Художник пробовал повторить хотя бы одно из движений, и нож падал на пол. Или чиркал о кожу, оставляя глубокие царапины. Но постепенно нож начинал оживать. Художник учился очень быстро.
   — Запомни, что перо — это самый уважаемый инструмент. Из пистолета может выстрелить любой фраер, — напутствовал Зима. — Ствол — оружие для травоядных. Финка — зуб волка…
   Эти слова Художник запомнил на всю жизнь. И знал, что холодная сталь имеет силу порой куда большую, чем огнестрельное оружие.
   После того случая с Бузой Художник так и не мог окончательно отойти. Иногда на него накатывали воспоминания. Он вспоминал лицо Бузы, радостный его оскал, когда тот заносил прут над головой. Вспоминал запах из его рта, и к горлу опять подкатывала тошнота. А вслед за ней приходила ненависть. Прошло уже полгода, но этот запах преследовал его. И больше всего хотелось избавиться от него. А ненависть иногда отступала, затаивалась, но потом, особенно по вечерам, когда было холодно и неуютно, накатывала снова.
   С Бузой Художник не пересекался — они учились в разных школах, ходили по разным улицам. Но он никак не мог избавиться от того, что неустанно рисовал в воображении тот момент, когда они встретятся. И что будет тогда?
   Волк должен иметь острые зубы. Эта фраза засела в сознании и дятлом долбила день за днем. И однажды Художник решился. Конечно, у него не было такого отлично сработанного, самодельного ножа с выкидным лезвием, как у Зимы. И не было финки с наборной рукояткой из отличной стали. Зато на кухне дома лежал тесак для резки мяса — и вид у него был угрожающий. Художник потратил целый день, затачивая его так что тот стал острым как бритва.
   Он не верил, что решится на следующий шаг. Иногда ему казалось, что это глупо. Но снова подкатывала тошнота и снова всплывал оскал Бузы.
   Художник ходил с утра как пьяный. Но он окончательно решил для себя, что час настал и он сделает это. Вечером он подстерег в парке Бузу, который тискался на скамеечке с Нинкой из пятого дома по улице Гагарина — это была известная на весь Дедов девица, изгнанная из школы, стоявшая на учете и в милиции, и в кожно-венерологическом, а заодно и в психиатрическом диспансерах.
   Для Бузы вечер выдался удачный. Он вместе со своими прихвостнями обобрал в дым пьяного мужичка, возвращавшегося домой с зарплатой, и отправился гулять с Нинкой. Девица тут же выманила у него часть добычи.
   Они устроились на самом отшибе, где просторный парк спускался к реке, — сюда никого и днем не заманишь, настолько место пустынное, влажное и гиблое.
   Художник дождался, пока они закончат свои дела. Закончилось все, впрочем, быстрее, чем можно было ожидать. Нинке что-то не понравилось, она подняла визг, начала материться, Буза ястребом налетел на нее, сшиб с ног, прошелся по ребрам башмаками сорок третьего размера и отнял деньги. В результате она, в голос завывая и отчаянно матерясь, поплелась прочь.
   А Буза сидел на скамейке, икая и посасывая пиво.
   Буза сидел, бормоча что-то под нос. Потом встал и, пошатываясь, отправился прочь.
   — Привет, Буза, — из-за кустов выступил Художник, держа руку за спиной.
   Буза остановился и тупо уставился на пришельца. Окинул взором худую, невзрачную фигуру, наконец узнал его и широко улыбнулся. С того времени, как они не виделись, Буза Умудрился потерять еще один зуб.
   — Чего, козел, за добавкой?
   — За добавкой, — Художник подошел и посмотрел Бузе в глаза. В этом месте светил единственный фонарь, его бледный неоновый свет отражался в глазах Бузы как-то мертвенно.
   — Это мы быстро, — Буза решил, что бояться нечего, что он здоровее раза в два.
   Он протянул вперед лапу, другую сжал в кулак и шагнул навстречу Художнику. Тот выкинул вперед из-за спины руку с зажатым в ней тесаком. И Буза невольно отступил на шаг.
   — Ты чего, козел? Ты на кого? — взвизгнул он, но попыток приблизиться не делал.
   Художник стоял против него. Решимость улетучивалась с каждой секундой.
   — Брось нож. И делай ноги, пока я добрый! — прошипел Буза, и Художник понял, что его враг до дрожи в коленках трусит, что он боится его тесака.
   — Ах ты, гнида купоросная, — Художник шагнул к Бузе.
   — Ладно, сопля зеленая, расходимся, да… — Буза поднял руки…
   А решимость все уходила, как воздух из проткнутого воздушного шара. Художник уже понимал, что не сможет исполнить задуманного.
   И Буза тоже понял это. И победно осклабился. Теперь уже сам прикидывал, как бы ловчее кинуться на противника и вырвать у него тесак.
   Художник опять увидел ненавистный оскал. И ощутил, как снова пахнуло изо рта Бузы отвратительной вонью. И мир будто поплыл куда-то.
   Художник махнул ножом, и острая сталь рассекла протянутую к нему руку. Буза взвыл, как милицейская сирена, в глазах его вспыхнул бенгальским огнем животный ужас.
   А Художника эта волна тошноты, подкатившая к горлу, вела все дальше. Он понимал, что если не избавится от камня, лежавшего на душе, сейчас, то не избавится никогда. Он с размаху всадил тесак в толстое брюхо Бузы. Вошло лезвие неожиданно легко. Художник, выпустив рукоятку, отскочил.
   Буза не почувствовал сперва боли. Только расширил удивленно глаза, глядя, как лезвие вошло в живот. Он смотрел на торчащую из его тела рукоятку. Хотел что-то сказать. Упал на колени, держась за вспоротый живот. И заскулил, как побитая собачонка…
   — Ты чего?.. Ты че, совсем, да?.. — слабо шипел он, пытаясь приподняться…
   А Художник стоял над ним, сердце бешено колотилось в груди. Душа ликовала. Душа была преисполнена осознанием своего могущества. Единственно, чего не было, — это жалости. Отблеск ее на миг возник, но тут же исчез. Художник наслаждался моментом. Он стал волком. А Буза умирал, как обычный, заколотый мясником хряк…
   Художник выдернул из трупа нож, выбросил его в речку. А через день понял, что то самое чувство тошноты не оставило его. Что он не сбросил лежавшую на душе тяжесть. И что Буза останется с ним на всю жизнь…
 
   Десять суток провел Влад на нарах. Настроение у него было отвратительное, что вполне объяснимо. Но панике он не поддавался. Не в первый раз он находился в подобном положении. Впервые откуковал, любуясь небом в клеточку, десять суток — это когда наводили разбор с долгопрудненскими, напавшими на опергруппу РУБОПа. Что ему тогда шила прокуратура? Почти то же самое — превышение должностных полномочий, нанесение телесных повреждений… И еще, было дело, задерживали чеченскую бригаду, захватившую и убившую заложника. Один из бандюков, такое неистовое дитя гор, промолвил, что теперь он и Влад кровники, и тут же кровью и умылся. Чеченец провел полгода на тюремной больничной койке, после чего был обменян на очередного кавказского пленника. А Влад на трое суток прописался на нарах. Так что ничего непривычного.
   Но сейчас все было куда подлее. В первые сутки, как бы случайно, его сунули в камеру к пятнадцати уголовникам. Почему-то прокурорские работники посчитали, что это его образумит.
   — Мент, — прошел шелест, когда он переступил порог камеры.
   Один из старейшин камеры, татуированный, агрессивный, психованный — типичная уркаганская образина, развязной походкой подвaлил к нему и попытался выяснить отношения с ментом. Влад просто взял его за шею, удовлетворенно кивнул, когда увидел, что глаза уркагана начали закатываться; а потом швырнул его о стенку. И бросил обалдевшим от Такого напора уголовникам:
   — Менты — сейчас в ментовке. А я задержанный за то, что козлов, которые детей насилуют, давил. Кто против того, чтобы козлов давить? — он обвел хмурым взглядом своих сокамерников.
   Против никого не было. В добром уме связываться с разогнавшимся на всех парах Бронепоездом не станет никто.
   Потом его перевели в другую камеру, где сидел помощник прокурора одного из подмосковных районов, бравший взятки по делам о групповых изнасилованиях, сотрудник налоговой полиции, погрязший в финансовых махинациях, и три милиционера из городского патруля, грабившие в свободное время квартиры новых русских, притом грабившие прямо в форме, сразу после смены.
   Оставшееся время Влад провел в спокойной обстановке, предаваясь своим грустным думам. Его постоянно вызывал следователь, пытался образумить какими-то показаниями и вещественными доказательствами сомнительного происхождения, естественно, это ни к чему не приводило. Влад демонстративно отвечал ему, как отвечают учителя умственно недоразвитым детям, и знал при этом, что кончится все это дело пшиком. Никаких доказательств у Мокроусова не было и быть не могло.
   — А как вы объясните, что, выйдя из ИВС и обратившись в медпункт, гражданин Маничев снял многочисленные телесные повреждения. Что зафиксировано. Вот справочка, — Мокроусов протягивал справку.
   — Он чего, из офиса общества защиты тараканов вышел? — отвечал Влад. — Он из ИВС вышел. Так что спрашивайте его сокамерников, кто ему массаж делал.
   — Спрашивали. Они показывают, что Маничев жаловался на избиения со стороны милиции.
   — А на жизнь он не жаловался? Уголовник всегда подтвердит, что мент какую-то божью тварь затиранил. Мы же РУБОП, а не прокуратура. Нас урки не любят.
   — Что вы имеете в виду?
   — А ты не знаешь? — усмехнулся Влад.
   Как и ожидалось, все закончилось ничем. Двери темницы распахнулись. Владу вернули вещи, деньги, пистолет, удостоверение.
   Никто его не встречал. На улице было свежо — моросило м температура упала до пятнадцати градусов. Лето выдалось дождливое и промозглое. Но Влад наслаждался падающими на лицо каплями, резкими порывами ветра. Он наслаждался открытым пространством, тому, что его не сковывают тесные стены камеры.
   Добравшись своим ходом до работы, он зашел к ребятам. Ломова не было. Балабин, печатавший на машинке документ; обернулся, увидел безвинного сидельца и искренне обрадовался:
   — Мы звонили в прокуратуру. Думали, ты к вечеру выйдешь. А то бы встретили заранее.
   — Ничего, — отмахнулся Влад. — Как у нас тут?
   — Таскали всех в прокуратуру по твоему поводу.
   — И что?
   — А ничего…
   Потом Влад отправился к начальнику отдела Казанчеву. Тот встретил его сухо и смотрел не в глаза, а куда-то в сторону.
   — Ну что, товарищ командир, давай начистоту. Что за бульник у тебя за пазухой? — спросил Влад.
   — Ты не представляешь, какие тут битвы были. И из управления по борьбе с личным составом меня атаковали. И из министерства. Вот, — показал Казанчев на пачку газет. — Это все статьи с описаниями страданий Маничева.
   — Я некоторые читал.
   — Вцепились они в тебя, — начальник отдела показал глазами наверх. — Казнить, нельзя помиловать… Ну, мы переставили запятую. Так что сегодня — казнить нельзя… Но и миловать тебя никто не собирается.
   — Ни войны, ни мира, как говаривал Лейба Бронштейн.
   — Точно говаривал. Выторговали мы тебя, понимаешь, с условием, что не будешь больше мозолить глаза.
   — Что сие означает?
   — Что твое место — вакантное.
   — Ну?
   — Собирайся на землю. Притом не в оперативную службу, отдел участковых инспекторов. Я нашел тебе местечко.
   — Мне больше нравится пропуска у входа проверять. Прекрасно себя чувствуешь, — усмехнулся Влад.
   — Чего смеешься?
   — Потому что смешно… Давай листок. Рапорт буду писать.
   Казанчев протянул Владу листок и авторучку, и тот вывел своим неразборчивым, куриным почерком:
   «Прошу уволить из органов внутренних дел».
   — Не дури, Влад. Через год-другой мы тебя выдернем обратно. Полови пока пьяниц.
   — Ты не представляешь, как мне все это надоело.
   — Что тебе надоело?
   — Бить бандформирования по хвостам, а не по голове. Извиняться перед насильниками детей. Ползать на брюхе перед ворами, которые стали вдруг властями предержащими. Я устал. Эта война, где против нас — пушки, а у нас — рогатки.
   — Брось, Влад. Все не совсем так.
   — Все еще хуже… Пока, — Влад поставил размашистую роспись и поднялся.
   — Влад, подождем до завтра, — завел Казанчев. — Подумай спокойно…
   — Привет Политику, — Влад вышел из кабинета… Но если уж началась черная полоса, то тянуться ей и тянуться. Кто-то на небесах будто решил испытать Влада на прочность…
   После визита на работу Влад отправился в давно приглянувшийся ему бар на Ленинградском проспекте. Там он немножко поднагрузился, что, впрочем, настроение не подняло, и двинул до дома.
   — Значит, из командировки? — посмотрела Люся на него зло. После его задержания Николя, чтобы не беспокоить жену погоревшего товарища, позвонил и наплел что-то о срочной командировке.
   — Ага. Из командировки, — усмехнулся Влад.
   — И где же ты был?
   — В Пензе.
   — И не мог две недели позвонить?
   — Не поверишь — ни секунды времени не было.
   — Значит, летал без чемодана, без вещей…
   — Срочно надо было. Один бандит авторитетный там нарисовался.
   — Ты все врешь… Ты все врешь… Ты мне постоянно врешь…
   — Да? — Он озадаченно уставился на нее.
   Тысяча первая серия «Рабыни Изауры»: «Ты подлый изменщик, нечестивый лжец, а я на тебя всю жизнь положила!»
   — Ты мне все время врешь… Твои шлюхи…
   — Где это ты видела моих шлюх? Может, я и гулял бы со шлюхами, но у меня нет на это времени. Я сутками на работе.
   — Ты сутками неизвестно где. У тебя на пиджаке женские волосы.
   — Один раз было. Тогда рейд по притонам проводили.
   — Ты врешь, ты все врешь опять! — крикнула Люся яростно. Нельзя сказать, чтобы Влад не заруливал иногда налево и что он знать не знает, что такое супружеская измена. Не стеснялся он и использовать отговорки типа: «Участвовал в операции… Был на захвате». Но сейчас, честно отсидев на нарах все это время, ему было обидно слышать подобные упреки.
   — И ты пьян. Ты опять пьян…
   — В меру, — буркнул Влад.
   — Цветы не даришь. О любви когда в последний раз мне говорил?
   Тут его и потянуло за язык:
   — Дорогая, ты что, больше со своей головой не дружишь? Двенадцать лет живем. О какой любви?
   — Вот! — торжествующе воскликнула Люся. — Так и скажи — нашел какую-то шлюху!
   — Не нашел.
   — Ты врешь… Все ты врешь…
   — Да, я все вру, — вздохнув, кивнул он.
   — Что?
   — Я все вру!
   Тут и начался разбор по понятиям. Люся сноровисто собрала чемодан, с трудом закрыла его, не обращая внимания, что Влад устало смотрит на ее труды.
   — Далеко? — полюбопытствовал он. — Найду кого-нибудь получше. Кто меня как женщину будет воспринимать, — язвительно произнесла она.
   — Хотя бы скажи, кого найдешь. Я его по картотеке проверю.
   — Что?!
   — Вдруг брачным аферистом окажется.
   — Мерзавец. Какой же мерзавец. Двенадцать лет…
   — Коту под хвост, — закончил Влад. — Ладно, или иди, или оставайся… Она ушла.
   Папашка у Люси — бизнесмен, у него под Москвой коттедж, машина с шофером, и зятя он считает никчемным дураком, не способным заработать себе на пропитание. Люся поехала к нему изливать слезы.
   — Ну и хрен с тобой, красная шапочка, — махнул рукой Влад, когда дверь захлопнулась, полез в портфель и выудил оттуда бутылку беленькой.
   Да, Зима уважал холодную сталь. Свой «клык» — заточенный острый нож с выкидным лезвием — таскал с собой всегда. И погиб он, как волк, — не от выстрела в спину, не от удавки, а от разорвавших плоть таких же волчьих клыков. На его теле эксперты насчитали восемнадцать ножевых ран.
   Чем провинился Зима, чем не угодил, в каких таких воровских разборках кому-то стал поперек — Художник так и не узнал. Слухи ходили разные. И что с его наводки кто-то прибрал воровской общак, и что он стучал милиции, сдавая корешей. Неважно. Важно, что его, как в старые добрые времена, приговорили на сходке на окраине Ахтумска к смерти и там же привели приговор в исполнение.
   Это было через три года после их знакомства. За это время Зима многому научил Художника, превратил его в правильного пацана, которому не грех и на зоне перед людьми предстать. Научил играть в карты не проигрывая и вычислять все шулерские фокусы — без умения играть в карты на зоне ты никто. Научил стоять на стреме, вскрывать замки и металлические ящики — правда, тут успехи у ученика были не ахти какие, тонкие пальцы, привыкшие держать кисть, не годились для того, чтобы ломать железо. Научил, как голыми руками взять лоха в поезде, подмешав в водку клофелин. Научил как вести базар с братками, кому идти на поклон, когда приехал на гастроли в другой город. Научил, что нельзя жалеть денег для общака, поскольку из общака кормится зона. А зона — это место, где, как он говорил, «все будем»…
   — Без зоны — ты не человек. Только там поймешь, кто ты есть. Только там поставишь себя перед людьми. Только там или взлетишь, или упадешь… Еще годик, и собираться тебе туда пора…
   Только с Зимой Художник начал понимать, что такое сытая жизнь, когда мамаша не пропьет зарплату и не будет потом бухаться перед тобой на колени и умолять: «Прости, сынок прости». Он привык к теплоте денег, греющих ему грудь. Привык к доступным женщинам, пусть и старше его намного, но зато готовым сделать по твоей просьбе все, и еще научился их презирать.
   Узнал однажды Художник и что такое настоящий, безжалостный разбор. Как-то прямо у подъезда дома расстреляли вора в законе, старого и уважаемого братвой Пантелея, жившего без роскоши и показухи, как положено по должности. В него всадили семь пуль из пистолета, когда он выгуливал свою собаку. Восьмая пуля досталась его дворняге. Кто это сделал — гадать долго не пришлось. Гога — шестерка на зоне, сидевший за изнасилование, после освобождения сколотил первую в городе бригаду настоящих отморозков. Они прикупили оружие и сначала полезли на рынок с нахальным требованием платить им дань. Потом взялись за кооперативы. Тех, кто отказывался с ними разговаривать, или тыкали ножом, или просто стреляли. Пантелей дал понять, чтобы они уняли свой пыл. Тогда пришла и его очередь.
   Гога по виду был просто пацаном — в свои двадцать пять лет выглядел на восемнадцать. Его с двумя помощниками заманили в ловушку — им предложили по дешевке три пистолета «ТТ» с войскового склада, и они клюнули. Двоих порезали на месте, а Гогу повезли в лес на разбор. Заправлял всем в ом деле приземистый, кряжистый, с кустистыми бровями и низким лбом воровской авторитет Тимоха.
   Зима и еще один парень вытащили Гогу из багажника машины и бросили на землю. Тот съежился, издавая какие-то нераздельные звуки — то ли хрюкая, то ли постанывая.
   — Ты хоть понял, на кого руку поднял? — спросил Тимоха, глядя тяжелым, злобным взором на пленного. — Ты допер, что натворил?
   — Это не я! Это они…
   — Твоя команда…
   — Да!.. Это не я… Я не виноват.
   Он пытался оправдаться, умолял оставить в живых, понимая, что никто его в живых не оставит. Художнику он напомнил Бузу, и к горлу подкатила знакомая тошнота. Стало муторно, как тогда, с Бузой. Художник разом возненавидел стоящего на коленях человека. И эта ненависть требовала удовлетворения.
   — Понял, что ты тля, а не человек? — спросил Тимоха, нагнувшись и поигрывая финкой, иногда касаясь шеи пленника.
   — Да… сука я был! Простите!
   — Нет тебе прощения…
   Неожиданно Тимоха оглянулся, уставился на Художника, усмехнулся с каким-то злым задором и протянул ему финку:
   — На.
   — Что? — не понял Художник.
   — Э, Тимоха, — попытался возразить Зима.
   — Пусть пацан человеком становится, — поднял руку Тимоха. — Падлу раздавить — это почет. Художник взял финку.
   Глаза у Гоги были жалобные, как у побитого пса.
   — Нет! — вдруг заорал он.
   Как и с Бузой, Художник не испытал и следа жалости. Раздавить падлу…
   — Молодец, пацан, — с удовлетворением кивнул Тимоха, когда все было кончено.
   А Зима посмотрел на Художника задумчиво, как-то по-новому.
   — Отморозки! Гангстеры хреновы! Кто вы против нас? Вот вы где! — Тимоха, наступив на труп, сжал кулак и громко рассмеялся.
   Но Художник в глубине души понимал, что Тимоха ошибается. И что будущее именно за ними — за теми, у кого шикарные машины, стволы за поясом, кто, не оглядываясь по сторонам, мчится вперед. В этой удали и была волчья хищная поступь, а воры все больше напоминали стаю псов, сидящих на ошейниках воровских традиций и предубеждений.
   И еще раз он убедился в этом, когда разорвала-таки собачья свора Зиму. Разорвала в клочья. И, по большому счету, ни за что. Ни в стукачество своего учителя, ни тем более в то, что он залез в общак, поверить было невозможно.
   Когда Зиму приговорили, Художник почувствовал, что в груди сначала закололо, а потом образовалась пустота. Он успел привыкнуть к своему учителю, и, может быть, даже полюбил его, хотя и не признавал самого этого слова. После этой дурной смерти Художник еще раз убедился в справедливости излюбленного выражения Зимы — человек человеку волк.
   Интересно, что вскоре Тимоху сильно прижали именно те, кого он считал пылью у своих ног — те самые «хреновы отморозки-гангстеры». Правда, ребята были не чета покойному Гоге. Новая ахтумская бригада состояла из спортсменов, предводительствовал в ней мастер спорта по боксу Гладышев, носил кличку Боксер. Они быстро стали подминать вещевые рынки, где торговали челноки. А когда схлестнулись с Тимохой, то просто взорвали его ближайшего помощника Крота. Это был первый взрыв в городе. Гранату привязали к калитке. Убийцы знали, что каждое утро жертва выходит обтереться снегом и пробежаться по улице.
   Тогда Художник в очередной раз подумал, что по правилам живут только дураки. Наступает время игр без правил. Он вспомнил безумные глаза Гоги, который с ужасом смотрел на него, нависшего с ножом. И определил для себя, что истинная власть над людьми — это власть смерти.
   Кстати, после того взрыва Боксер пробыл на свободе недолго. Во время очередной разборки его повязали, и он сидел в изоляторе, ему грозила статья о злостном хулиганстве. Но созданная им команда продолжала работать достаточно четко.
   Художнику стукнуло восемнадцать, и на следующий же день он залетел. С тремя пацанами решил очистить оптовый склад на юге Ахтумска, снабжавший кооперативы области.
   Были видики, импортные звуковые центры — для восемьдесят пятого года один видик уже был огромным богатством.
   Потом уже Художник додумался, как оказалась милиция на месте как раз тогда, когда они заталкивали в угнанный грузовик вещи, — кто-то заложил.
   Переливчатый свисток, истошный крик: «Стоять, милиция!» Предупредительный выстрел. Толчок в спину. Грязь набившаяся в рот. Наручники на руках за спиной. Все заняло минуту — не больше. И Художник отправился туда, куда с такой тщательностью готовил его Зима.
   Сперва были десять суток в изоляторе временного содержания. Потом — следственный изолятор в Ахтумске.
   Порог камеры он переступил с некоторой внутренней дрожью. В «доме» — так называют тюрьму — бывает всякое. Хорошо, если попадешь в нормальную «хату», где люди сидят. Ведь Художник — человек по всем понятиям правильный. И статья у него правильная, восемьдесят девятая Уголовного кодекса — кража общественного имущества. Это не позорная сто семнадцатая — изнасилование, с которой могут возникнуть проблемы. И не сто восемнадцатая — растление малолетних, тогда лучше сразу повеситься. Вор — в тюрьме это звучит как дворянский титул. Но если в камере заправляют беспределыцики — тут всякое может случиться.
   Новичок — это радость в тоскливых буднях следственно-арестованных. Это обязательно прописка типа «ныряй с верхних нар». Кто прыгает, того ловят. Кто нет — того бьют, могут и опустить, если беспределыцики царят.
   Художника встретили старой как мир шуточкой:
   — Давай отметель его, — гыкнули братки, рассевшиеся на нарах, показывая на плакат со Шварценеггером на стене. Художник подошел к плакату, прицелился.
   — Ну, въ…и ему, чтоб мало не показалось, — доносились советы.
   Новички, пытаясь вписаться в камерную жизнь, метелят изображения, сбивая кулаки в кровь.
   — Пускай он первым ударит, — хмыкнул Художник.
   — Ха, — донеслось уважительное…
   — Это для фраеров прикол. А я человек, — сказал Художник.
   Тут в камеру привели еще одного. Дверь распахнулась, зашел высокий, жилистый парень, и будто повисло напряжение. Он не был новеньким. Он тут был главшпаном.
   — Художник! — воскликнул он. — Етить-крутить, — хлопнул в присядке по бокам и обнял его. Потом кивнул одному на нарах:
   — Выматывайся, Никола. Тут Художник спать будет.
   — Хоша, — кивнул Художник, без особого доброго чувства обняв его.
   — Ха, — широко улыбнулся Хоша и вдруг обернулся и ударил ногой по физиономии, высунувшейся из-под кровати. Под нарами жил опущенный, козел. По ночам любители «приходовали» его, а остальное время он не имел права смущать своим непотребным козлиным видом приличную публику.
   — По какой статье влетел, Художник? — спросил Хоша, когда один из шестерок заваривал чай.
   — Сто сорок четвертая, часть третья.
   — Хорошая статья. Хорошие люди. Почти как у меня.
   — Сто сорок пять, — кивнул Художник.
   — Она, драгоценная. Грабеж. Я вообще жертва желторожих, — хмыкнул Хоша.
   С Хошей Художник встречался несколько раз на ахтумских малинах. Тот не был блатным, скорее приблатненным. Прозвище это он получил благодаря вождю вьетнамского народа Хо Ши Мину. Но пацанва с трудом представляла, кто такой Хо Ши Мин, поэтому прозвали его коротко Хоша.