужна не месть, а усмирение, расправа. Надо покончить с правительством Мэйдзи, с этими продажными душами, которые извращают волю императора, попирают гуманность и, прикрываясь разговорами о культуре, гниют и разлагаются…
   Старый Хигаси был убежден, что нынешнее положение долго продолжаться не может, он верил, что непременно должны произойти какие-нибудь события, но действительность показала, какой ошибкой было презирать и недооценивать врага. В самом деле, разве он не вернулся побежденным, изнемогающим от ран после первой же схватки?
   Нет, в одиночку дела не решишь, это ясно. Битва при Сэкигахара,[184] решающая судьбы государства, потребует от обеих сторон максимального напряжения и искусства.
   Борьба уже началась. Ослепший старик Хигаси, точь-в-точь как Иоситака Отани,[185] прислушивался в своей убогой хижине в Кофу к долетавшим издалека воинственным кликам и бряцанию оружия.

Глава XIV

 
 

1

   – Холодны зимы в Косю. Грея спину вытертой меховой телогрейкой, засунув ноги в котацу,[186] за столом сидит, рослый, коренастый старик. В тусклом вечернем свете, проникающем сквозь закопченные сёдзи, он без устали стучит костяшками счетов, заглядывает в тетради и что-то пишет кистью, то вынимая ее из-за уха, то закладывая обратно.
   – Добрый вечер!.. Отец, отец! Добрый вечер!..
   Худенькая женщина лет пятидесяти, только что усевшаяся по другую сторону котацу, упорно пытается привлечь внимание старика, но он несколько туг на ухо и, кроме того, слишком поглощен своей счетной книгой.
   – Значит, так… Тринадцать мешков, да плюс к этому еще восемь «сё», да плюс пять «го», да два «сяку», да девять «сай»…[187] Каково, еще просит, чтобы я снизил ему арендную плату! Нечего сказать, ловко придумал! Если уж на то пошло, так плату следовало бы повысить, да, да, повысить, вот что надо было бы сделать ка моем месте…
   – Отец! С наступлением зимы вас!
   Старик поднял голову. Его красное лицо и седые белые брови напоминали изображения буддийских святых, но маленькие, глубоко посаженные глазки, блестевшие за стеклами очков в черепаховой оправе, светились хитростью и алчностью. Это был тесть старого Хигаси, Сакон Сакаи. Свое семидесятилетие он отпраздновал добрых пять-шесть лет назад, и хотя голова его уже совершенно облысела, он все еще был бодр и достаточно крепок, чтобы пройти пешком несколько ри. С виду он казался моложе зятя, даром что между ними было почти двадцать лет разницы…
   – А, это ты, Канэ? Похолодало, верно… Погрейся у котацу, я сейчас закончу… – с этими словами старик снова принялся без устали щелкать на счетах, как будто в комнате никого не было.
   Дочь, хорошо знакомая с привычками отца, для которого на свете не существовало ничего превыше денег и забывавшего даже помолиться в те дни, когда производились расчеты, без лишних церемоний уселась у котацу. «Хорошо, тепло!» – с наслаждением прищелкнула она языком, окидывая взглядом комнату отца. Здесь ничего не переменилось за много десятков лет, даже стенной календарь висел на прежнем месте. Но вот отец закончил работу, убрал счеты, положил счетные книги в комод, где он хранил деловые бумаги, вымыл кисть в теплой воде, специально предназначенной для этой цели, вытащил из корзинки для бумаг какой-то клочок, аккуратно вытер об него кисть, воткнул ее в подставочку на столе, снял очки в черепаховой оправе, спрятал их в самодельный бумажный футляр и только после этого взглянул на дочь маленькими глазками, блестевшими из-под седых бровей.
   – Похолодало, правда?
   – Да, сильные холода наступили. Как ваше самочувствие, отец?
   – Мое? У меня дел по горло, так что болеть некогда. А как поживает Сабуро-сан?
   – Вот о нем-то я и хочу с вами поговорить, отец.
   Старик Сакаи быстро скользнул взглядом по лицу дочери.
   – А в чем дело? Гм… Деньги нужны?
   – Нет, нет, не то… Денег у нас, конечно, все равно не хватает, но мы уж как-нибудь обойдемся, постараемся вас не беспокоить…
   – Гм, разумеется, разумеется… Такой человек, как Хигаси, не станет попусту обременять старика тестя… Да и тебе тоже не пристало рассчитывать на заботы дряхлого отца… К тому же у меня самого…
   – Нет, нет, отец, не об этом речь… Я вот насчет чего… У нас в доме прямо как по пословице – где тонко, там и рвется. С Сабуро опять случилась беда…
   – С Сабуро? Когда?
   – Вчера утром. Решил, видно, что уже может один ходить по дому, ну, и пошел по веранде, да так-то быстро, а там, как на грех, стояло ведро, он споткнулся, упал и сломал левую руку.
   – Сломал руку? Вот беда! Скажи на милость… Вот ведь незадача… Опять придется возиться с врачами, опять тратить деньги. Недаром говорится – пришла беда, отворяй ворота… А Сабуро твоему, по совести говоря, чем ломаться и корчить из себя этакого нищего гордеца, следовало бы с благодарностью принять губернаторский пост. Ездил бы сейчас в экипаже, да и денежки водились бы. Так нет же, мало того что он не воспользовался тем, что посылал ему бог, мало того что он терпит нужду, теряет зрение, так ко всему этому он еще умудряется и руку сломать! Люди, которым ничего в жизни не надо, – никчемный народ! Посмотри на меня – я постоянно чего-то хочу, к чему-то стремлюсь. Исключительно благодаря этому у меня прекрасное здоровье, а ведь мне нынче стукнуло семьдесят шесть! Чего доброго еще и вас переживу! Будь у меня покровители, так я и губернатором и кем угодно не постеснялся бы стать, уж я бы обязательно согласился! И что только думает твой муж – понять не могу!
   – Но ведь он слепой! Как же он может служить?!
   – Глупости! Стань он тогда губернатором, что бы сейчас было? Ну-ка, подумай сама… Дело было в апреле… давай считать: апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь… Хорошо, даже если вычесть три месяца, которые прошли с того дня, как он ослеп, – все равно остается шесть месяцев и столько-то дней… Теперь предположим, что жалованье ему положили бы триста иен в месяц. Значит, набежало бы тысяча восемьсот иен. Допустим, на прожитие ушло бы по сто иен в месяц. Вычитаем из тысячи восьмисот шестьсот – остается тысяча двести иен. Поняла? А если давать эти деньги в рост, как это делаю я, по двадцать два процента годовых, то можно было б…
   – Отец, отец! – пыталась остановить его дочь, но старик, не обращая на нее ни малейшего внимания, придвинул к себе счеты.
   – Вот, смотри, с процентами набежало бы около тысячи четырехсот иен. Постой, постой, я еще не все учел! Жалованье – это, знаешь ли, вроде почетного гостя, который приходит в назначенный час с парадного хода, а ведь есть еще неплохая штука, которая является потихоньку с черного хода – так называемые выгоды служебного положения… Это тоже, доложу тебе, замечательная статья! Что из того, что он ослеп? Ведь его же специально вызывали, так уж не заставили бы такого человека попусту терять время… Приискали бы ему какую-нибудь легкую должность, на которой зрение не требуется. Или назначили бы ему пенсию, или какое-нибудь пособие, но уж во всяком случае не вернули бы с пустыми руками. Стоило ему тогда согласиться, и три тысячи иен наверняка лежали бы у него в кармане…
   Нет, не зря я всегда говорил, что люди, у которых нет никакого интереса к наживе, – самый никчемный народ!

2

   Старик Сакаи, дед Сусуму по матери, относился к категории людей, у которых жадность растет вместе с числом морщин, бороздящих лоб, и которые совершенно забывают о том, что смертный час уже недалек. Когда отмечалось его семидесятилетие, он не смог устоять против уговоров родных и близких и передал управление имуществом и домом своему наследнику-сыну. Но это была только формальность, ибо старик и не подумал удалиться на покой. Совсем напротив! Экс-император не выпустил их рук бразды правления и продолжал вести дела, а облагодетельствованный сын и пальцем не смел пошевелить без ведома отца и в конце концов безвременно отдал богу душу, так и не выйдя из-под отцовской опеки до конца своих дней. Его жена – детей у нее не было – тоже не выдержала жизни в доме свекра, который был скуп до того, что готов был зажигать огонь, чиркая ногтем, лишь бы не тратить спички; она оформила посмертный развод и удрала домой, к родителям. Остались две дочери. Старшая была замужем за Хигаси, младшей скоро было уже под сорок, и давным-давно следовало выдать ее замуж и взять в дом зятя. Но в этом-то будущем зяте и была вся загвоздка: старик боялся, что любезный зятек чего доброго в один миг пустит по ветру все нажитое состояние, твердил, что дочери еще рано выходить замуж, и без конца перебирал возможных кандидатов в зятья. Ему уже стукнуло семьдесят шесть, а наследник все еще не был назначен, и семья старика по-прежнему состояла из незамужней дочери да приказчика. Он давал деньги в рост, торговал рисом, продавал мисо и соевую приправу, за все брался, и все делал сам.
   С зятем Хигаси отношения были довольно прохладные, оба не слишком симпатизировали друг другу, придерживаясь принципа взаимного уважения на расстоянии. Но жена Хигаси – старшая дочь старого Сакаи, питала безграничную веру в отца и предпочитала обо всех делах советоваться с ним, а не с мужем, который только и знал, что сердиться и ругать ее за каждый пустяк. Вот и сегодня, поручив служанке присматривать за больным, она выскользнула из дома под предлогом, что нужно сходить за лекарством в город, и заглянула к отцу.
   – Так о чем же ты хотела со мной посоветоваться?
   – Вот о чем: ведь муж, как вам известно, совсем превратился в калеку, к тому же в последнее время здоровье его вообще стало сдавать очень заметно. Вдобавок еще это несчастье с рукой… Правда, врач говорит, что перелом заживет и рука опять будет такая, как раньше, но Сабуро так нервничает, так раздражается, что сладу с ним нет… Я и то стараюсь уж так-то осторожно с ним обращаться, а: он только и знает, что бранится, сердится и совсем не хочет потерпеть хоть немножко. Вот я и думаю, был бы Сусуму дома, оно бы и лучше было. Когда отец – слепой, а мать из кожи вон лезет, чтобы как-нибудь свести концы с концами, сыну, пожалуй, не подобает лакомиться европейскими блюдами да тянуться за иностранцами и держать в голове одну лишь злосчастную эту «науку»…
   – Ну, и что же дальше?
   – Вот я и хочу, чтобы Сусуму вернулся, подбодрил бы немного отца и позаботился бы о доме. Ему уже восемнадцать лет; мне кажется, он уже сможет немного облегчить жизнь нам обоим.
   – Конечно, сможет, обязательно сможет. Вложить в дело столько денег, потратить на него тысячу, а то и две тысячи иен, да чтобы после этого он не заработал каких-нибудь пятидесяти иен в месяц – это было бы чересчур уж неудачное предприятие! Опять же так и должно быть, чтобы сын заботился о родителях. Да и самому Сусуму тоже пора уже возвращаться и поучиться немного настоящей жизни.
   – Вот только не знаю, как это устроить, отец. Ведь муж запретил мне сообщать Сусуму даже о своей слепоте. «Хотя бы даже, мол, я и умер, и то незачем ему возвращаться…» – вот ведь как он рассуждает. Никак нельзя мне самой написать Сусуму обо всем. Если муж узнает, ужас что будет! Вот я и хотела попросить вас, не напишете ли вы? Конверт я захватила с собой… – с этими словами мать Сусуму достала квадратный конверт, на котором горизонтальными строчками был по-английски написан адрес – Сусуму прислал этот конверт из Европы.
   – Видишь ли… – старик Сакаи в нерешительности провел рукой по лысой голове. Выдать деньги под надежный залог – на это он всегда готов, от этого убытка не будет, но чего ни в коем случае не следует брать на себя – это ответственности за чужие дела. Тем более в данном случае, когда ехать внуку придется не откуда-нибудь из Эдо, а издалека, из Европы, тут двадцатью или тридцатью иенами на дорогу не обойдешься. Чего доброго еще попросят у него денег на путешествие, а в этом радости мало… С другой стороны, если он не вмешается и предоставит всему идти своим чередом, то дом Хигаси в конце концов окажется без всяких средств к существованию и ему придется взвалить на себя все заботы о дочери и о зяте, а это тоже весьма неприятная перспектива…
   После недолгого раздумья старый Сакаи внезапно с размаху хлопнул себя по колену.
   – Знаешь что, давай сделаем так. Брат твоего мужа, как бишь его… Да вот этот, что живет в Токио, ну, врач, который сделал такую карьеру…
   – Аояги?
   – Вот, вот, вот, этот самый Аояги… Напиши сама этому Аояги… Мне неудобно… Напиши, что, мол, так и так, хотелось бы вызвать домой Сусуму, но сама ты затрудняешься сделать это и просишь его, не поможет ли он ускорить возвращение племянника, как будто это он сам придумал? Попроси-ка его, а? Сусуму уже взрослый. Он, конечно, сумеет сам раздобыть себе денег на дорогу и приедет домой.

3

   Все вышло так, как придумал старый Сакаи. Письмо пошло из Коею в Токио, к Аояги, от Аояги – в Кэмбридж к Сусуму и побудило его немедленно собраться в дорогу.
   Все дальше и дальше на запад путешествовало письмо, а тем временем бурный, полный событий двадцатый год эры Мэйдзи близился к окончанию.
   Холодом и беспредельным унынием окружила зима убогую хижину, которую старый Хигаси считал своим замком Тихая.[188] Перелом руки из-за старческого возраста не заживал так скоро, как сулил врач, сильная боль, усилившаяся вместе с наступлением холодов, мешала старому Хигаси спокойно спать по ночам, у него болели все суставы, чего раньше с ним не бывало, все ему было невкусно, самочувствие ухудшилось, и деревенские жители, навещавшие старика, с тревогой убеждались, что больной день ото дня выглядит все хуже и хуже.
   И сам старый Хигаси тоже замечал, что жизненная энергия его с каждым днем угасает. Он пытался собраться с духом, говоря себе, что ему ведь нет еще шестидесяти лет, а это еще не такой возраст, когда; люди считаются дряхлыми, и хотя он сед, слеп и калека, слишком обидно было бы сейчас распрощаться с жизнью. Но он сам не мог не отдавать себе отчет в своем состоянии – топлива осталось мало, запаса, чтобы поддержать огонь, не было, и оставалось только ждать, когда догорят последние головешки. Значит, когда это произойдет, наступит беспредельный мрак? Жена недоумевала, отчего это муж, всегда такой вспыльчивый, стал в последнее время удивительно молчаливым и целыми днями не произносит ни слова.
   В деревне отметили еще только «месяц инея»,[189] но в семье Хигаси, придерживавшейся солнечного календаря, уже закончились приготовления к новогоднему празднику. Правда, все было очень скромно, только для соблюдения обычая, но у ворот поставили все же сосновые деревца. Было двадцать восьмое декабря. С утра сыпал мелкий снег, потом перестал, и на смену ему поднялся сильный ветер. Дни стояли короткие – не успевало как следует рассвести, как уже опускались ранние сумерки. Старый Хигаси, аккуратно одетый в выцветшее коричневое полосатое кимоно и старенькое парусиновое хаори, сидел, прислонившись к столбу, в комнате в глубине дома, где в странном несоответствии со скромным убранством, в маленькой тесной нише висело, как украшение, оружие – малый и большой мечи, боевой панцирь. Левая рука старика покоилась на перевязи. Слегка откинув назад голову, старый Хигаси прислушался – в соседней комнате старинные восьмиугольные часы пробили четыре.
   – Четыре часа? Уже, наверное, смеркается? – ни к кому не обращаясь, проговорил он и закрыл незрячие глаза.
   По улице, сотрясая деревья «кэяки», стеной окружившие дом, пронесся жуткий порыв ветра. Из кухни долетал голос жены, многословно распекавшей служанку, и стук ножа – готовились праздничные рисовые лепешки.
   Этот звук пробудил в старом Хигаси множество разных воспоминаний.
   Он вспомнил, как слышал такие же звуки пятьдесят лет назад, в Эдо, в усадьбе на Кодзимати, и перед ним возникли дорогие образы отца и матери и счастливые дни тех стародавних времен, последовавшие затем перемены, трагедия реставрации, тоска двадцатилетнего отшельничества. Вся жизнь снова прошла перед мысленным взором старого Хигаси, и непрошенные слезы невольно навернулись у него на глазах.
   Потом он подумал о том, что близится окончание года, и недавние события вновь пронеслись в его воображении как длинный свиток картин. Он промелькнул быстро, как сон, этот богатый событиями год, и в то же время тянулся долго, словно сто лет. Весной он впервые увидел Токио после двадцатилетней разлуки, увидел своими глазами, что представляет собой на деле правление так называемой «клановой клики». Ему удалось избегнуть опасности, он не пошел в подчинение узурпаторам и возвратился домой. А потом – потом наступила эта слепота, эта слабость… Кто знает, суждено ли ему еще раз увидеть новогодние праздники в будущем году?