– Почему? – спросил Мартын.
   – А потому, казак: ежели гетман королю покорится, придется ему нас к рукам прибирать...
   – Кто в казаках останется, тому воля... – тихо проговорил Галайда.
   Мартын Терновый хмуро заметил:
   – Все должны казаками быть...
   – Старшина не так думает, – отозвался Гуляй-День, – и гетман, видно, не такой думки. Ты на меня глаза не пяль, знаю, что говорю... Паны с панами дерутся, а у хлопа кости трещат, помирятся, а хлоп снова ломай спину... Горелки бы выпить, – сказал невесело.
   Проворный цырюльник соскочил с воза и исчез в лагере. Долго не заставил себя ждать. Появился с глиняным жбаном в руке. Ловко разлил в пощеребленные оловянные кружки. Нечипор только губами дотронулся. Все выпили молча. Мартын помрачнел. Еще вчера другие мысли были. Что ж это сталось? Кто виноват? Хотел возразить Гуляй-Дню, но понимал: правду тот говорит.
   – Была бы сабля сбоку, – сказал Мартын, – никто воли не отберет...
   – Твоя правда, – согласился Гуляй-День, – сабель своих никому отдавать не должны. А постоять за себя и за волю еще придется нам, братцы, от этого замирения добра не жди... Ежели год без войны проживем – и то добро.

Глава 23

   Десятого августа Богдан Хмельницкий подъезжал к лагерю короля Яна-Казимира. Аргамак белой масти гордо выступал под ним. Гетман одет был в ало-бархатный кунтуш, опоясан золотым поясом, на котором сверкала на солнце золочеными ножнами сабля. Он сидел прямо в седле желтой кожи, украшенном серебряными гвоздями. На высокой красной шапке, отороченной собольим мехом, ветер раскачивал два павлиньих пера. В правой руке гетман держал булаву. На шаг от него на вороных конях ехали Тимофей, Выговский и генеральный бунчужный Василь Томиленко с белым бунчуком в руке, весело реявшим на ветру. Дальше следовали полковники Данило Нечай, Михайло Громыка, Силуян Мужиловский и сотник Иван Золотаренко.
   Золотаренко после удачного боя под Збаражем входил в силу, приобрел расположение Хмельницкого. Старшина уже начинала поглядывать на него косо, видя, как растет его влияние. Гетман сам приказал ему быть нынче при своей особе.
   За полковниками ехала сотня казаков с обнаженными саблями. Одинаковой масти, серые в яблоках, кони нетерпеливо кусали удила, и всадники едва сдерживали их. Хмельницкий исподлобья глядел вперед. Вот уже на холме забелел высокий шатер с развевающимся по ветру знаменем. Услыхал за спиной резкий голос Нечая:
   – Равняйся!
   Четче ударили оземь копыта коней. Навстречу гетману мчались два всадника с большой свитой позади. Хмельницкий издалека узнал канцлера Оссолинского и подканцлера литовского Сапегу.
   – Бью челом тебе, гетман, – торжественно произнес Оссолинский, – от имени его королевского величества Яна-Казимира. Извещаю – король ждет тебя в лагере.
   Аргамак Хмельницкого нетерпеливо рыл копытом землю. Гетман склонил голову.
   – За великую честь считаю внимание его величества.
   Сапега и Оссолинский стали по бокам. Польские гусары вытянулись двумя лентами по сторонам гетманской стражи. Хмельницкий дернул уздечку. Конь двинулся.
   Оссолинский, отбрасывая рукой, затянутой в длинную перчатку желтой кожи, полу голубого плаща, обратился к Хмельницкому по-латыни:
   – Bellum civile <домашняя война (лат.).>, наконец, пришла к концу.
   Гетман ответил по-латыни:
   – Sic <так (лат.).>, пан канцлер, если рассуждать по-вашему, но думаю – то не домашняя война, пан канцлер.
   Оссолинский промолчал. Сапега недобрым взглядом смерил Хмельницкого.
   У него было свое мнение. Сейчас удобный случай. Надо окружить со всех сторон эту казацкую ватагу, связать проклятого схизматика по рукам и по ногам, и раз навсегда покончить с ним. Пусть болтает канцлер, что вместо Хмеля другие горлопаны найдутся. Теперь удобный час... Будь его воля, он бы так сразу и сделал, ни минуты не колебался бы. Вспомнил слова Оссолинского:
   «Хмельницкого надо прибрать к рукам, проявить к нему внимание, поссорить его с казаками, пусть они сами друг другу горло грызут. А тогда придем туда с коронным войском и усмирим их навеки».
   Сапега недовольно крутит ус и гордо смотрит вдаль. Нестерпимая злоба наполняет сердце, когда при въезде в королевский лагерь сто трубачей, выстроенных вдоль дороги, играют встречу, а потом двадцать один пушечный выстрел раскалывает тишину погожего августовского дня и эхом отдается у опушки леса.
   – Как сердечного друга встречаем тебя, гетман, – говорит канцлер.
   – Как верный подданный короля еду в лагерь его величества, – смиренно отвечает, склонив голову, Хмельницкий.
   Спокойно и размеренно бьется его сердце. Так ли он представлял себе встречу с королем?
   Сразу возникло в памяти и встало перед глазами: обсаженный липами шлях под Замостьем, сто колов, и на них сто казаков погибает в муках, горят на полнеба села посполитых, стон стоит над землей...
   Он крепко стиснул зубы и почувствовал, как сухой ветерок коснулся его губ. Шагах в ста от королевского шатра он сошел с коня. По бокам шли Сапега и Оссолинский. Позади него полковники. Сейчас наступала решительная минута. Еще утром, перед выездом, Выговский передал: Оссолинский и сенаторы требуют, чтобы гетман преклонил колени перед королем и поцеловал руку. Он тогда ничего не ответил Выговскому, и тот, должно быть, был уверен, что Хмельницкий так и поступит. Нечай перед самым отъездом спросил:
   – Поцелуешь руку, Богдан?
   И ему не ответил.
   Гетман поднял голову. Шатер уже близко. Увидел: в высоком кресле сидит король, за спиной его – сенаторы. Еще пять шагов. Минута. Молнией пронеслось в мыслях; преклонить колени? Ведь это не только он станет на колени, а вся Украина, все города и села. Не для того были Желтые Воды, Корсунь, Пилява, не для того были битвы и муки, не для того кровь лилась рекою. Расправив крепкие плечи, скрывая под бровями блеск суровых глаз, он твердо шагал, рассыпая звон серебряных шпор. Лишь в двух шагах от короля склонил голову и тотчас выпрямился, всею широкою грудью вдохнув воздух.
   – Рад приветствовать тебя, ясновельможный король, от своего имени и от имени полков моих. Сто тысяч сабель приветствуют тебя, король, и сто тысяч сабель жаждут мира, король.
   Замешательство застыло на лицах сенаторов. Хмельницкий уловил это краем глаза. Стояла гнетущая тишина. Король растерянно наклонился к Оссолинскому. Слушал, что шептал ему канцлер.
   Хмельницкий, точно ничего не случилось, еще раз поклонился и, подняв голову, обратился к королю:
   – Много лет, ясновельможный король, отчаянная и безудержная ненависть панов Речи Посполитой обращена против нас – казаков и селян украинских.
   Всячески оскорбляли они привилегии старшины казацкой, считали казаков не войском, а рабами своими. Ругались над верой нашей. Насилиям и издевательствам конца не было. Потому и восстал народ наш против панов и шляхтичей. Прости мне смелость и откровенность, ясновельможный король, но, заключая договор между народами нашими, должен сказать тебе об этом.
   Король молча выслушал Хмельницкого. Протянул ему руку. И Хмельницкий, сделав два шага вперед, пожал ее и отпустил.
   Канцлер Оссолинский, скрывая злость, выступил вперед и заговорил:
   – Что было и кто в том виноват, о том теперь судить невозможно, даже вспоминать о том не станем. Его величество наияснейший король не желает раздора между подданными своими. Он прощает тебе все провинности, гетман, и верит, что с этого времени мир вечный установится на землях наших.
   Король в том надежен и отпускает тебя к войску твоему, которому оповестишь милость королевскую.
   Заиграли трубы. Хмельницкий поклонился. Король слабо махнул рукой.
   Его обступили сенаторы. К Хмельницкому подошел Оссолинский:
   – Прошу в мой шатер, пан гетман.
   ...И вот сидят вдвоем: канцлер и гетман. Хмельницкий слушает. Уже в тот миг, когда при его въезде в лагерь короля раздались трубы и пушечные залпы, он понял, что может спокойно и уверенно вести себя, как надлежит победителю. Не беда, что мирный договор урезали паны сенаторы, – неоспоримо, первый шаг к полному освобождению он тут, под Зборовом, сделал.
   Хитро плетет паутину Оссолинский...
   – Решил говорить с тобой, пан гетман, глаз на глаз. Знаешь, наверно, сам: я твой сторонник и друг. Я сам Вишневецкого и Потоцкого не уважаю. У них в мыслях не безопасность королевства, не счастье Речи Посполитой, а собственные выгоды. Ты достиг многого. Король теперь благосклонен к тебе.
   Сорок тысяч реестровых будет под твоей булавой. Разве этого мало? Перед тобой открыты двери. Я первый всегда буду тебе опорой. И ты должен смирить чернь. Должен указать надлежащее место своевольникам. Если не поступишь так, сейм снова постановит посполитое рушение против тебя, тогда и я не в силах буду сдержать гнев короля...
   – Насчет гнева оставь, пан канцлер, – сурово перебил Хмельницкий, – мы с тобой люди разумные. Можем говорить откровенно. Прежде всего, ты должен лишить Забузского гетманского звания и о том оповестить. Двух гетманов быть не может. В Киеве воеводой следует поставить шляхтича православной веры. Пошлины в Киеве будут собирать мои державцы. А посполитым рушением ты меня, канцлер, не стращай. Нынче у меня сто тысяч войска, завтра будет двести, а может статься так, что и ваша чернь подымется мне на помощь.
   «Проклятый схизматик знает себе цену», – мелькнуло в голове канцлера.
   Пошлины в Киеве... Чернь подымется... Он знает, чего хочет. Может быть, действительно прав Сапега, и надо схватить сейчас Хмельницкого. И, может быть, прав Тикоцинский, который советовал дать гетману отравленное вино.
   Только вчера он твердил о том канцлеру. Кто поручится, что маршалок не приготовил уже такой напиток? Радостный и вместе с тем тревожный холодок пробегает по спине канцлера. Но разве на этом кончится восстание?
   Оссолинский знал: нет! Конечно, нет! Лучше уступить Хмельницкому. Пройдет время, и Речь Посполитая на том выиграет. Теперь не следует ссориться с Хмельницким.
   Оссолинский крепко сжал губы. На лице застыло выражение нерушимого спокойствия. На сердце было мрачно и тревожно. Будущее рисовалось туманным, неведомым. Дорогой ценой купило королевство дружбу хана. Теперь королевская казна пуста. В Варшаве соберется сейм. Канцлер знал: на том сейме ему одному придется держать ответ перед кичливой, заносчивой шляхтой.
   Всего два года назад деньги текли в казну с Украины, как из полноводной реки. В маетках спокойно хозяйничала шляхта. Великий торговый путь из Черноморья к северным морям пролегал через Киев и целиком был в руках Речи Посполитой. Киев был переполнен чужеземными товарами. Не было более известного пути на Восток, чем этот древний путь, который вел из европейских стран через Речь Посполитую, через Киев, а оттуда к черноморским городам. Потерять этот торговый путь – равносильно самоубийству. Тридцатилетняя война вымотала все средства. Страна задыхалась. И это, видимо, хорошо понимал изменник Хмельницкий. Словно угадывая мысли канцлера, Хмельницкий заметил:
   – Должно примириться вам с тем, канцлер, что мостом, по которому все ходят, край наш не будет. Путь из Кафы во все концы идет через Киев. На Таванском перевозе и в Киеве пошлину будут собирать мои державцы.
   Сказал это твердо, и видно было – от своего не отступится.
   Оссолинский едва сдержался, чтобы не вскочить на ноги и не кликнуть стражу – схватить заносчивого схизматика. Чего захотел? Собирать пошлину! Боже, куда катилось королевство?! Кто-кто, а канцлер хорошо знал, что такое путь с Востока через Киев. По нем везли из Азии, Персии, Индии, Сирии на север и на запад ценнейшие товары, – шелк, шелковые ткани, благовония, шафран, перец, драгоценные камни. Английские, голландские и шведские торговые люди обивали в Варшаве пороги дворца канцлера. Теперь будет не то. И все из-за этого проклятого схизматика, за которым пошла вся чернь украинская!
   Приходится сидеть с ним и вести переговоры, вместо того чтобы глядеть, как он издыхает на колу. Как изменились времена! Где былая слава шляхты? Так постепенно, будто старый жупан, ветшает государство, границы которого простираются от моря до моря. Невесело было на душе у Оссолинского.
   Хмельницкий знал: канцлер согласится на его требования. Он тоже говорил, улыбаясь, любезным и ласковым голосом, скрывая в сердце злобу и ненависть. Никто из его старшины не сможет упрекнуть его в том, что он отступился от ее интересов. Единственное, что, как гвоздь, засело в голове, – было ограничение реестра; но теперь он уже сам не находил в себе достаточной убежденности, чтобы настаивать на другом. Рассуждал так: пусть закричат, что мало, – это будет поводом снова поднять всех с оружием, чтобы добиться большего.
   Наконец все было закончено. В шатер приглашены были королевские комиссары и полковники. Канцлер объявил о полном согласии между ним и гетманом. Условились, что осенью сейм подтвердит вольности, и на том сейме будут митрополит Сильвестр Коссов и гетманское посольство. Канцлер трижды хлопнул в ладони. Слуги в белых коротких кунтушах внесли вино. Мажордом канцлера подал на серебряном подносе два больших серебряных кубка – канцлеру и Хмельницкому. Хмельницкий вспомнил предупреждение Капусты: «Не пей вина: доподлинно известно, что они тебе подсыпают яд». Канцлер поспешно взял кубок, стоявший ближе к нему. Хмельницкий спокойно поднял свой кубок, пристально посмотрел в глаза Оссолинскому и тихо сказал:
   – В знак братства, пан канцлер, обменяемся кубками.
   Рука Оссолинского дрогнула. Он деланно усмехнулся и грустно ответил:
   – К великому моему сожалению, могу только поднять кубок, но пить, пан гетман, мне строго запрещено лекарем из-за болезни сердца.
   – И я хвораю, пан канцлер, – ответил Хмельницкий. – Будем и без вина в дружбе и приязни.
   Он спокойно вылил на ковер вино.
   ...Вечером в казацком лагере раздавались крики и гремели выстрелы.
   Пылали костры. Гетман велел коштом гетманской канцелярии выставить сто бочек меда и горелки и на каждую сотню по полдесятка жареных баранов. Всем казакам роздали по пятидесяти злотых.
   Татары опасливо выставили стражу. Чутко прислушивались к тому, что творилось в казацком стане.
   На другой день по утру казацкие полки боевыми рядами выступили из-под Зборова.
***
   В Зборовском костеле ксендз Лентовский, личный духовник короля, служил мессу по погибшим в битве и провозглашал анафему проклятым схизматикам.
   Король и сенаторы присутствовали на мессе.
   После службы канцлер Оссолинский имел свидание с визирем Сефер-Кази.
   Сефер-Кази возвратился в ханский табор весьма довольный. Татары, как он договорился с Оссолинским, на обратном пути в Крым должны были содержаться за счет Речи Посполитой, но так как денег король дать теперь не мог, орда получила право самовольно брать по дороге все, в чем будет нужда.
   Визирь от удовольствия прищелкивал языком. Поздно ночью Сефер-Кази говорил Ислам-Гирею:
   – Великий и преславный повелитель мой, видишь, сколько звезд на синем небе? Столько же новых песен сложат о мудрости твоей.
   Они стояли вдвоем у шатра, на опушке леса, глядя, как в небе одна за другой срываются и уходят в неведомый путь августовские звезды и, оставляя за собой мгновенный серебристый след, исчезают в безвестности. Хан слушал визиря и глядел на звезды.
   – Могли мы, мой повелитель, разгромить войско короля, это правда, – но чего достигли бы? Кому от того корысть? Конечно – Хмельницкому. Дай только силу ему, он сразу же другую речь с тобой поведет. Нам выгода, мой повелитель, только от того, если война между Хмельницким и ляхами будет длиться непрерывно. Гяуры в той войне обессилеют, а тогда мы окончательно покорим этот край...
   Визирь знал: такие слова слаще шербета для хана. Пусть теперь скажет Ислам-Гирей, есть ли в свете кто-нибудь более достойный высокого и беспокойного звания великого визиря великого хана?!

Глава 24

   Гетманские полки возвращались на Украину.
   В поле под Збаражем выросли курганы. Словно стражи, стерегли они покой степи, начинавшейся за южной границей густых лесов. Проходя мимо курганов, казаки снимали шапки. Лица их мрачнели. Сколько таких курганов по всей Украине и по чужим краям рассеяно? Иные крестились, а иные сурово сжимали губы, хороня в сердце печаль по товарищам, честно павшим в боях.
   За Случем Федор Свечка, сопровождавший гетмана вместе с походной канцелярией, записал на привале:
   "Идем третий день в полном боевом порядке. Самопалы и пушки готовы к бою. Есаул Лисовец говорил, – таков наказ гетмана. От татар всего можно ожидать. А татары и вправду шныряют вокруг стаями, словно волки. И еще в каждом селе гетманские люди оповещают, чтобы посполитые берегли свои дворы от татарских наездов; в больших селах, по наказу гетмана, оставляем по полусотне, а то и по сотне казаков, а они, после того как пройдут татары, должны нагонять свои полки. В пути встретили слепого кобзаря. Сидел на камне и пел:
    Ой, Морозе, Морозенку, ти ж славний козаче,
    За тобою, Морозенку, вся Вкраїна плаче...
   Гетман остановился возле старца. Видел я, как смахнул слезу рукою.
   Омрачился лицом. Спросил кобзаря, откуда он и куда бредет. Кобзарь тоже спросил: «А кто ты есть, казак? Кто-то из свиты пояснил: „То гетман Хмельницкий тебя спрашивает“. – „Не брешешь?“ – забеспокоился кобзарь. – „Правду сказал казак, отозвался гетман. – Я – Хмельницкий“. – „Беда великая, гетман, ой беда! – сказал старец. – Слыхал я, что ты под Зборовом с королем замирился. Не хотят того мира люди, что то за мир, одна неволя...“ – „Не надолго такой мир“, – ответил тихо гетман и приказал дать старцу пятьдесят злотых».
   ...За Меджибожем гетман пересел в карету к Жаденову и Котелкину. Они подробно расспрашивали о мире с королем.
   – Сами узрели, что за союзник у меня хан. Продал, как Иуда. Одно у меня, как и прежде, в мыслях – Москва. Царь московский нам единая надежда.
   Видели своими глазами вы, вот и расскажите боярам.
   Жаденов и Котелкин слушали внимательно.
   В конце августа гетман прибыл в Чигирин. Тимофей, опередивший его, встретил отца за городом. Когда Хмельницкий подымался по ступеням на крыльцо, раздался не то крик, не то стон, и Елена упала к нему на грудь, крепко обхватила руками шею. Что-то теплое шевельнулось у сердца, подкатилось к горлу. Сказал только:
   – Ну, будет, будет...
   Заметил потупленный взор Тимофея и оторвал ее от себя.
   – Идем в горницы.
   ...А ночью, лежа рядом с нею на широкой постели, думал: «Вот так, видно, встречала и Чаплицкого. Кидалась на грудь, плакала, целовала».
   Нашарил на столике люльку и огниво. Высек огонь, закурил. Зборов был далеко, точно и не существовал вовсе. Нет, не правда! Зборов существовал.
   Снова тяжкий путь – и снова измена. Это он хорошо понимал. Напрасно он надеялся, что после Зборова все пойдет по-новому. Может быть, и так. Но каким путем? Конечно, можно уступить панам сенаторам, королю. Стать мирным и покорным. Им это было бы с руки. Горько усмехнулся.
   Елена проснулась. Прижалась к плечу. Мечтательно сказала:
   – О, как хорошо, что, наконец, мир! Поедем с тобой в Варшаву, я пошью себе новые платья, буду при дворе, и мне будет целовать руки пан канцлер...
   – А мне твой пан канцлер с великой радостью голову отрубит...
   Со страхом воскликнула:
   – Зачем так говоришь! Теперь мир. Ведь сам король все простил.
   – Не надолго тот мир, Еленка.
   Оперся на локоть. Смотрел в темень опочивальни, видел перед собой все: осаду Збаража, Зборовскую битву, казаков у шатра, слышал голос Гуляй-Дня...
   – Мир... – сказал загадочно и добавил:
   – Не надолго мир.
   Елена в темноте вся сжалась. Сухим голосом, удивившим гетмана, спросила:
   – А что же ты задумал, Богдан?
   – Что задумал, – повторил раздраженно, – то не бабьего ума дело...
   Спи. Завтра поеду в Киев.
   Сердце у Елены забилось.
   – Богдан, возьми меня с собой.
   Поцеловала в губы, припала к груди.
   – Ну, прошу, возьми, сижу тут, в Чигирине, будто в неволе...
   – В неволе? Дивное говоришь, Елена. Разве ты тут, в своем дому, – в неволе?
   Сказала лишнее, но надо было выпутываться.
   – Будто ты не знаешь, Богдан, как ненавидят меня твои Тимофей и Юрий, Степанида и Катерина... Все они ни во что меня не ставят, одни обиды, только обиды...

Глава 25

   Уже с осени того года украинские посполитые поняли, что завоеванные ими вольности поставлены под угрозу. По обоим берегам Днепра не утихало беспокойство, родившееся сразу же после Зборовской битвы.
   Вся Украина уже знала: король и сенаторы требуют строгого ограничения казацкого реестра. Выходило, что десятки тысяч посполитых, которые, начиная еще с Желтых Вод, вступили в ряды полков Хмельницкого, будут брошены на произвол судьбы. Куда было деваться? Паны ляхи постепенно возвращались в свои маетности. Сначала появились они только на Горыни и на Буге, но то была верная примета, что вскоре появятся они и на Киевщине, Брацлавщине и в других местах. В Киев прибыл Адам Кисель на пост воеводы киевского. Об этом уже знала вся Украина. Тревога покатилась неудержимой волной вдоль берегов Днепра. Пока что гетман не распускал полки, но каждый из посполитых, записанных в те полки, понимал, что от него могут потребовать оружие и прикажут возвращаться в свое село, а там вдруг за него возьмется пан – и снова пойдет постылая жизнь под паном.
   Зато гораздо увереннее почувствовали себя мещане и купцы. В Киеве, Умани, Чигирине, в Белой Церкви начали создаваться торговые компании.
   Вдоль берегов Днестра искали в земле руду. Ездили за товаром в Москву, Новгород, Крым. Толковали о том, что надо добиваться от гетмана установления прав для городов и издания универсала об охране и неприкосновенности цехов. Прибыльным стало кузнечное дело. Кузни росли в городах, как грибы в лесу после дождя. В одном Киеве на Подоле насчитано было державцами полковника киевского Антона Ждановича пятьдесят шесть кузниц.
   Сенатор Адам Кисель проявил великую склонность к купечеству. Всеми мерами давал понять: польская корона будет благоприятствовать торговле и станет оберегать интересы торгового люда. Степан Гармаш раздобрел после зборовских событий. Его короткие, толстые пальцы пересчитали уже не одну тысячу злотых. Он стал самым желанным гостем в доме воеводы Киселя, но это не мешало ему также выказывать знаки уважения и покорности Хмельницкому и его полковникам.
   Войту, радцам и лавникам Киева сенатор Адам Кисель советовал пригласить в Киев немецких и голландских купцов. Хвалил их товар и познания в ремеслах. В доме воеводы киевские лавники и радцы встречались с немецким негоциантом Вальтером Функе. Постепенно Киев наполнялся шляхтой.
   Паны пока что держались осторожно, но за этой осторожностью простой люд уже распознавал и гонор, и надменность. Дальновидный сенатор Кисель всячески сдерживал кичливых панов.
   – Не спешите, дайте время. Свое добудем и отплатим за позор и обиду.
   В Чигирине не дремали. Лаврин Капуста с неослабевающим вниманием следил за всем происходившим и в Киеве, и в других городах. В Чигирине знали и о беседах Киселя с местными радцами, и о встрече его с митрополитом Сильвестром Коссовым, и о том, что литовский гетман князь Радзивилл подвел свои полки к украинско-литовскому рубежу. Ничего нельзя было скрыть от зоркого глаза Лаврина Капусты. Невидимые нити связывали его с городами, селами, с Варшавой и Бахчисараем. Недаром гетман полушутливо называл его: «Глаза и уши мои». И тот, кто имел возможность близко наблюдать Хмельницкого и его окружение, понимал, что передышку после Зборова гетман использует с одной целью. Это хорошо видел Иван Выговский и держался еще осторожнее, особенно после того, как точно снег на голову свалился рыжий часовой мастер Крайз и ткнул ему в руку золотой перстень с распятием в венчике.
   – От пана Лентовского, – деловито сказал немец и, не ожидая приглашения, уселся в кресло, заложил ногу за ногу и начал дерзко разглядывать писаря, давая ему понять, что никуда отсюда не уйдет и что писарю не к чему делать вид, будто он ничего не ведает. Напрасно надеялся Выговский, что у Лентовского только один перстень.
   Немало треволнений пришлось пережить. Правда, Крайз держался очень осторожно. Даже вошел в доверие к Лаврину Капусте. Но сам Выговский теперь, более чем когда-нибудь, хотел выжидать и всеми силами заботился о своей безопасности. Ни словом, ни движением, не выдал он за это время своего недовольства гетманом. Напротив, генеральный писарь всячески показывал, что он поддерживает все предприятия гетмана и старшины.
   Конечно, это не мешало нащупывать и их слабые места. Теперь он уже знал, что в определенный час можно рассчитывать на Матвея Гладкого, что Федорович не совсем равнодушен к маетностям, что Осип Глух любит блеск золота и мечтает о добром панском палаце... Многое еще знал генеральный писарь. Но все это тщательно скрывал за строгим взглядом или любезной улыбкой, а когда нужно, мог и прикрикнуть, и приказать, чтобы дозорцы как следует отстегали на конюшне слишком острого на язык мещанина или казака.
   Незаметно, но настойчиво подсовывал писарь гетману охранные грамоты для шляхтичей и универсалы на послушенство посполитых. С необычайной для него поспешностью рассылал эти универсалы. Знал, что делает. В свое время все это даст себя знать. Об этих универсалах уже теперь шла недобрая молва, и не в одном селе на голову Хмельницкого сыпались проклятья.