– Вы развелись с Вильтруд? – спросила Корнелия.
   – Да, и уже давно, – сообщил Кессель.
   – Жалко – сказала Корнелия – Что ты будешь есть, папа?
   – Что ж, – промолвил Кессель, – принесите мне шницель с рисом – и еще порцию супа, какой у вас там значится на сегодня.
   – Слушаюсь, – отозвался официант, – значит, консоме дежур.
   – Мне то же самое, – сказала Корнелия, захлопывая громоздкую папку.
   – Аперитив будете? – осведомился официант, – Портвейн или, может быть, сухой шерри?
   Кессель поглядел на дочь. Можно ли ей уже пить сухой шерри? А тем более портвейн? Черт его знает. По дороге сюда он как-то не думал об этом; только когда они въехали в город – дождь лил вовсю, – Кессель взглянул на дочь, сидевшую рядом на переднем сиденье. Ее фигурка была по диагонали перетянута ремнем, подчеркивавшим, так сказать, вполне взрослые размеры бюста. Да, подумал тогда Кессель, один номер на двоих брать уже не стоит.
   – Хорошо – сказал Кессель, – два сухих шерри, а потом вот это, – он нашел в меню соответствующую строчку: – «Зоммерахер Катценкопф».
   – Слушаюсь, – снова ответил официант, чиркая в блокнотике – Номер 14. Бокал или бутылку?
   – Бутылку, – решил Кессель, однако все же обернулся к Корнелии, чтобы спросить: – Тебе вообще-то можно пить или нет?
   – Можно, можно, – заверила Корнелия.
   Дождь все еще лил, и конца ему было не видно. Тучи стояли низко, и фасады домов на улице, казалось, промокли насквозь.
   – Якоб Швальбе считает, – сказал Кессель дочери, – что дождь – это хорошо. Обычно здесь в театре бывает слишком жарко, а в дождь и акустика лучше, особенно на «Тристане» – так считает Якоб Швальбе Ты его помнишь?
   – Нет, – ответила Корнелия.
   – Ну как же не помнишь! Сколько тебе лет?
   – Шестнадцать, – сообщила Корнелия.
   – Вот видишь! Якоб Швальбе, квартира на Вольфгангштрассе.
   – Квартиру на Вольфгангштрассе я помню, а человека, которого звали бы Якоб Швальбе – нет.
 
   Интересно, жив ли еще Нестор-Детописец? – подумал Кессель, вспоминая, как он в шестидесятом году крестил Корнелию, точнее, как он ходил записывать ее в загс. Сколько лет было тогда Детописцу?Наверное, не больше сорока, сейчас ему пятьдесят пять, значит, не только жив, но еще, наверное, и работает. Записать эту историю Кессель так и не удосужился, хотя его много раз просили; однако рассказывал он ее с удовольствием в течение многих лет. Рассказанная в лицах, она составляла один из коронных номеров кесселевского репертуара и, когда Кессель был в духе и рассказывал историю со всеми подробностями, она становилась венцом любой вечеринки, почти так же, наверное, как в свое время их чарльстон на пару с братом Леонардом.
   Главной героиней этой истории была, однако, не Корнелия, а старшая дочь Кесселя, Иоганна, родившаяся в 1954 году.
   – Моя дочь появилась на свет в больнице, – так начинал Кессель свой рассказ, почти всегда проводя при этом влажным мундштуком трубки (естественно, потухавшей во время рассказа) по своим редеющим волосам – эта привычка выводила из себя как Вальтрауд, его бывшую бестию, так потом и Вильтруд; только Рената сумела отучить Кесселя, да и то, скорее всего, потому, что ко времени знакомства Кесселя с Ренатой волос у него на голове уже почти не осталось – Время домов-музеев прошло, как вы знаете. Нам известен дом, где родился Моцарт или, допустим, Гете; даже у меня есть дом, где я родился. В любом, даже самом маленьком городе всегда можно найти мемориальную доску, на которой написано: «Изобретателю маятникового регулятора от благодарных соотечественников» или что-нибудь в этом роде Наши внуки таких досок уже не увидят. Разве что на фасадах родильных домов и больниц установят огромные мраморные плиты, на которых по мере надобности будут задним числом высекать имена прославившихся младенцев, родившихся в этих стенах. Вот так и моя дочь, следуя велению времени, родилась не в доме, а в больнице. И счастливому отцу не дали поцеловать новорожденного – этого сейчас вообще нельзя, чтобы младенец, не дай Бог, чем-нибудь не заразился, – а только показали из-за стекла с рук недовольной медсестры, у которой явно была куча других, куда более важных дел, чем показывать отцам их детишек. Говорят даже, что медсестры в таких случаях выбирают малыша покрасивее из тех, что есть у них под руками, но я в это не верю. Я думаю, что они берут просто первого попавшегося. Церемония крещения в больнице проходит ничуть не лучше. Нет, церкви-то при больницах как раз ничего, и то, что они выдержаны в современном стиле, тоже не плохо (хоть интерьер и напоминает декорации к «Парсифалю» в провинциальном театре). Но крестных родителей выстраивают вдоль стенки, и крестит ребенка недовольный священник, брызгая водой из какой-то спринцовки. У него, видимо, тоже была куча других, неотложных дел, хотя я совершенно не могу понять, каких именно.
   Формальности же, требуемые от ребенка после выхода из больницы, отличаются уже гораздо большим разнообразием.
   – Загс я только потому нашел быстро, – рассказывал Кессель, – что именно в нем – увы! – мы не так давно расписывались с моей бывшей холерой.
   Во время рассказа Кесселя можно было прерывать, он даже любил, когда ему задавали вопросы, потому что, как он говорил, рассказ – это сценическое действие, требующее участия публики; не возражал он и против музыкальных пауз – если в доме, конечно, был рояль или пианино (Якоб Швальбе иногда аккомпанировал ему), а кроме того, когда его прерывали, он мог заново разжечь свою трубку.
   – Почему же «увы», – спрашивали его иногда в этом месте, – ведь у вас наверное были какие-то мотивы, раз вы решили жениться.
   – Наверное, были, – отвечал Кессель, – но сейчас я уже не помню. какие. А тогда, в 1953 году, я вообще не задумывался об этом. Мне было двадцать три года. Ну скажите, кто в двадцать три года о чем-то задумывается? Женщина – пожалуй, мужчина же никогда.
   Сейчас, в 1976 году, старшей дочери Кесселя было двадцать три года!
   – Возможно, – продолжал Кессель, – я сказал «да» только потому, что стеснялся сказать «нет». Вы знаете, как все это происходит в загсе? Да? Значит, вы помните, что там всех загоняют в ритуальный зал. Врачующиеся – слово-то какое! – стоят парами и держатся за руки, не зная, куда себя девать, в полутемном коридоре, где воняет мастикой, а зимой вообще нечем дышать, ожидая, пока их вызовут. А я стоял там один, с доверенностью невесты на руках. Законом это разрешается, сказал мне потом загсовский чиновник, хотя у него я – первый такой случай. Это был другой чиновник, не Детописец. В день свадьбы – было 15 ноября, погода была отвратительная – меня разбудил братец Леонард: 'Вставай, Альбин, сказал он, пора жениться!» А я – сам я, правда, этого не помню, но Леонард клянется, что все так и было, – перевернулся на другой бок. бормоча: «Какое жениться, когда на улице дождь!»
   Впрочем, мы редко бываем последовательны, даже в минуты просветления. Я встал и, невзирая на дождь, поперся в загс, хотя лучше было, наверное, этого не делать.
   Потом я снова попал в этот загс и снова ждал, правда, в другом коридоре, но воняло там точно так же, чтобы записать дочь. С меня сняли множество всяких показаний и наконец спросили об имени ребенка. А я еще дома заготовил бумажку, старательно напечатав на ней в поте лица все шесть заранее избранных женских имен (бумажка с мужскими именами, скомканная, уже лежала в корзине):
Иоганна Катарина Констанция Мария Магдалина Цецилия
   Эту-то бумажку я вместе с обоими паспортами, справкой из роддома, страховкой и всем прочим и выложил на стол Нестору-Детописцу.
   Герр Нестор, как явствовало из таблички, которую я за час ожидания успел изучить во всех подробностях, отвечал за регистрацию новорожденных с фамилиями от «А» до «М». Младенцев с фамилиями от «Н» до конца алфавита обслуживали в соседнем кабинете и, если это кого-нибудь интересует, за них отвечал господин (или дама, поскольку в кабинет я не заглядывал, а табличка на двери была, так сказать, бесполой) по фамилии Залюшик. Пока мы с герром Нестором выясняли наши, как выяснилось позже, более чем неуставные отношения – в том смысле, что они никак не вписывались в рамки служебного устава делопроизводителя загса, – на его столе пару раз звонил телефон. Снимая трубку, герр Нестор говорил: «Загс, запись детей, Нестор». Говорил он это настолько отрешенным тоном, что казалось, будто он записывает историю всего человечества. Впрочем, из всех живущих его интересовали только дети, поэтому истинным летописцем его считать нельзя было, зато Детописцем можно было назвать с полным правом.
   Когда я уселся напротив него, Нестор-Детописец как раз собирал бумаги предыдущего посетителя, чтобы отложить их в правую стопку. Поскольку я довольно хорошо умею читать вверх ногами, что, кстати, редко кому удается, из этих бумаг я узнал, что предыдущего ребенка назвали Томасом. Просто Томасом, и больше никак. Бедный мальчик.
   Вполне возможно, что какие-то таинственные силы предупредили Нестора-Детописца о моем визите, потому что мои бумаги он положил не в левую стопку входящих, а сразу на середину стола. На самом верху лежала бумажка с шестью именами дочери. Герр Нестор долго изучал бумажку, а потом перевел взгляд на меня.
   – Обычно, – начал он, – родители сначала выбирают имя ребенку, а потом уже идут записывать его в загсе.
   – Конечно, – сказал я, – ну так что же?
   – Какое же из этих имен вы хотите дать дочери?
   – Простите, – сказал я, – но тут, по-моему, ясно все написано.
   – То есть… Вы хотите… – начал Нестор.
   – Вот именно, – подтвердил я.
   – Шесть имен? – ужаснулся Нестор.
   – Все правильно, вы не ошиблись, – заверил его я.
   – Иоганна, Катарина, Констанция, Мария, Магдалина, Цецилия, – по слогам произнес он, – всешесть?
   – Ну, строго говоря, – уточнил я, – имен здесь только пять, потому что Магдалина – всего лишь эпитет, второе имя Марии, которая была родом из Магдалы; это двойное имя, как например Жан-Батист или Мартин-Лютер…
   – Это меня не касается, – строго возразил Нестор, – по нашим правилам здесь шесть имен.
   – О, я ни в коем случае не хотел бы нарушать правила, – заверил я его.
   – И вы желаете дать ребенку все шесть? Они же не уместятся в формуляре!
   – Мое дело – выбрать имена, – хладнокровно сообщил я, – а ваше – найти для них место. Можете записать три имени над пунктирной линией, а три подней.
   – Да-а, – возмущенно заявил он, – вам легко говорить!
   Будучи, впрочем, человеком дела, Нестор-Детописец достал из стола уставы и правила своей службы и принялся усердно их перелистывать. Он долго и нервно просматривал эти толстые тома, бросая на меня уничтожающие взгляды.
   – Что ж, – произнес он некоторое время спустя, захлопывая свои своды правил, в которых с величайшими подробностями описывалась всякая никому не нужная дребедень, однако о действительно спорной ситуации в них, как всегда, нельзя было найти ни слова, и с остервенением запихивая их обратно в ящик стола, – по-видимому, количество имен уставом не ограничивается!
   – Да, – ласково согласился я, – я это знаю. – Перед визитом к нему я коварно изучил этот вопрос, проконсультировавшись с опытным юристом.
   – Но в таком случае, – возмутился Нестор-Детописец, и в его голосе засквозило отчаяние загнанного в угол чиновника, – вы могли бы написать тут и триста шестьдесят пять имен!..
   – Ну, вот видите, – миролюбиво сказал я, – а я написал всего только шесть.
   Он отшвырнул все бумаги, вскочил из-за стола и выбежал вон. Вернулся Детописец примерно через четверть часа – очевидно, он ходил советоваться с начальством – и, сев на место, опустил руку под стол. Мне уже показалось было, что он сейчас вызовет охрану, чтобы меня скрутили и увели за оскорбление должностного лица или что-нибудь в этом роде. Но это было всего лишь привычным движением конторского служащего, у которого различные формуляры разложены в разных ящиках стола, где каждый нижний выдвинут немного больше, чем верхний. Его рука, скользя вниз под действием силы тяжести, автоматически нашла нужный ящик, где лежали все документы, необходимые новорожденному, выбрала из них по одному экземпляру и раскинула передо мной на столе элегантным веером, оставляя на листах следы от влажных пальцев. Акт записи гражданского состояния начался, все шесть имен были приняты к регистрации.
   – После этого, – обычно добавлял Кессель, когда утихали аплодисменты слушателей (а он, как уже говорилось, не просто рассказывал эту историю, но показывал ее в лицах, имитируя и мимику Нестора-Детописца, и нервные движения его рук, перелистывавших тома уставов, и поиски нужного ящика), – после этого можете себе представить, как выглядела церемония крещения. От этих дежурных крестин со спринцовкой в больничной церкви я, конечно, отказался. Мою дочь крестили в бывшей дворцовой церкви. Проблема заключалась в том, что дворцовая церковь была не в нашем приходе и вообще не относилась ни к какому приходу, поэтому между ответственными за все это церковными инстанциями завязалась целая бумажная война, велась которая, кстати, исключительно на латыни! Это было еще до второго Ватиканского собора.
   – А что сказал Детописец, когда вы пришли к нему во второй раз?
   – Второй раз был шесть лет спустя, когда герр Нестор уже не был Детописцем: его повысили. Кроме того, я предъявил грамоту.
   – Грамоту?
   – Да. Я получил ее после первого раза от Общества защиты традиционных личных имен. Я объяснил герру Нестору, заместителю директора загса, что это общество поставило своей целью сохранение исторического фонда имен и борется с бессмысленными, обезличенными выдумками родителей типа Эйк, Торстен или Громхильд, которых теперь, к сожалению, становится все больше. Грамота произвела впечатление, и во второй раз меня записали без всяких разговоров.
   Когда кто-нибудь из наиболее дотошных слушателей спрашивал Кесселя, не сам ли он основал это общество, тот только загадочно усмехался.
 
   – Неужели ты не помнишь Якоба Швальбе? – спросил Кессель. – Такого рыжего, с козлиной бородой? Он, правда, недолго прожил в квартире на Вольфгангштрассе, я тут как раз прикидывал, может быть, года два. Но тебе-то уже было лет восемь или даже девять.
   – Нет, не помню. Про него, в общем, можешь не рассказывать. Вот Линду помню, и даже очень.
   Линда тогда была кесселевской «фавориткой», то есть любовницей. Вермут Греф, к которому он в 1967 году, после вступления в коммуну, ходил очень часто, то есть исповедовался у него практически каждый вторник, – Греф тогда же спросил его: «Ты вступил в коммуну, чтобы нейтрализовать свою холеру или все-таки ради Линды?» Греф как всегда нависал над своей чертежной доской, косо стоявшей в на удивление темной и неуютной комнате, и вопросы задавал, не оборачиваясь, не вынимая карандаша из правой руки и трубки из левой.
   – По обеим причинам, – подумав, признал Кессель.
   – Хм, – констатировал Греф.
   Вальтрауд, она же холера, а потом бывшая холера, всегда изображала из себя женщину широких взглядов, эмансипированную, далекую от банальной ревности: наш брак – это договор, утверждала она, который действителен лишь до тех пор, пока этого желают обе стороны, и т. п. Но Кессель никогда до конца не верил в это. Его связь с Линдой началась где-то в начале 1966 года – или, может быть, в конце 1965-го. Линда тогда училась в Университете и устроилась в Информационное Агентство Св. Адельгунды, чтобы подзаработать: она паковала журналы или делала что-то в этом роде. Когда наступало время отпусков или просто работы было слишком много, Кессель всегда нанимал студентов, точнее, студенток – по рекомендации Якоба Швальбе, который в те времена часто захаживал в Агентство. Обычно Якоб Швальбе потом соблазнял их, однако в случае с Линдой Кессель сразу же сказал ему: «Ее не трогай! Эта девушка не для тебя». Да, тогда все было иначе. Тогда не Кессель занимал деньги у Швальбе, а тот у него. Так что слово Кесселя было для Швальбе законом.
   В первый момент, когда Линда зашла представиться шефу (этот порядок ввел сам шеф, то есть Кессель, что очень раздражало его начальника отдела кадров), Кесселю показалось, что в кабинет вошла Юлия – правда, только в первый момент. В чем состояло сходство, он сам вряд ли сумел бы объяснить. Если поставить Юлию и Линду рядом, то их трудно было бы даже принять за сестер. Однако в движениях Линды было что-то от внутренней элегантности Юлии. И руки были похожи, во всяком случае их размер, и волосы, хотя в них не было той тонкой, легкой рыжинки.
   – Если уж говорить честно, – начал Кессель, посетив Вермута Грефа в другой раз, – то Линду я не любил. Я даже в первый момент в нее не влюбился – не знаю, поверишь ты мне или нет…
   – По вторникам я всегда тебе верю, – ответил Греф, продолжая исправлять что-то в своем чертеже.
   – Просто в тот первый момент я понял: мне она нужна. Она больше всех похожа на Юлию, такого сходства я нигде не найду.
   – Бывает, – отозвался Греф.
   – Ей я этого, разумеется, никогда не говорил, – уточнил Кессель.
   Своему же другу Вермуту Грефу Кессель, несмотря на исповедальный характер их вторников, никогда не говорил, что вступить в коммуну ему предложила именно Линда. Она довольно долго надеялась, что Кессель разведется и женится на ней, хотя прямо на этом не настаивала.
   Когда ей наконец стало ясно, что Кессель этого не сделает, она предложила ему переехать в коммуну вместе с женой и обеими дочерьми. Коммуна тогда называлась еще просто «Коммуной 888» и располагалась в обшарпанной развалюхе на заднем дворе вполне приличного жилого дома на Герцогштрассе в Швабинге. Линда думала, что в лоне коммуны их связь с Кесселем только укрепится, а с холерой они как-нибудь найдут общий язык.
   Но это была иллюзия. Сходство Линды с Юлией тоже оказалось иллюзией. Да и Вальтрауд оказалась и вполовину не столь эмансипированной женщиной, как утверждала. Если Кесселю хотелось спокойно переспать с Линдой, им приходилось искать квартиру, а это всегда была проблема. Иногда, правда, какой-нибудь приятель или подруга давали им ключи. Летом, когда было тепло, они ездили в лес. Конечно, со временем даже Вальтрауд, вообще не отличавшаяся наблюдательностью (ее интересовала главным образом собственная персона), заметила, что между Кесселем и Линдой существуют не только добрососедские отношения. Дети, очевидно, тоже это заметили. Иоганна любила Линду, Корнелия – нет. Зато, когда Кессель женился на Вильтруд, все было наоборот: Иоганна вообще перестала ходить к отцу, а Корнелия с Вильтруд подружились. Какое-то время Кессель даже надеялся, что Корнелия переедет от матери к нему, то есть к ним с Вильтруд (Корнелии тогда уже исполнилось четырнадцать). Возможно, так оно и произошло бы, если бы его брак с Вильтруд не распался скорее, чем кто-либо мог ожидать. Сходство Вильтруд с Юлией тоже в конце концов оказалось иллюзией.
   В августе 1974 года Кессель, Вильтруд и Корнелия вместе отдыхали на каком-то острове в Северном море. Они были как одна семья, как счастливые супруги со своей почти уже взрослой, несколько угловатой, но вполне симпатичной дочерью. В сентябре Корнелия еще два или три раза навещала их с Вильтруд. После этого Кессель ничего о ней не слышал – вплоть до того самого письма Ренаты, которое получил в Сен-Моммюль-сюр-мере.
 
   «Большой взрыв» на Пилатовой дюне произошел в четверг. 5 августа. Кесселю казалось, что он вызвал очищающую грозу, однако на самом деле этот взрыв оказался выстрелом, вся сила которого к тому же ударила не вперед, а назад, поразив самого Кесселя, что, впрочем, выяснилось гораздо позже.
   Бабуля и тетки, Белла и Норма, а также д-р Курти Вюнзе уехали в тот же день, пятого вечером. Бабуля помирилась с Беллой и Нормой, зато разругалась с дедулей и Уллой. Кессель на всякий случай не показывался в пансионе «Ля Форестьер» до пятницы, переночевав (с согласия Уллы) в ее гнездышке на танкере, хотя и в одиночестве, потому что Улле нужно было паковать чемоданы. В пансион он явился около одиннадцати утра, запыленный и усталый как черт после марш-броска пешком вдоль по дюне, но Ренаты и Жабы уже не застал.
   Мадам Поль перестилала постели, сохраняя образцовый нейтралитет. Она лишь поинтересовалась, не собирается ли Кессель тоже уехать. Кессель спросил, не оставила ли Рената для него какой-нибудь записки. Нет, ответила мадам Поль. Поэтому Кессель решил пока оставить номер за собой, тем более, что это был единственный одноместный номер во всей гостинице. Он купил удочку и каждый день отправлялся бродить по дюнам, до танкера и обратно. Ни одной рыбы он так и не поймал – скорее всего, впрочем, только потому, что так и не смог заставить себя насадить на крючок наживку.
   Гундула уехала вместе с Ренатой. Последним, уже 7 августа, отбыл дядюшка Ганс-Отто.
   – У нас всегда так, – сообщил дядюшка Ганс-Отто (в пятницу вечером Ганс-Отто, по-прежнему чисто выбритый и добродушный, снова пригласил Кесселя на ужин, оказавшийся весьма основательным), – вы ни в чем не виноваты. Стоит только появиться моей невестке, как все идет кувырком. Так что не обращайте внимания.
   – А я и не обращаю, – признался Кессель – Скорее, наоборот: у меня такое ощущение, что с сегодняшнего дня все пойдет гораздо легче и лучше.
   – А тут я бы как раз поостерегся, насчет ощущения, – предупредил его дядюшка Ганс-Отто. И опять оказался прав.
   Ночью на танкере Кесселю снова приснилась Юлия. Сон был краткий, понятный и необычайно яркий: Кессель стоял у себя в директорском кабинете времен Святой Адельгунды – точнее, та часть личности Кесселя, которая заведовала сновидениями, представила эту комнату как его кабинет, и Кессель нисколько в этом не усомнился, хотя в действительности все, конечно, выглядело иначе. В действительности директорский кабинет Кесселя находился на четвертом этаже, и окна его выходили на небольшую старинную церковь. Из своего окна Кессель мог прочесть надпись над входом церкви, написанную золотыми готическими буквами. С улицы ее прочесть было почти невозможно: переулок тоже был старинный, узкий, и голову приходилось задирать так, что можно было сломать шею. Во сне же кабинет Кесселя находился на первом этаже, максимум на втором, и выходил в просторный современный двор, где было несколько деревьев и почему-то стояли бульдозеры. Кессель как раз глядел в окно, присев на подоконник, когда (без стука? этого Кессель уже не помнил, но утром подумал: Юлии не нужно стучать, потому что она никогда не застанет меня врасплох – в обоих смыслах: я не удивлюсь, когда она придет, потому что часто о ней думаю, и никогда не делаю ничего такого, о чем Юлия не должна была бы знать) – когда в дверь вошла Юлия. Юлия и во сне была «настоящая», то есть выглядела так же, как в жизни, как Кессель ее помнил и наяву. В руках она держала две рюмки, две маленькие ликерные рюмочки, наполненные светлой переливающейся жидкостью. Юлия осторожно прошла с ними через весь кабинет и, подойдя к Кесселю, сказала, что теперь они могут наконец наверстать упущенное и выпить на брудершафт. Не обращая внимания на рюмки, Кессель обнял Юлию – все происходило, как в замедленном кино, – поцеловал ее, и она не только приняла его поцелуй, но и ответила на него долгим и (проснувшись, Кессель долго искал слово и потом наконец нашел его) бездонным поцелуем. Этим сон и закончился, но поцелуй не вернул Кесселя к действительности, а вместе с ним погрузился или увлек спящего Кесселя в глубокий сон без сновидений на весь остаток ночи.
   Кессель с Юлией никогда не были на «ты», они так и не решились даже на это, и он никогда не целовал ее. Даже проснувшись, он помнил, что подумал тогда, во сне, перед поцелуем: этот шанс, подумал Кессель, упустить нельзя. Я и так упустил их слишком много.
   Сон был настолько ярким, что Кессель и наяву еще чувствовал присутствие Юлии, хотя, открыв глаза, сразу вспомнил, что находится на покинутом судне. Это чувство не покинуло его даже после долгого и утомительного марш-броска по дюнам до Сен-Моммюль-сюр-мера, так что отбытие Ренаты, не оставившей даже записки, практически нисколько его не тронуло. Он раскрыл сонник: «Директор: – видеть его или говорить с ним» означало «опасность в поездке за город», а «самому быть д.» – «дурную погоду во время пикника или отпуска», что подходило как нельзя лучше. Кессель стал смотреть дальше: «Пить… – брудершафт – интрига со стороны подчиненных, опасный день – четверг. Несчастливое число: 20». – «Ликер: – внезапный отъезд».
   Кессель замер, будто громом пораженный. Сначала это показалось ему насмешкой, издевкой; он взял и перечитал еще раз – нет, все правильно: «Ликер: – внезапный отъезд». И тут ему стало ясно, что на самом деле он никогда по-настоящему не верил в пророчества этого, в сущности, бездарного сонника, не говоря уже о том, чтобы руководствоваться ими в практической жизни. Тем более, что сами предсказания были весьма расплывчаты. Конечно, при большом желании и с некоторой натяжкой можно было признать, что кое-что из этих предсказаний сходилось, по крайней мере отчасти. И вот пожалуйста.
   Заглядывание в сонник был такой же манией Кесселя, как и никому не нужное дерганье дверной ручки перед сном. Выходит, теперь сонник решил отомстить ему за это пренебрежение, напророчив в точности все, что должно было случиться? Кессель снова взглянул на сонник, тихо лежавший на столе, и ему стало не по себе. На какой-то миг у него даже голова закружилась. Как будто его коснулась рука невидимого мира, предостерегая от слишком легкомысленного отношения к таинственным сущностям инобытия. Как будто он был игроком, шулером – это сравнение потом нашел сам Кессель, – у которого неожиданно удался совершенно невероятный трюк, настоящее волшебство, как у Канетти в романе О.Ф.Беера «Я, маг Родольфо», тоже одной из любимых книг Кесселя.