Хильдинг Ольдеус только что проснулся. Два часика придавил. Он огляделся.
   Все тело ныло: лавка была жесткая, да еще какой-то умник без конца толкал его.
   Последнее, что он ел, – пара печенюшек, которыми его угостил один из копов на допросе. Было это вчера днем.
   Но есть ему не хотелось. Даже трахаться не хотелось – будто он на самом деле и не существовал вовсе. Был ничем.
   Он громко хохотнул, пара теток вылупились на него, и он показал им безымянный палец. Он был ничем, но ему надо было достать еще дури, потому что если будет еще дурь, он сможет и дальше быть ничем, отгородиться от мира и ничегошеньки не чувствовать.
   Он встал. От него сильно пахло мочой, грязные волосы свалялись в колтуны, кровь из язвы в носу размазалась по лицу. Он был худ как щепка, гадок, этот двадцативосьмилетний отщепенец, как никогда раньше далекий от всего остального мира.
   Он поплелся к выключенному эскалатору, вцепился в черную резину перил. Несколько раз пришлось остановиться, когда «вертолеты» в голове уж слишком накручивали.
   Камера хранения была дальше по бетонному коридору, как раз напротив туалета, возле которого сидел специальный служащий и брал пять монет, чтоб человек мог отлить. Поэтому отливали в переходе метро, фиг ли.
   Ольссон всегда лежал вдоль ячеек, где-то между 120-й и 115-й. Спал, сука. Хильдинг зашел, одна нога босая – ни ботинка, ни носка. У этой сволочи должны быть бабки, так что уж не до ботинка, хрен бы с ним.
   Он храпел. Хильдинг потянул его за руку и здорово тряханул:
   – Бабки нужны.
   Ольссон посмотрел на него, не понимая, проснулся он уже или все еще нет.
   – Слышь ты? Бабло гони. Ты еще на прошлой неделе должен был.
   – Завтра.
   Его звали Ольссон. Хильдинг, кстати, не был уверен, что это его настоящее имя. Они сидели в одной колонии в Сконе, но и там ни одна сука не знала, реальное это имя или нет.
   – Ольссон. Штукарь за тобой! А ну гони! Или сам дурь доставай, мать твою!
   Ольссон сел. Он зевнул и уперся руками в пол.
   – Бля буду, Хильдинг, нет ни хера.
   Хильдинг Ольдеус поковырял в носу. У этой суки не было бабла. Прям как у той собесовской твари. Как у сеструхи. Он ведь ей снова звонил и клянчил точно так же, как и тогда, на перроне в метро, несколько дней назад. И ответила она так же: «Это твой выбор, твои проблемы, не превращай их в мои». Он ковырял и ковырял в язве, сорвал запекшуюся корочку, и она снова принялась кровить.
   – Мне нужно бабло. Достань где хочешь.
   – А нету. Зато есть новостишка – она стоит той штуки.
   – Что за новостишка?
   – Йохум Ланг тебя ищет.
   Хильдинг засопел, продолжая копаться в ранке. Он попытался сделать вид, что его это не беспокоит.
   – Насрать мне на это.
   – Хильдинг, а что ему надо?
   – Сидели мы вместе. В Аспсосе. Видать, хочет чего-нибудь перетереть.
   Ольссон потер щеку:
   – Ну че, стоит тыщи?
   – Бабло гони.
   – Нету.
   Ольссон похлопал себя по карману ветровки:
   – Но малямс дури имеем.
   Он достал пакет, завернутый в тряпку, и помахал им перед носом у Хильдинга:
   – Герасим. Берешь? Доза герыча, и мы квиты.
   Хильдинг тут же перестал расковыривать нос.
   – Герыч?
   – И какой! Жесть!
   Хильдинг хлопнул ладонями по плечам Ольссона:
   – Посмотрим.
   – На кислоте. Жесть, говорю тебе. Улет.
   – Четверть. Скину только четверть, понял? Доволен?
   Поезд на Мальмё и Копенгаген задерживался, голос из репродуктора прокатился по всему залу, мол, сидите и ждите, пятнадцать минут еще. Неподалеку в кафе журчала музыка, запах свежего кофе и сдобных венских булочек медленно наполнял зал. Но они его не заметили. Они вообще ничего не замечали вокруг. В этом огромном зале, по которому, прихватив огромные рюкзаки с нашитыми флажками, сновали люди, бежали, чтобы успеть на перрон, а их накрывало шумом поездов, что приходили откуда-то, чтобы через минуту уехать куда-то, и целые семьи, беспокойно поглядывающие на табло, сжимали красные дешевые билеты, на которых должны были поставить отметку контролеры Но им было не до того. Они спотыкающейся походкой брели к кабинке «Мгновенное фото», которая стояла у входа, Ольссон остался снаружи и следил, чтобы, во-первых, никто не зашел, а во-вторых, чтобы Хильдинг не схватил передоз. Хильдинг же уселся внутри кабинки на низенький стульчик и покачал головой.
   Он задернул занавески, правда, ноги у него торчали наружу, так что Ольссону пришлось подвинуться, чтобы заслонить их собой.
   Ложка лежала во внутреннем кармане дождевика.
   Он насыпал в нее белый героиновый порошок, добавил пару капель лимонной кислоты и подержал над пламенем зажигалки, пока содержимое не начало бурлить, распространяя ощутимый запах. Тогда он добавил воды и наполнил смесью шприц.
   Он здорово исхудал. Ремень раньше застегивался на третью или четвертую дырку, а теперь легко затягивался аж на седьмой. Он сделал петлю и перетянул предплечье, так что дерматин глубоко врезался в руку.
   Наклонив голову, он держал второй конец ремня зубами, продолжая натягивать, но вена никак не появлялась. Он потыкал иглой в синяк на локтевом сгибе, посреди которого была здоровенная дырка: постоянные инъекции постепенно, кусочек за кусочком, выедали из руки плоть.
   Он пробовал нащупать вену, еще и еще, и вскоре почувствовал, что игла попала куда надо. Он улыбнулся – боялся, что все будет гораздо труднее. В прошлый раз вообще пришлось ширнуться в шею.
   Вобрал немного крови в шприц и увидел сквозь прозрачный пластик, как она смешивается с раствором, как будто красный цветок растворялся в воде. Красиво.
   Он упал без сознания через пару секунд.
   Свесился со стула и перестал дышать.

Среда, пятое июня

   Она только что очнулась. Лидия попыталась повернуться на правый бок. Когда она так лежала, спину жгло немного меньше. Она лежала в одиночестве в большой комнате. Больше суток она была без сознания, и это по меньшей мере, – так ей сказала одна медсестра, та, что говорила по-русски.
   Она сломала левую руку. Она этого не помнила и не знала, как он это сделал – видимо, задолго до того потеряла сознание. Рука была в гипсе, снимут только через пару недель.
   Он много раз пнул ее в живот, это она помнила. Он кричал, что она девка, а девки трахаются так, как им говорят. И он, собственно, так и сделал, когда закончил бить ее ногами. Трахнул ее в зад – сначала членом, а потом пальцами.
   Она слышала, как Алена пыталась его остановить, как она кричала и била его по спине, пока он не повернулся к ней и не сорвал с нее одежду. Теперь была ее, Аленина, очередь.
   Лидия помнила все, что случилось. Все, пока он не достал кнут.
   Он хлестал по спине, а она думала: «Это ничего, не спиной работаю, о спине нечего беспокоиться».
   Она досчитала до одиннадцати. Ровно столько она помнила. Он, правда, продолжал и после того, как она потеряла сознание, так что вышло гораздо больше одиннадцати. Гораздо больше. Так сказала медсестра.
   – Доброе утро.
   Медсестра была темненькая, звали ее Ирена, и говорила она по-русски с польским акцентом. Она жила здесь почти двадцать лет, была замужем и родила троих детей. Жила хорошо, привыкла, и очень ей в Швеции нравилось.
   – Доброе утро.
   – Спала хорошо?
   – Иногда.
   Ирена промывала ей раны, так же как и вчера. Сначала на лице, потом на спине. На ногах были только синяки, а они пройдут сами собой.
   Она дернулась, как только Ирена дотронулась до спины.
   – Щиплет?
   – Да.
   – Постараюсь как можно осторожнее.
   У двери палаты стоял охранник в зеленой форме. Она видела таких на шведских вокзалах каждый раз, когда Дмитрий прибегал в панике и приказывал быстро собираться и сваливать из города. Пять городов за три года. Квартиры были похожи одна на другую, всегда на последнем этаже, всегда красные покрывала, всегда электронный замок.
   Спина болела страшно. Лидия чувствовала, как антисептическая жидкость проникала в открытые раны. Сама не зная почему, она думала сейчас о могиле, которая была далеко-далеко отсюда, где-то между Клайпедой и Каунасом. В ней лежали бабушка и дедушка, там и папа тоже должен был лежать. Она думала, как странно, что она больше не скучает по человеку с бритой головой, с которым так недолго виделась в больничном отделении тюрьмы Лукашкес. Его больше не было. Он исчез в тот момент, когда она стояла с мамой у кладбищенской ограды и плакала. Больше его для нее не существовало.
   Лидия неосторожно повернулась и подавила крик. Раны жгло огнем. Она взглянула на охранника в зеленой форме – может, если она сконцентрируется на нем, боль хоть немного отпустит.
   Она не знала, зачем он там стоит. Может, ждали, что Дима Шмаровоз вернется. А может, они думали, что она сбежит.
   Пока Ирена промывала ей раны на спине, они разговаривали. Медсестра спрашивала, что за блокнот лежит на столике на колесах и понравилась ли ей еда, причем обе понимали, что все эти вопросы абсолютно бессмысленны – так, чтобы только отвлечь Лидию от тяжелых мыслей, от ран, от боли. Она отвечала, что это просто ее дневник, что туда она записывает некоторые свои мысли о будущем. Что еда не слишком вкусная, а жевать было трудно, потому что раны на щеках болят.
   – Эх, подружка…
   Ирена взглянула на нее и покачала головой:
   – Эх, подружка, в толк не возьму, за что тебя так.
   Лидия не ответила. Она-то знала. Знала, за что ее так. Ее тело, которое она привыкла «выключать» из жизни… в общем, она знала, как оно теперь выглядит. А еще она знала, что было записано в ее блокноте, том самом, что лежал на столике.
   Она также знала, что больше это никогда не повторится.
   – Ну вот, готово. Сегодня попозже придется повторить. Вечером. Болеть будет меньше с каждым разом. Ты, подружка, умничка.
   Ирена пожала ее плечо и улыбнулась, выходя из палаты. Уже в дверях она столкнулась с лечащим врачом. Его сопровождали еще четверо: трое мужчин и женщина. Он побеседовал сперва с охранником, а потом и с медсестрой. Вместе с ними она вернулась в палату.
   – Лидия.
   Ирена стояла у ее кровати, показывая на врача и его спутников. Они все тоже были в белых халатах.
   – Это врач. Вы с ним виделись: это он осматривал тебя, когда тебя сюда привезли. С ним четверо студентов, они в нашей больнице проходят практику. Врач хочет показать им тебя. Твои травмы. Можно?
   Лидия посмотрела на их лица. Она их не знала. Она не могла решиться – ей не хотелось, чтобы ее разглядывали. Ее уже осматривали несколько человек, это было больно и неприятно.
   – Пусть смотрят.
   Ирена перевела, врач помедлил, посмотрел на Лидию и благодарно кивнул.
   Он попросил Ирену остаться, попросил ее переводить еще. Для Лидии. Он повернулся к студентам и принялся рассказывать, как все происходит, когда человек поступает в приемное отделение неотложной помощи. О том, как Лидию везли по коридорам Южной больницы из приемного покоя в хирургию. Затем он достал из кармана лазерную указку и стал водить лучиком по ее голой спине. Красная точка медленно двигалась вдоль ран.
   – Сильное покраснение и припухлость, видите?
   – Ее высекли толстым хлыстом. Видите?
   – Мы думаем, это пастуший кнут. Три-четыре метра. Видите?
   Он снова повернулся к Лидии, поймал глазами ее взгляд. Ирена переводила. Лидия кивала, соглашалась, подтверждала его слова. Четверо практикантов стояли молча, не произнесли ни слова, им никогда раньше не приходилось видеть раны от пастушьего кнута на человеческой спине. Врач переждал, пока их мысли снова войдут в нормальное русло, и продолжил:
   – Пастуший кнут используется для того, чтобы управлять животными в стаде. Она получила тридцать пять ударов таким кнутом.
   Он еще что-то говорил, но Лидия боялась его слушать. Они ушли, но она даже не заметила этого.
   Она взглянула на свой блокнот.
   Она знала, за что с ней так поступили.
   Знала, что такое никогда больше не повторится.
 
   Этажом ниже.
   Три человека лежали там, в палате номер два одного из терапевтических отделений Южной больницы.
   Едва ли они виделись или были знакомы с женщиной, что лежала наверху с исхлестанной кнутом спиной.
   Она едва ли виделась или была знакома с ними.
   Пол палаты Лидии Граяускас был их потолком, больше их ничего не связывало.
   Лиса Орстрём стояла посреди палаты и разглядывала трех своих пациентов. Она стояла там уже несколько минут. Ей было тридцать пять лет, и она устала. После двух лет работы все ее коллеги-ровесники одинаково устали. Они часто об этом говорили. Работала она много, как и все остальные, и при этом работы ей вечно не хватало. Это чувство охватывало ее в те бесконечно длинные дни, когда она возвращалась домой, чтобы выспаться. Ей недоставало всего этого: ходить по палатам, осматривать больных, ставить диагноз, определять состояние и назначать лечение. А потом переходить к следующей койке, затем в следующую палату, и так без конца.
   Она посмотрела на троих, на всех троих разом.
   Пожилой мужчина у окна не спал. У него были колики, и он, держась за живот одной рукой, другой пытался нащупать кнопку звонка – где-то там, у столика на колесах, того самого, на котором привезли еду, только к ней он даже не притронулся.
   Мужчина рядом был много младше – почти мальчишка, восемнадцать-девятнадцать лет, скоро уже пять лет, как он путешествует из одного отделения Южной больницы в другое. Тело его, такое крепкое в самом начале внезапной болезни, страшно исхудало. Он все стонал и плакал, жаловался и ныл, перемежая слова тяжелыми медленными вздохами. Вместе с весом он потерял все волосы и теперь лежал там, несчастный и молчаливый, тупо уставившись в стену. Так он смотрел на нее подолгу каждый раз, принимая как данность тот факт, что вот он проснулся и его ждет еще одно утро.
   Третий был новенький.
   Лиса Орстрём тяжело вздохнула. Это из-за него она чувствовала себя такой уставшей и разбитой, из-за него она стояла тут и смотрела на них, ожидая, пока из коридора не раздастся гневный звон настенных часов.
   Он лежал в стороне от других, в самом дальнем углу палаты, прямо напротив пожилого мужчины. Его доставили вчера вечером. Удивительно несправедливым казалось ей то, что из них троих только этот выживет, поправится и покинет больницу с бьющимся сердцем. Она знала, что не имеет права так думать, ну да все равно.
   Несмотря на то, что вчера еще он был скорее мертв, чем жив. Да и сегодня состояние у него неважное. На таких, как он, уходили часы работы и столько сил, стараний, столько умения. А ведь это случится с ним еще, и не один раз. Он будет повторять это снова и снова, и каждый раз она или кто-то из ее коллег будет вынужден спасать его шкуру. А потом стоять вот так безвольно посреди палаты, смотреть и чувствовать себя разбитым, уставшим и несчастным. Это их врачебный долг.
   Она ненавидела его за это.
   Она подошла к его койке. Долг. Врачебный долг.
   – Ну что, снова очнулся?
   – Черт, что за хрень?
   – Передозировка. В этот раз мы едва справились.
   Он стянул повязку с головы: вчера он упал лицом на пол. Он держал повязку одной рукой, а второй принялся ковырять язву, что была у него в носу. Эту его отвратительную привычку ей никогда не удавалось побороть, хотя она честно пыталась. При каждой их встрече. Она посмотрела в записи. В принципе, в этом не было нужды – ведь она и так знала о нем почти все. Хильдинг Ольдеус, двадцать восемь лет. Она скользнула взглядом по колонке цифр и дат. Двенадцатый раз он здесь. Двенадцатый раз он попадает сюда с передозировкой героина. В пятую или шестую их встречу она еще сильно переживала, даже плакала. Теперь ей безразлично.
   Она должна выполнять свою работу. Лечить всех с равным усердием.
   Этого она изменить не могла.
   – Тебе повезло. Человек, который вызвал «скорую», видимо, твой приятель, сделал тебе и искусственное дыхание, и массаж сердца прямо там, на месте. В кабинке моментальной фотографии на Центральном вокзале.
   – Ольссон.
   – Иначе на этот раз твой организм не выдержал бы.
   Он копался в ране в носу. Она хотела было его остановить, как делала обычно, но вспомнила, что его рука скоро снова потянется к язве, так что пусть себе хоть всю рожу расцарапает, если хочет.
   – Я не желаю тебя больше здесь видеть.
   – Сеструха, ядрен батон…
   – Никогда больше.
   Хильдинг попытался сесть в кровати, но тотчас же упал назад, побледнел и схватился рукой за лоб.
   – Вот видишь. Не дала мне денег – теперь мучаюсь. Концентрированный герыч, сечешь?
   – Извини?
   – Змея. Предательница.
   Лиса Орстрём вздохнула:
   – Слушай, ты. Это не я намешала героин с лимонной кислотой. Это не я набрала эту гадость в шприц. Это не я кололась. Это был ты, Хильдинг. Все это сделал ты.
   – Болтай-болтай. Много ты понимаешь.
   – Не понимаю. Я практически ничего не понимаю в том, о чем говорю.
   Она остановилась. Не сегодня. Он остался жить. Придется с этим считаться. Она принялась вспоминать, как так получилось, что его проблема медленно, но верно переросла в их общую, в ее проблему. Каждый шприц – держала в руке она, каждый раз в мерзкую ночлежку – попадала она, каждый раз передозировка и остановка дыхания – были у нее. Она ходила в группу аутотренинга, на все эти курсы «помоги себе сам», там ей объяснили, что она была вовлечена в этот круговорот. Что ее собственные чувства ничего не значили, и были долгие периоды в ее жизни, когда их почти совсем не существовало. Важным было только одно – наркозависимость Хильдинга. Это и только это управляло ею, управляло всей их семьей.
   Не успела она встать и выйти в коридор, как он принялся ее звать. Она решила не возвращаться к нему и уйти к своим пациентам, но он кричал все громче и громче. Она постояла в коридоре несколько минут, плача от ярости, а потом ворвалась к нему в палату.
   – Чего ты хочешь?!
   – Сеструха, ну че ты, как эта…
   – Чего! Ты! Хочешь?!!
   – Ну чего, мне просто так вот тут валяться? У меня ж передоз!
   Лиса Орстрём почувствовала, что на нее с беспокойством смотрят и пожилой мужчина с коликами, и молодой парень, который так не хотел умирать. Они смотрели на нее, и она должна была сделать все, чтобы внушить им мужество, поддержать их. Но она не могла. Только не сейчас.
   – Сеструха, мне бы транквилизаторов…
   – Нет. Уж кто-кто, а ты ничего здесь не получишь. Хочешь – дождись своего врача и спроси его. Но учти – получишь тот же ответ.
   – Стесолид, а?
   Она проглотила комок в горле, слезы сами собой побежали по щекам. Он всегда доводил ее до слез.
   – Мы боролись за тебя все эти годы. Мама, я и Ульва. Мы жили бок о бок с твоей наркоманией. Так что нечего тут лежать и ныть.
   Но Хильдинг и не слышал ее слов. Правда, голос ее ему не понравился.
   – Или рогипнолу, а?
   – Мы радовались, когда ты сидел. Как и теперь, в Аспсосе. Понимаешь ты или нет? Тогда мы по крайней мере знали, где ты.
   – Валиум, а?
   – В следующий раз. В следующий раз сделай это как следует. Будешь превышать дозу – сделай так, чтобы получить настоящий передоз и сдохнуть наконец.
   Лиса Орстрём наклонилась вперед, прижала обе руки к животу и отвернулась – он не должен видеть, что она плачет. Она ничего больше не произнесла, ни слова, она только встала с его кровати и направилась к пожилому мужчине, который наконец нашел кнопку, и резкий звук его сигнала заливал коридор. Он сидел, держась рукой за грудь. Ему нужно было болеутоляющее: у рака есть свои причуды. Она поздоровалась с ним, взяла его за руку, но тут же повернулась к Хильдингу:
   – Кстати. К тебе приходили.
   Брат ничего не ответил.
   – Я обещала сказать, как только ты очнешься.
   Она направилась к двери, вышла и тут же исчезла в зелено-голубых больничных коридорах.
   Хильдинг посмотрел ей вслед. Он не понимал.
   Как кто-то мог узнать, что он здесь?
   Он сам-то не вполне был в этом уверен.
 
   Йохум Ланг вышел из машины, припаркованной возле входа в Южную больницу. Всего пара часов в кожаном салоне – и он научился ненавидеть его запах так же, как ненавидел запах своей тюремной камеры, в которой провел два года и четыре месяца. Запахи, конечно, разные, но что-то общее в них все же было: способность проникать во все поры. Запах власти и контроля, запах несвободы. Ланг уже понял, что, в сущности, никакой разницы нет – сидеть в камере и выполнять приказы вертухая или быть на воле и выполнять приказы Мио.
   Он миновал несколько человек, что тосковали по дому, стоя у подъезда больницы; прошел по коридору, вечно полному спешащих куда-то людей, и втиснулся в лифт, который подмигивал огоньками и приветливым голосом сообщал, на каком этаже собирается остановиться.
    Он сам виноват.
    Это его собственная ошибка.
   У Йохума Ланга была своя мантра. Он читал ее каждый раз, потому что знал: она сработает.
    Он сам виноват.
   Он знал, где тот лежит, в каком отделении. Шестой этаж. Зал номер два.
   Быстрыми шагами он направился туда. Он хотел покончить с этим как можно скорее.
   В палате было тихо. Старикан напротив него и парнишка, который выглядел скорее мертвым, чем живым, – оба спали. Хильдинг не любил тишину. Никогда она ему не нравилась. Он беспокойно огляделся вокруг, уставился на дверь: он ждал.
   Он увидел его, как только тот открыл дверь. С его одежды текло – видно, на улице шел дождь.
   – Йохум?
   Сердце екнуло. Он яростно копнул в язве в носу, пытаясь отделаться от страха, который уже терзал его.
   – Какого хрена ты тут делаешь?
   Йохум Ланг выглядел так же, как обычно. Был точно такой же охренительно огромный, с лысой башкой. И тут Хильдинг почуял, что сегодня ему так просто не отделаться. Не хотел он этого. Ох как не хотел. Сейчас бы стесолиду. Или рогипнолу.
   – Садись.
   Йохум торопился, голос у него был тихий, но жесткий:
   – Сядь.
   Йохум взял кресло-каталку, которое стояло у койки старика. Он наклонился, снял кресло с тормоза, провез его через всю палату и поставил прямо перед Хильдингом. Тот в это время усаживался на краешке матраса.
   Ланг ткнул пальцем сначала в койку, потом в кресло:
   – Сюда сядь.
   – Чего ты?
   – Не здесь. У лифтов.
   – Да чего ты?!
   – Садись, бля!
   Йохум снова ткнул пальцем в кресло, прямо перед носом у Хильдинга. Он сам виноват. Хильдинг захлопал глазами, его тощее тело было вялым – всего несколько часов назад он валялся без сознания в кабинке моментальной фотографии. Это его собственная ошибка. Он медленно стал переползать с койки на кресло, останавливаясь, чтобы поковырять рану в носу, и кровь снова потекла у него по подбородку.
   – Я ничего такого не говорил.
   Йохум встал сзади и покатил кресло из палаты мимо парня и старика. Они спали на своих койках.
   – Слышь, Йохум, мать твою. Я ничего не говорил, ты понял? Они спрашивали, легавые, спрашивали о тебе на допросе, а я ничего не сказал.
   Коридор был пуст. Зелено-голубой пол, белые стены – холодно.
   – Верю тебе. Кишка тонка у тебя про меня легавым болтать.
   Навстречу им попались две медсестры, обе приветливо кивнули и прошли дальше. Хильдинг заплакал. Он не плакал с тех пор, как был совсем маленьким, еще до того как подсел на наркоту.
   – Не тех людей ты кинул. Со стиральным порошком.
   Отделение осталось позади, теперь они были в холле рядом с лифтами. Коридор стал шире и сменил цвет: пол серый, а стены желтые. Тело Хильдинга свело судорогой. Он и не знал, что страх – это так больно.
   – Каких таких «не тех»?
   – Мирью.
   – Мирья? Да она тварь последняя.
   – Она племянница Мио. А ты, мудак, набодяжил в дурь стирального порошка да ей толкнул.
   Хильдинг попытался сдержать слезы. Он их не чувствовал. Они были не его.
   – Не догоняю…
   Они остановились между лифтами: четыре штуки, по два на каждой стене.
   – Да не догоняю ж я!
   – Догонишь. Сейчас поговорим с тобой немного – и догонишь.
   – Йохум, мать твою!
   Двери лифта. Если постараться и расставить руки как можно дальше – можно за них ухватиться, зацепиться, задержаться…
   Но он не знал.
   Откуда эти гребаные слезы.
 
   Алена Слюсарева бежала по набережной Вэртахамн.
   Она не сводила глаз с темной воды. Шел дождь, шел все утро, а если бы светило яркое солнце, вода могла бы быть синей, но сейчас была просто черной. Волны бились о бетон. Похоже больше на осень, чем на лето.
   Она плакала. Уже почти целые сутки. Сперва от страха, потом от злости, немного от тоски, а теперь от безысходности.
   За эти сутки она заново пережила три последних года. Сквозь прошедшие дни увидела, как они с Лидией поднимаются по трапу. Дорогу им показывают двое мужчин, которые учтиво открывают перед ними двери, улыбаются и говорят комплименты. Один из них швед, но хорошо говорит по-русски. Он дает им фальшивые паспорта – пропуск в новую жизнь. Каюта на корабле большая, прямо как спальня в Клайпеде, где они жили все вчетвером. Алена тогда так смеялась… Она была счастлива, она была на пути в другую, прекрасную жизнь.
   Она никому ничего не была должна.
   Корабль только покинул гавань.
   Она по-прежнему чувствовала, как кровь струится по венам.
   Три года. Стокгольм, Гётеборг, Осло, Копенгаген и снова Стокгольм. Не меньше двенадцати клиентов в день. В день. Она попыталась вспомнить хоть одного из них. И тех, что били. И тех, что ложились на нее. И тех, что хотели только смотреть.
   Ни одного она не помнила.
   Ни одного.
   Но между прочим, у нее все не так, как у Лидии. Наоборот. Лидия не чувствовала своего тела, его как будто не было. У Алены оно было. И его насиловали, это тело. Она осознавала это и каждый вечер считала. Лежала голая в постели и считала, сколько это будет – двенадцать раз каждый день на протяжении трех лет.