* * *
   Период, следующий за 1867 годом, не добавляет ничего существенного к внутренней сокровищнице Рамакришны;[82] в этот период он занят усвоением добытого. Его откровения приходят в контакт с внешним миром; его духовные победы сталкиваются с другого рода победами, одержанными в иных областях. Чувствуя благодаря этому истинную цену ниспосланного ему дара, он проникается сознанием своей миссии среди людей, своего действенного долга.
   Он, как ассизский «Poverello», с которым у него так много общих моральных и физических черт, был нежным братом всего, что живет и умирает. Слишком лакомым казалось ему молоко человеческой привязанности для того, чтобы он мог довольствоваться ни с кем не разделенным счастьем. На пороге глубочайших своих экстазов он умолял влекшую его к себе мать:
   – О Мать, оставь меня в общении с людьми. Не делай из меня сурового аскета.
   И Мать, выбрасывая его со дна Океана на берег жизни, говорила ему (он слышал в полусознании ее голос):
   – Оставайся на пороге относительного познания из любви к человечеству.[83]
   Итак, он вернулся к людям. Прежде всего он омылся влагой горячей и простой человеческой жизни. В мае 1867 года, еще ослабленный предшествующими кризисами, он поехал на шесть-семь месяцев отдохнуть на родину, в местечко Камарпукур, где он не был целых восемь лет.[84] Там он отдался с детской радостью бесхитростной дружбе простых поселян, которые счастливы были видеть маленького Гададхара, чья необычайная слава дошла до них и внушала им некоторое беспокойство. И эти простые крестьяне в своей наивности были ближе к его чаяниям и стремлениям, чем благочестивые ученые в городах и храмах.
   Он впервые за время своего пребывания на родине узнал свою жену-ребенка.
   Шарададеви было теперь четырнадцать лет. Она жила у своих родителей, но явилась в Камарпукур, когда узнала о его приезде. Юная супруга, с чистой душой, с развитым не по возрасту умом, почти сейчас же поняла призвание своего мужа и лежащий на ней долг набожной привязанности и бескорыстной нежности. Она признала в нем руководителя и отдала себя на служение ему.
   Некоторые упрекали Рамакришну, и порой в довольно грубой форме,[85] за то, что он принес ее в жертву. По ней этого не было видно; всю жизнь она изливала на всех окружающих сияние своего внутреннего мира и ясности. Но вот что никем не упоминалось и открылось только благодаря Вивекананде: Рамакришна, отличавшийся высоким сознанием своей ответственности, предложил жене принести ей в жертву, если бы она этого потребовала, самое для него дорогое – свое призвание.
   – Я научился, – сказал он ей, – видеть в каждой женщине мою божественную Мать: это единственное чувство, которое я могу к вам питать. Но если вы желаете вовлечь меня в этот мир (мир иллюзии), я к вашим услугам, так как я вступил с вами в брак.[86]
   В этом есть нечто совершенно новое, непривычное для индийского мышления, ибо согласно индуистской традиции всякий вступивший на религиозное поприще этим самым освобождается от всех иных обязанностей.
   Рамакришна, более человечный, признает за женою прочные права на себя.
   Она была достаточно великодушна, чтобы отказаться от них, и, наоборот, всячески поощряла мужа идти по избранному им пути. Но, утверждает Вивекананда, «только получив согласие своей жены», он счел себя вправе жить так, как ему хотелось. И Рамакришна, тронутый ее невинностью и самоотвержением, свято исполнял по отношению к ней долг старшего брата. В те месяцы, когда они были вместе, он терпеливо обучал ее обязанностям усердной супруги и хорошей хозяйки. У него был практический ум, странно сочетавшийся с его мистической натурой. Сын крестьянина, он прошел хорошую школу. Ни одна подробность, касающаяся домашней жизни и сельского хозяйства, не была ему чужда. Все знавшие его отмечали порядок и чистоту, царившие в его доме. В этом отношении бедный божий человек мог бы служить примером для многих своих учеников из интеллигенции и высшей буржуазии.
   Возвратившись в Дакшинешвар в конце 1867 года, он в следующие за этим годы предпринял ряд паломничеств вместе со своим покровителем, впоследствии хозяином храма, Матхуром-бабу. В первые месяцы 1868 года он увидел город Шивы – Бенарес, и священное слияние Ганги и Джамны в Аллахабаде, и Вриндаван, этот благоухающий букет легенд, эту песнь песней, жемчужину из пасторального Romancero Кришны. Легко вообразить себе его восторг, его опьянение. При переправе через Гангу открывшийся его взгляду Бенарес, этот «золотой город», показался ему не городом, построенным из камней, но, подобно небесному Иерусалиму, «сгустком божественного духа». На полях сожжения покойников, в священном городе, он увидел божественную Мать и Шиву, его белое тело, его спутанные волосы – Шиву улыбающегося, всегда готового прийти на помощь, склоненного над погребальными кострами, у изголовья его детей. Встретив на исходе дня у берегов Джамны стадо с пастухами, он пришел в неописуемое волнение и кинулся вперед с криком: «Кришна! Где Кришна?»
   Но если он не увидел бога, то он увидел во время этих путешествий нечто другое, имеющее для нас, людей Запада, большее значение и более глубокий смысл.
   Он познакомился с человеческой нуждой. В экстатическом полусне, в котором он жил до этого времени, в золоченой скорлупе святилища, пышные волосы Кали скрывали ее от его взоров. Прибыв в Деогар со своим богатым спутником, он увидел, что тамошние жители – санталы – почти голы, измучены, умирают от истощения. Он остановил всех сопровождавших его и просил объяснить ему, что это значит. Ужасный голод свирепствовал в стране. Тогда он сказал Матхуру-бабу, что надо накормить этих несчастных, вымыть их и одеть. Матхур-бабу возразил, что его богатств не хватит для облегчения всех нуждающихся мира. Тогда Рамакришна заплакал, сел среди этих голодающих и заявил, что он не двинется с места и разделит их участь. Крезу пришлось исполнить желание своего друга-жреца.
   Во время другого путешествия, летом 1870 года, Матхур имел неосторожность привезти его в одно из своих имений во время сбора податей. Два года подряд был неурожай, и арендаторы испытывали крайнюю нужду. Рамакришна велел Матхуру вернуть людям подати, оказать им помощь и устроить для них роскошный пир. Матхур-бабу ахнул. Но Рамакришна был непоколебим.
   – Ты только управитель Матери, – сказал он богатому помещику. – Они арендаторы Матери. Потрать ее деньги. Они страдают, а ты не хочешь им помочь. Это необходимо сделать.
   Матхуру-бабу пришлось уступить.
   Воспоминание об этих встречах, должно быть, навсегда осталось в памяти Рамакришны. Свами Шивананда, руководящий в настоящее время школой Рамакришны (Ramakrishna Math and Mission), который был одним из первых его апостолов и непосредственным его учеником, передал мне следующую сцену, свидетелем которой он был.
   Однажды в Дакшинешваре, находясь в надсозна-тельном состоянии, Рамакришна громко произнес:
   – Джива есть Шива (живое существо есть бог).[87] Кто решится говорить о сострадании к нему? Не надо сострадания, надо только служить, служить человеку, видя в нем бога.
   Вивекананда присутствовал при этом. Слыша эти полные глубокого смысла слова, он сказал Шивананде:
   – Я слышал сегодня великие слова… Я возвещу их живую правду всему миру.
   И Свами Шивананда прибавил:
   – Кто захочет искать источник добрых дел, творимых с того времени Миссией Рамакришны (Ramakrishna Mission) в Индии, найдет его именно в этих словах.[88]
   В это же время ряд смертей оставляет в сердце Рамакришны след жестокой и вместе с тем благодетельной боли.
   Этот растворившийся в боге человек, для которого утрата жизни была лишь возвращением к бесконечному блаженству, человек, который при вести о кончине своего молодого племянника и друга радостно смеется и воспевает его освобождение.[89] – на следующий же день после его смерти внезапно чувствует приступ невыразимой муки. Его сердце готово разорваться, дыхание останавливается, он думает: «О боже, боже. Если мне так тяжко, что же должны испытывать те, кто теряет своих любимых, своих детей?»
   И Мать вдохнула в него силу и умение утешать бальзамом своей веры скорбь, причиненную смертью.
   «Те, кто его не знал, – писал мне Свами Шивананда, – не могут себе представить, как много сил и времени этот отрешившийся от земных дел человек отдавал людям, выслушивая их мирские печали и облегчая их. Много примеров этого мы могли бы привести, и еще, быть может, живы некоторые из отцов семейств, с благоговением помнящие его безграничное милосердие и горячие попытки облегчить страдания людей. Однажды (в 1883 г.) пришел к нему богатый и важный старик Мани Маллик, только что потерявший сына и совершенно убитый горем. Рамакришна так проникся его печалью, что казалось, будто он оплакивает своего собственного ребенка и скорбь его превосходит скорбь Маллика. Так прошло некоторое время. И вдруг Рамакришна запел…»
   Не элегию и не похоронный напев. Он пел героический гимн, песнь победы души над смертью.
   «К оружию! К оружию! Человек, смерть вторглась в твой дом и овладела твоим очагом. Садись же на колесницу веры, возьми колчан, полный мудрости. Крепко натяни лук любви и пускай, пускай божественную стрелу, святое имя Матери».[90]
   «И я не забуду, – заключает свой рассказ Шивананда, – какое облегчение эта песнь принесла отцу. Она вернула ему мужество, успокоила, принесла ему мир».
   Передавая эту сцену, я вспоминаю случай с нашим Бетховеном, когда он приходит, садится, не говоря ни слова, за рояль и музыкой утешает мать в трауре.
   Это божественное общение с человеком, живым, любящим, страдающим, нашло выражение в символе, полном высокого благочестия и чистой страсти.
   Когда в 1872 году его жена Шарададеви в первый раз приехала к нему в Дакшинешвар,[91] Рама-кришна, преисполненный нежности к ней и глубокого, почти религиозного уважения, свободного от желания, от малейшего налета чувственности, признал в ней божество и оказал ей подобающие почести. В одну майскую ночь, сделав все требуемые культом приготовления, он усадил Шарададеви на трон Кали и совершил ритуальный обряд – Шороши Пуджа.[92] – поклонение женщине. Оба они впали в экстатическое полусознательное (или сверхсознательное) состояние. Придя в себя, он приветствовал в лице своей подруги святую Мать, которая, по его убеждению, воплотилась в этот живой символ непорочной человечности[93]
   Так постепенно все возвышеннее становилось его понимание бога – от идеи бога, который пребывает во всех и всех поглощает, как единое расплавленное солнце, до горячего ощущения всех, пребывающих в боге, бесчисленного множества маленьких солнц, в каждом из которых живет и действует бог. Конечно, это та же идея, но перевернутая, взятая не только сверху вниз, но и снизу вверх и во всех направлениях, точно двойной непрерывный поток, связывающий высшее существо со всеми вообще существами и делающий человека священным.
   За два года до смерти (5 апреля 1884 года) он сказал:
   – Теперь я сознаю перемену, происшедшую во мне. Давно уже Вайшнавачаран сказал мне, что, когда я увижу в человеке бога, я достигну совершенного познания. Теперь я вижу, что при всем многообразии форм в них движется божественное начало. И благочестивый человек, и лицемер, и преступник есть проявление того же божества. Поэтому я говорю: Нараяна в благочестивом человеке, Нараяна – в лицемере, Нараяна – в преступнике и сластолюбце.[94]
   Мне пришлось еще раз опередить события, для того чтобы мой читатель не потерял направления потока, – чтобы он заранее знал, куда течет и увлекает его извилистая, то как будто теряющаяся, то словно текущая вспять, полноводная река.
   Итак, я снова возвращаюсь к тому периоду, около 1874 года, когда, закончив цикл своих религиозных опытов, он, по его выражению, обрел три чудесных плода познания: «Сострадание, Благочестие.[95] и Самоотречение»[96]
   В то же время он отдавал себе отчет на основании общения с выдающимися людьми Бенгалии в недостаточности их мудрости, в огромной пустоте, томящей алчущую душу Индии – Индии, которая ждет его.
   Он никогда не уставал при малейшей возможности учиться у религиозных или ученых людей, богатых и бедных, странствующих пилигримов и столпов науки и общества. Чувство самолюбия было чуждо ему, – наоборот, он был склонен думать, что все эти «искатели истины» обладают познаниями, которых он лишен, и он жадно подбирал крохи, упавшие с их стола. Поэтому он обращался к ним, где бы они ни находились, не заботясь о том, как он будет принят.[97]
   Но его никогда не оставлял свойственный ему дух критики; его удивительная, заостренная наблюдательность, его наивное лукавство, вспыхивающее под полуопущенными веками, в экстатически расширенных зрачках, находили себе богатую пищу во время его посещений знаменитых представителей современной религиозной мысли.
   Здесь я считаю нужным дать европейскому читателю хотя бы краткие сведения о великом движении, волновавшем Индию на протяжении шестидесяти лет. Кто знает о мощном Пробуждении, столетнюю годовщину которого Индия праздновала как раз в нынешнем (1928) году? Я говорю об одной из самых его знаменательных дат: об основании Брахма Самаджа. Не только Индия, но все человечество должно было бы чтить вместе с ней память гениального инициатора, который имел мужество создать, вопреки всем препятствиям, Церковь Единого Человечества, священный храм для всех народов Востока и Запада.
   Я имею в виду Рам Мохан Роя.[98]

VI
СТРОИТЕЛИ «ЕДИНСТВА»: РАМ МОХАН РОЙ,ДЕБЕНДРАНАТХ ТАГОР,КЕШАБ ЧАНДРА СЕН, ДАЙЯНАНДА

   Рам Мохан Рой, этот необыкновенный человек, положивший начало новой эре в духовной истории Старого материка, был первым представителем в Индии идеи общности человека. В течение неполных шестидесяти лет своей жизни (1774–1833) он охватил своим познанием все: от гималайской мифологии древней Азии до научных дисциплин современной Европы.[99]
   Происходя из знатной бенгальской,[100] семьи, имевшей наследственный титул Рой, воспитанный при дворе Великого Могола, где официальным языком был еще персидский, ребенок в школах Патны настолько овладел арабским языком, что читал на нем Аристотеля и Евклида. По рождению правоверный брахман[101] воспитанный на мусульманской культуре, он узнал творения индуистского богословия, только ознакомившись с санскритским языком в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет, в Бенаресе. Его биографы-индусы уверяют, что это было для него как бы вторым рождением. Нет необходимости, однако, искать в Веданте источник монотеистической веры, которую с детства могло внушить еще общение с исламом. Равным образом идеи и практика индуистского мистицизма только укрепили в нем неизгладимое влияние суфизма, жарким дыханием которого с юных лет было проникнуто все его существо.[102]
   Его воинствующий дух, нетерпеливый, как молодой боевой конь, вовлекает его в яростную борьбу, которая закончится только вместе с его жизнью. Шестнадцати лет он выпустил книгу на персидском языке с арабским предисловием, направленную против идолопоклонства. Это было нападение на индуистскую религию, и отец его, почувствовав себя оскорбленным, выгнал его из дому.
   Четыре года он странствовал по внутренней Индии и Тибету, изучал буддизм, не любя его и рискуя жизнью, так как восстановил против себя фанатиков-ламаистов. Когда блудному сыну исполнилось двадцать лет, отец призвал его к себе, и он вернулся домой. Тут его женили, чтобы привязать к семье; но такую птицу не засадишь в клетку.
   Двадцати четырех лет он начал изучать английский язык и изучил также еврейский, греческий и латинский. Он ближе подошел к европейцам, ознакомился с их законами и способами управления и вдруг, отбросив всякое предубеждение против англичан, начал действовать заодно с ними, ради высших интересов своего народа. Он завоевал их доверие и вступил с ними в союз. Он убедился, что бороться за социальное возрождение Индии можно, лишь опираясь на Европу.
   Снова ведет он яростную борьбу с предрассудками, с идолопоклонством и главным образом с варварскими обычаями, вроде сати (сожжение вдовы после смерти мужа).[103] Поднялась буря. В 1799 г. брахманы заставили его семью окончательно изгнать его, а несколько лет спустя и самые близкие ему люди, мать и жена, отказались жить с ним. Он провел десять тяжелых лет, всеми покинутый, кроме двух или трех шотландских друзей; он занимал должность сборщика податей и постепенно возвысился до положения начальника налогового округа.
   Потом умер его отец, произошло примирение с семьей, он стал наследником значительного состояния; султан Дели даровал ему титул раджи; он сделался обладателем роскошных садов и дворцов в Калькутте. Став блестящим вельможей, он устраивал великолепные приемы в восточном вкусе, с музыкантами и танцовщицами.
   И однако этот принц из «Тысячи и одной ночи» (чей образ с прекрасным, тонким лицом с большими черными глазами, с головой, увенчанной плоским, как венок, тюрбаном, и мужественной фигурой, облаченной поверх коричневой францисканской одежды[104] шалью, сохранен для нас Бристольским музеем) продолжал с тем же жаром изучать священные индуистские книги и бороться за восстановление чистых идей Вед. Он перевел их, снабдив комментариями, на бенгальский и английский языки.
   Но этим он не ограничился. Наряду с Упанишадами и Сутрами он основательно изучил христианский Ветхий и Новый Заветы. Говорят, он был первым индусом из высшего класса, заинтересовавшимся учением Христа. В 1820 году он опубликовал на основании знакомства с Евангелием «Книгу об учении Иисуса, проводник к миру и счастью». Около 1826 года он одно время входил в «Общество унитаристов», основанное одним из его европейских друзей, протестантским пастором Адамом, который втайне мечтал обратить Роя в христианскую веру, надеясь, что он станет ее апостолом в Индии. Но Рою были одинаково чужды как ортодоксальное христианство, так и ортодоксальный индуизм, хотя он ставил себе в заслугу раскрытие его истинного смысла. Он оставался независимым теистом и прежде всего морализирующим рационалистом; единственное, что он воспринял от христианства, – это его этику. Он одинаково отбрасывал как божественность Христа, так и воплощения индусов и нападал на Троицу и на троебожие не менее, чем на политеизм. Он был пламенным унитарием, приверженцем единства. И поэтому он вызвал против себя сплоченное единство врагов – брахманов и миссионеров.