Рамакришна был для последователей Брахма Самаджа чудесным возбуждающим средством, тем огненным языком, который, по преданию, пляшет в Троицын день над головой апостолов, озаряет и жжет их. Он был для них искренним другом и свидетелем, судившим их. Он не жалея дарил им свою любовь и свою язвительную критику.
   После первых посещений Брахма Самаджа его внимательный и насмешливый глаз уловил несколько условный характер благочестия этих превосходных людей. Он сам с большим юмором рассказывает:[217]
   – Учитель сказал им: «Войдем в общение с Ним». И я подумал: «Сейчас они погрузятся во внутренний мир и углубятся в него надолго». Но едва прошло несколько минут, как они снова открыли глаза. Я удивился. Как можно найти Его после столь краткого размышления? Когда все было окончено и мы остались одни, я сказал Кешабу: «Я смотрел на ваших братьев, когда они размышляли с закрытыми глазами. Знаете, что они мне напомнили? Иногда в Дакшинешваре я наблюдаю за компанией обезьян, неподвижно сидящих под деревом. Воплощенная невинность… Они размышляют о фруктах, кореньях и других вкусных вещах, которые собираются стащить через несколько минут… Общение с богом, в которое сегодня вступили ваши ученики, Кешаб, было немногим более серьезно…»
   В одном из ритуальных гимнов Брахмо был следующий стих: «Думайте о нем и любите его во все мгновения дня».
   Рамакришна остановил поющего и сказал:
   – Измените этот стих и скажите: «Молитесь и любите его только два раза в день». Говорите то, что есть в действительности. Зачем рассказывать Предвечному всякие небылицы…
   Брахма Самадж Кешаба пылал восторгом веры, но в этом восторге было что-то нарочито сдержанное, абстрактное, торжественное, что-то неуловимо англиканское. Чувствовалось, что они постоянно опасались обвинений в идолопоклонстве.[218] Рамакришна любил поддразнить их, играя именно на этой струне, но без особого жара. Однажды, когда Кешаб при нем перечислял в молитве все совершенства господа, он спросил:
   – Для чего вы занимаетесь этой статистикой? Разве сын говорит своему отцу: «О мой отец! вы имеете столько-то домов, столько-то садов, столько лошадей и т. д.». Вполне естественно, что отец предоставляет в распоряжение сына все свое добро. Если вы будете думать о нем и его дарах как о чем-то необычайном, вы никогда не будете близки с ним, вы не сможете приблизиться к нему… Не думайте о нем так, будто он где-то далеко от вас, а воспринимайте его как существо близкое к вам. Тогда он откроется вам. Разве вы не видите, что его атрибуты, которыми вы восторгаетесь, делают вас идолопоклонниками?[219]
   Кешаб протестует, он задет за живое: он возмущенно кричит, что, напротив, он борется с идолопоклонством, что бог, чтимый им, есть бог без образа. Рамакришна отвечает спокойно:
   – Бог существует и в образе, и без образа. Изображения и другие символы так же ценны, как ваши атрибуты. А эти атрибуты, не отличающиеся от идолопоклонства, те же образы, только жесткие и застывшие.
   А в другой раз он говорит:
   – Вы хотите быть узким и пристрастным… А я, я горю желанием любить господа всеми возможными способами. И однако жажда моей души никогда не бывает утолена. Я бы хотел ему поклоняться, поднося ему цветы и плоды, повторять его святое имя в одиночестве, думать о нем, петь ему гимны, плясать, радуясь моему господу. Те, кто думает, что бог не имеет образа, могут постигнуть его не хуже, чем те, которые представляют себе его имеющим образ. Единственное, что необходимо, – это вера в полное отрешение от себя.[220]
   Здесь я передаю лишь обесцвеченные слова. Не в моей власти придать им жизненную реальность, излучение личности, голоса, глаз, пленительную улыбку (никто из видевших ее не мог устоять перед ней), живую правду, исходившую из этого существа, у которого слова были не как у нас, простых смертных, широкой и разукрашенной одеждой, больше скрывающей, чем выявляющей неуловимую внутреннюю жизнь. Он делал эту внутреннюю жизнь осязаемой. И бога, который для большинства людей (я говорю – религиозных людей) есть рамка мысли, за которой скрывается недоступное взгляду полотно, «невидимый шедевр», – этого бога можно было видеть, глядя на человека. Вы видели, как человек, разговаривая с вами, погружался в него, словно пловец, который нырнул и через минуту снова появился весь мокрый, пропитанный запахом водорослей и соленым вкусом океана. Кто мог укрыться от излучавшихся из него волн божественности? Научный ум Запада подверг бы их химическому анализу, но, каковы бы ни были эти элементы, их синтетическая реальность не подлежала сомнению. Наиболее недоверчивые люди могли коснуться пловца, вынырнувшего из бездны мечты, и уловить в его зрачках отблеск подводной флоры. Кешаб и некоторые его ученики, вероятно, были опьянены этим отблеском.
   Необходимо прочесть некоторые необычайные диалоги этого Платона Индии, происходившие на лодке Кешаба, плывшей по Ганге.[221] Рассказчик, ставший «евангелистом» Рамакришны, сам удивляется возможности встречи между двумя столь различными умами. Что общего могло быть между человеком-богом и человеком общества, интеллигентом, англоманом Кешабом, разум которого восстает против богов… Все ученики Кешаба толпятся вокруг обоих мудрецов в каюте яхты, как мухи у отверстия иллюминатора. Но едва с губ Рамакришны начинает течь мед его речей, как «мухи» уже тонут в блаженстве.
   «Уже больше сорока пяти лет прошло с тех пор, но все, что говорил Парамаханса, запечатлелось в моей памяти несмываемыми знаками. Мне не приходилось слышать никого, кто бы так говорил… Во время беседы он все ближе придвигался к Кешабу, так что к концу ее, сам того не замечая, он почти лежал на его коленях. А тот сохранял полную неподвижность, не делая попытки от него отодвинуться…»
   Рамакришна с любовным вниманием вглядывается в лица окружающих и дает каждому из них характеристику. Все их черты, глаза прежде всего, но также лоб, нос, зубы, губы, уши говорят языком, к которому он имеет ключ. Он говорит с легким и приятным заиканием. Речь заходит о Ниракара Брахмане (боге без образа).
   «Повторяя слово „Ниракара“, он спокойно погрузился в самадхи (экстаз), как пловец, скользнувший в глубину моря… Мы жадно наблюдали за ним… его тело вытянулось и слегка окоченело. Не было заметно ни малейшего напряжения нервов или мускулов. Ни малейшего движения. Обе его руки покоились на коленях, пальцы слегка переплелись. Поза сидящего тела была свободна, но совершенно неподвижна. Немного приподнятое вверх лицо спокойно. Глаза почти, но не совсем, закрыты; глазное яблоко не вывернуто и не скошено, только неподвижно. Из-за полуоткрытых в блаженной улыбке губ сверкали ослепительно белые зубы. Никакой портрет не мог бы передать невыразимую прелесть этой чудесной улыбки».[222]
   Его возвращают на землю пением гимна. «…Он открывает глаза, смотрит вокруг с удивлением. Музыка замолкает. Парамаханса, глядя на нас, спрашивает: „Кто эти люди?“ Потом он несколько раз сильно хлопает себя по голове, восклицая: „Спускайся, спускайся…“ Придя окончательно в сознание, он начинает петь приятным голосом гимн богине Кали…»
   Он поет о тождестве божественной Матери с Абсолютом, поет об игре с воздушным змеем из человеческих душ, который Мать запускает, держа его на веревке иллюзии.[223]
   «…Мир – это игрушка Матери. Она для забавы позволяет одному-двум змеям из тысячи сорваться с веревки иллюзии. Это ее игра. Она говорит избранной ею душе, лукаво подмигивая ей: „Ступай в мир и живи там, пока не получишь от меня дальнейших распоряжений“».
   И, подражая ей, он обращается к ученикам Кешаба со снисходительной иронией, вызывающей дружный хохот:
   – Вы живете в мире? Ну и оставайтесь там. Вам не предназначено покинуть его. Будьте тем, что вы есть: чистым золотом, смешанным с лигатурой, сахаром, смешанным с патокой… Мы играем в игру, в которой надо получить семнадцать очков, чтобы выиграть. Я получил больше – и проиграл. Вы ловкие люди, недобрали очков и можете продолжать игру… В сущности, совсем не важно, живете ли вы в миру или в семье, лишь бы не терять общения с богом…
   Именно во время этих бесед, чудесно сочетающих наблюдательность и экстаз, насмешливый здравый смысл и высочайшие идеи, Парамаханса говорит свои чудесные притчи, о которых я уже упоминал, – о божественном резервуаре с несколькими «гхатами» (лестницами) и о Кали-пауке. Он обладает слишком тонким чутьем реальности, слишком ясно читает в душах людей, чтобы рассчитывать довести их до такой же степени свободы духа, какой он сам достиг; он рассчитывает свою мудрость по их силам; он не требует большего, чем эти силы могут дать, но дать уже надо все, без остатка.
   Прежде всего он открывает перед Кешабом и его учениками с широтой взгляда и терпимостью, допускающей законность различных точек зрения (казавшихся им до этих пор непримиримыми), – прежде всего он открывает перед ними сущность жизни, дух живого творчества. Этим интеллигентам, окостеневшим в рамках своего разума – своих разумов, – он развязывает члены, делает их свободными и гибкими.
   Он отрывает их от абстрактных споров… «Живите, любите и творите…» Их застывшая кровь снова начинает циркулировать…
   – Творить – значит быть подобным богу, – говорит он Кешабу, который в это время расточался в бесконечных и бесплодных спорах. – Когда вы полны сокровенной сущностью жизни, каждое ваше слово правдиво. Поэты во все времена восхваляли правду и добродетель. Сделались ли их читатели от этого добродетельными и правдивыми? Но когда среди нас встречается человек, отрешившийся от своего «я», то его действия становятся дыханием добродетели: то, что он делает для других, украшает их самые будничные мечты, то, чего он коснется, делается правдивым и чистым: он становится отцом действительности.[224] То, что он создает, не исчезнет никогда. Вот этого я жду от вас. Заставьте умолкнуть псов злобы. Пусть слон Всевышнего протрубит благословение всему, что существует. Вы обладаете этой могущественной силой. Хотите вы применить ее? Или же предпочитаете растратить эту краткую жизнь на вражду с людьми…[225]
   И Кешаб послушался совета. Он снова пустил корни в горячую землю, согретую жизнью чувства, жизнью крови, – землю, омываемую божественными соками Верховного Существа. Рамакришна заставил его почувствовать, что этих соков не лишена ни одна частица, ни один самый скромный росток человеческой мысли. Он снова сочувственно раскрыл свою душу иным формам веры, даже некоторым обрядно-стям, которые он до того отклонял. Он открыто взывал к Шиве, Шакти, Сарасеати, Лакшми, Хари, отождествляя их с добродетелями божества. В течение двух лет он погружался в каждую из великих религий, в каждое героическое воплощение духа – Иисуса, Будду, Чайтанью, из которых каждый пред– ставляет какую-нибудь грань великого Зеркала: он силится по очереди впитать их в себя, чтобы через их синтез достигнуть высшего идеала. В особенности им владеет во время последней болезни излюбленная Рамакришной форма бхакти: страстная любовь к Матери. Ученики Кешаба рассказывают Рамакришне, приходящему навестить его в последние дни его жизни: «С ним произошла большая перемена. Мы часто застаем его разговаривающим, как вы, с божественной Матерью, слушающим ее, проливающим слезы…» И Рамакришна, взволнованный, восхищенный этой вестью, впадает в экстаз. В этом длинном рассказе об их последнем свидании[226] самое трогательное – это появление умирающего, сотрясаемого смертельным кашлем Кешаба, который приходит, держась за стены, хватаясь за мебель, чтобы упасть к ногам Рамакришны.
   А тот, еще наполовину погруженный в экстаз, говорит сам с собой. И Кешаб молчит, впивая в себя таинственные слова, будто исходящие от самой Матери. Они объясняют ему с жестоким и утешительным спокойствием глубокий смысл его страданий и надвигающейся смерти.[227] Как хорошо Рамакришна понимает смятение этой жизни, полной беспокойной веры и любви.
   – Вы больны, – говорит он ему тихо, – и это полно значения. В беспрестанных поисках бога порывы благочестия не раз пронизывали ваше тело. Болезнь ваша есть след этих потрясений. Трудно составить себе понятие о производимом ими в организме разрушении в тот момент, когда они происходят. По Ганге плывет лодка, и никто этого не замечает. Но несколько времени спустя сильная волна (ею поднятая) ударяет о берег и уносит часть его. Когда божественный огонь коснется хрупкого жилища, тела, он сожжет сначала страсти, потом ложное «я» и, наконец, уничтожит все без остатка… Вы еще не достигли конца… Почему вы позволили поместить свое имя в списки больницы господа? Вас теперь не выпустят, прежде чем не проставят против вашего имени запись: исцелился…
   Затем он для сравнения вызывает в памяти Кешаба трогательный образ божественного садовника, который разрыхляет почву у корней драгоценного розового куста, для того чтобы они могли пить ночную росу…[228]
   – Болезнь намеренно подкапывает корни вашего существования.
   И Кешаб молча слушает и улыбается. Эта улыбка Рамакришны освещает траурный сумрак дома и страдания больного, как таинственный луч света на темных полотнах Рембрандта. Рамакришна переходит к торжественному тону, только когда Кешаб, утомленный, покидает его: он предписывает умирающему не жить во внутренних комнатах вместе с женщинами и детьми, но оставаться наедине с богом.
   И последние слова Кешаба в предсмертных муках были: Мать… Мать…[229]
   Нетрудно понять, что этот великий идеалист, верующий в бога Разума, Добра, Справедливости и Истины, оказался в трагические дни далеким от Всевышнего, ушедшего от него слишком высоко, и что он почувствовал необходимость приблизиться, прикоснуться к нему пылью ног Рамакришны, почувствовал, что видеть и слышать его через Рамакришну было бы освежающей отрадой в его лихорадке. Такие переживания имеют вечное значение. И этого именно не могут простить Рамакришне некоторые гордые ученики Кешаба.
   Хотелось бы, чтобы и последователи Рамакришны не выставляли этого напоказ. Пусть они берут пример со своего кроткого учителя. Как только окончилось последнее их свидание и Кешаб удалился, Рамакришна сейчас же начал со свойственной ему скромностью говорить о величии Кешаба, заслужившего уважение как образованной верхушки общества, так и простых верующих, как он сам. Он всегда с глубоким уважением отзывался о Брахма Самадже,[230] лучшие представители которого платили ему тем же и сумели использовать его пребывание среди них.[231] Их ум и сердце стали от этого шире. Рамакришна больше, чем кто бы то ни было, сделал для возвращения в лоно народной веры оторвавшейся от народа верхушки, которая, плохо усвоив полунауку Запада, едва не сбилась с пути.
   Достаточно одного примера: его великий ученик Вивекананда вышел из рядов Брахма Самаджа, из рядов яростных борцов во имя Западного Разума против индуистских традиций, которые он впоследствии научился уважать и защищать. От этого индуистского пробуждения западная мысль ничего не потеряла. Но мысль Востока утвердила свою независимость.
   Отныне между Западом и Индией, как между равными единицами, становится возможен союз, а не порабощение и не убийство одной культуры другою.

VIII
ПРИЗЫВ К УЧЕНИКАМ

   Совершенно ясно, как много выиграла Индия от встречи Рамакришны с Брахма Самаджем. Несомненно, выиграл и сам Рамакришна, хотя это и менее очевидно.
   В первый раз он оказался в личном и длительном контакте с культурной буржуазией своей страны и благодаря ей, носительнице прогресса, – с идеями Запада. Он почти совершенно не был знаком с этим направлением мысли.
   Он не был человеком, который, подобно упрямому, ограниченному ханже, спешит захлопнуть ставни своей кельи. Напротив, он открыл их настежь. Он был слишком человечен, ненасытно любознателен, жаден к плодам древа жизни, чтобы их не попробовать. Он изучил своим проницательным взглядом, проникавшим, как лиана, через все щели дома, различные покои того же хозяина и все его духовные выявления. Чтобы понять их, он сам становился ими. Он постигал вместе с их чувствами их границы и предоставлял каждому существу иметь свое собственное представление о высшем начале и о личном долге. Он бы никогда не подумал навязать представление или поступок, который противоречил бы самому существу человека, он, для кого религиозное отрешение было и осталось навсегда первым и последним словом правды, открыл, что большинству оно было чуждо. И он не удивился этому и не опечалился. Эти различия, воздвигнутые стараниями людей как заборы, казались ему кустами, которые цвели на одном поле и придавали ему разнообразие.[232] Он понимал всех, он любил всех. Он видел пути и намеченную цель каждого человека; он видел их яснее, чем они сами; и он им их указывал. Говоря с людьми – свидетели восхищались этим, – он тотчас же начинал пользоваться оборотами и мыслями, свойственными им. Это не было проявлением его неустойчивости. Его ум твердо держал руль барки. И если он вел каждого к иному месту на берегу, это был всегда берег божий. Он помогал им, незаметно для них самих, пристать к берегу своими собственными средствами. Так как всякое существо было, в его глазах, от бога, он считал своим долгом развивать каждого согласно с его собственным призванием, помогая ему достигнуть наибольшей цельности.
   Случай ему раскрыл, что он обладает даром духовного руководства, которого он до сих пор не искал. Одно западное изречение, взятое итальянским Ренессансом как девиз, гласит: «Кто хочет, тот может». Бахвальство молодости! Она еще не знает жизни… Человек правдивый, отвечающий за свои слова, для которого они должны претвориться в действие, переворачивает девиз и читает: «Кто может, тот хочет».
   Рамакришна сразу почувствовал и доставшиеся ему силы, и призыв мира к их применению. Влияние, которое он оказывал на избранные умы Индии, показало ему слабости, нужды этих интеллигентов, их неудовлетворенные стремления, недостаточность ответов их науки и необходимость его вмешательства. И Брахма Самадж открыл ему значение организации, красоту духовного объединения, воспитывающего молодые души вокруг старшего брата, который подносит их вместе с собой, как корзину цветов любви, Возлюбленной Матери.
   Немедленным результатом было то, что его миссия, до тех дней неопределенная, стала ясной, она сосредоточилась в пылающем ядре сознательной мысли, где концентрировалось решение. Затем она перешла к действию.
   Прежде всего надо ясно видеть себя и своего бога. Он понял, что этот бог, который был в нем,[233] не удовлетворялся, как у других садхака,[234] личным спасением. Он требовал от него любви и служения[235] людям. Его духовная борьба, его экстазы, его познания бога ничего не давали ему самому…
   Sicvos, поп vobis.