– До реестров еще далеко...
   Вошел казначей.
   – Чего изволите, пан полковник?
   Беспокойно поглядывал то на полковника, то на Галайду. Может, навет какой, может, иная беда?..
   Полковник приказал:
   – Казаку Нечипору Галайде, который молодецки шляхту воевал, а теперь домой в село Репки на неделю отпущен, за добрую службу выдать из полковой казны пятьдесят злотых...
   ...Выйдя из полковничьего дома, Галайда никак не мог успокоиться, все гадал: что хотел сказать Громыка, когда про другого пана речь завел?..
   Раздумывая, шел следом за казначеем. Тот, отсчитав деньги, предложил:
   – Может, в корчму заглянем?
   Галайда отказался.
***
   ...Наутро он уже был в дороге. Покрытый снегом шлях радовал глаз белизной. По обочинам петляли заячьи следы. В кустах каркало воронье.
   Порой встречались верховые казаки, а чаще сани. Из головы не выходили слова полковника. Кто же этот другой пан? Снова какой-нибудь шляхтич появится, старые порядки заведет. Защемило под сердцем. Галайда хлестнул коня нагайкой, – надо было на ком-нибудь сорвать злость. Проскакал немного, и на душе стало чуть полегче. Что будет, то еще за горами, да и полковнику откуда знать? Не может такого быть, чтобы старые порядки вернулись. Но тут же вспомнил рассказы казаков про гетманские универсалы на послушенство селян монастырям. «Но то монастырям, то церковное дело, а тут...»
   Плыли навстречу покрытые снегом поля, леса. Галайда стороной объезжал небольшие хутора. Вот уже и дорога на Белые Репки. Коренастые липы стали по бокам двумя стенами. Вскоре на лесистом взгорье, под кручей, увидел село. Тревожно забилось сердце.
***
   ...А когда подъезжал к покосившемуся знакомому тыну, за которым белела низенькая хатка с окнами, затянутыми пузырями, захотелось птицей перелететь короткое пространство от ворот до дверей. Но уже открылась дверь, и с порога донесся голос матери. И не опомнился, как уже сидел в хате на скамье под образами, сабля его висела на стене, пистоль лежал в углу. Весело трещала солома в печи. Отец набивал трубку привезенным табаком, смущенно дергал себя за гашник. Сестра Килына стояла у притолоки, смотрела на него восторженно... Мать бросалась то к нему, то к печи... Из знакомого черного котелка торчали гусиные ножки...
   – Что у вас? – спрашивал Нечипор отца.
   – А что ж, сынок? Ничего.
   – Панский управитель утек, верно?
   – Не успел, сынок. Вот как ты к Хмелю пошел, тут еще такое было...
   – Да уж, было, – вмешалась мать, – и он воевал, – ткнула пальцем в отца.
   – Э, тоже скажешь...
   Недовольно отмахнулся от жены старый Галайда, встал, подошел к печи, ухватил заскорузлыми пальцами уголек и зажег трубку.
   – Добрый тютюн у тебя, панский, – усмехнулся, сел рядом с сыном.
   У Нечипора навернулись слезы на глазах. Сначала, когда в хату вошел, не заметил, как изменился отец, а теперь разглядел: словно кто согнул его в плечах, заплатанные, плохонькие порты, подвязанные веревками чоботы, свитка протерлась на локтях... И мать высохла, постарела. Даром что Килына круглолицая, играет монистом на шее, а сапожки у нее сбитые, старые...
   И пока мать рассказывала, как старый Галайда, вооружась косой, вместе со всей громадой ходил в панский дом выгонять управителя, пана Круглянского, и гайдука одного должен был в пекло отправить, – иначе бы тот разбойник Сидора Боярча застрелил из мушкета, – Нечипор, слушая все это, развязал сакву <Саква – казацкая сумка.> и достал подарки: сестре – сапожки из алого сафьяна и голубые ленты, матери – платок, отцу – чоботы и новую свитку. Охали, удивлялись, бережно трогали подарки. Килына поцеловала в щеку. Словно чужому, сказала раскрасневшись:
   – Покорно благодарю.
   Скоро и полудневать сели. Знакомая с детства зеленая кривогорлая бутылка появилась на столе. Мать дрожащими руками расставляла оловянные чарочки.
   Заскрипел снег под окнами. Входили соседи. Басил, нагибая голову, чтобы не зацепиться о притолоку, Иван Гуляй-День:
   – Челом бьем славному казаку.
   Широко раскинул руки и стиснул в объятиях Нечипора.
   А за Гуляй-Днем пришли Федор Кияшко, Максим Гайдук, Васько Приступа.
   Крестились на почернелого спаса, под которым слабо мерцала лампадка, целовались с Нечипором, шутили. Уже дважды наполняла мать кривогорлую зеленую бутылку. В хате стало жарко. Рыжий Максим Гайдук заводил песню.
   Он, как и Нечипор, приехал не надолго в родное село и уже собирался назад в Умань. А Федор Кияшко размахивал обрубком правой руки, ругал князя Вишневецкого и всех панов.
   – Вы не смотрите, что я без руки, а позовет гетман – пойду воевать! – кричал он.
   Но его уже никто не слушал. Узнали, что Нечипор был в Киеве, просили рассказать. Слушали внимательно, не перебивали. Особенно понравилось, как гетмана патриарх встречал. Потом вспомнили, что не воротился с войны сын Сидора Боярча, был слух – погиб под Корсунем...
   – А разве только он один! – сказал Гуляй-День. – Тимофей Перевертень, Самойло Высковец, Онуфрий Смык, Сергий Малоземля, Иван Деревий...
   Покачал невесело головой, замолк, налил себе чарку и грустно добавил:
   – Немало полегло нашего брата. Помянем душу их, чтоб им на том свете солнце светило.
   Мать Нечипора заплакала. Перекрестилась. Могло статься, что и про ее Нечипора говорили бы так же.
   Иван Гуляй-День, стукнув чаркой об стол, понюхал кусок хлеба, закусил огурцом:
   – Эх, казаче, одно нас беспокоит: что ж будет, как замирится гетман с королем? Куда нас доля толкнет?
   Максим Гайдук ударил себя кулаком в грудь:
   – Не посмеет доля нас толкать. Уже не те посполитые мы, что вчера были. Ты кто, Нечипор?
   Спросил и, не ожидая ответа, сказал:
   – Казак. И я казак. И все мы казаки. Ибо кто есть казак? Тот, кто волю защищал и оружие в руках держит. Так?
   – Так-то оно так, – мотнул головой Гуляй-День, поглаживая ус, – а тебя гетман или там полковники не спросят, кем считать тебя – казаком или посполитым. А может, и паны вернутся...
   В хате стало тихо. Даже задорный Максим Гайдук не нашелся сразу, что ответить Гуляй-Дню. А Нечипор снова вспомнил слова полковника Громыки про пана...
   Молчаливый Васько Приступа успокоил:
   – Казак-то – воин. Всем нам воинами быть не к чему, а думаю, что польские паны не вернутся. А свои – что ж... одной веры люди, совесть будут иметь, да и порядки не те отныне заведутся...
   – Свои!.. – Гуляй-День с сердцем повторил это слово и вздохнул. – Что свои, что не свои – одно племя. У нас кто паном был? Свой – Адам Кисель.
   Может, ты-то с ним в согласии жил, Васько, он к тебе не цеплялся. Тебе что? Два мельничных постава имеешь, я мелю у тебя, вон Гайдуков отец да еще полсела, – злотые сами в карман плывут. Свой своему руку подаст, это правда...
   Приступа огляделся кругом, – холодом повеяло в лицо. Смотрят все на него пристально, словно следят за каждым движением. Пришлось сказать:
   – Да разве я спорю! Оно, известно, лучше – воля, да уж как от бога суждено. Против бога кто пойдет...
   – А это бог сказал, чтобы пять дней на пана работали? – голос Нечипора дрожал, в глазах вспыхнули огоньки. – Это бог велел, чтобы брата моего дозорцы Киселя палками насмерть забили? Разве это бог велел, Васько, чтобы за каждую курицу или за каждую утку зарезанную платить подать державцам Речи Посполитой?..
   Нечипор замолчал. Хмель выветрился из головы. Неведомое завтра вставало и тут глухой стеной, а надо бы заглянуть туда, за ту стену, чтобы не жить вслепую, ожидая, что утро даст... А может, лучше именно так и жить? А то заглянешь, да такое увидишь...
   Наконец споры затихли. Снова начали вспоминать о погибших, и о том, как паны бежали, и о том, что было под Желтыми Водами и Корсунем.
   Жаловались на неурожай...
   – Кому было за землей ходить! – сказал отец Нечипора. – Все на войну ушли. Одни старики да бабы. Да и татары покоя не давали...
   – Прогнать бы их, а то и проучить, – сказал Гуляй-День. – Зря гетман с ними цацкается.
   – Не с нами будут, так польскому королю помогу дадут, – ответил Галайда.
   – Известно, что так, – согласился Гуляй-День.
***
   Уже смеркалось, когда разошлись. Тихо стало в хате, душно. Нечипор накинул на плечи отцовский кожух, вышел из хаты. Синие сумерки ложились на землю. На горизонте багряные пятна окрасили небо, и оттуда бил в лицо резкий, знобкий ветер. Справа, на взгорке, отсвечивал багряные краски заката в своих высоких окнах панский палац. «Будто притаился и ждет, – недобро подумал о нем Нечипор. – Бог даст, не дождется своего... А может...» Но не хотелось думать об этом. Сжималось сердце, когда вспоминал, что не повидал еще Марию. А может, забыла она про него? Может, и замуж вышла?
   Килына вышла на порог, постояла и несмело тронула за плечо брата:
   – Дивчина одна спрашивала про тебя...
   Говорила загадочно, а в глазах искорки смеха сверкали.
   – Какая там дивчина?.. – отмахнулся Нечипор, стараясь не выдать волнения.
   – Мария! Забыл разве, Нечипор, или, может, краше в Киеве нашел?..
   И тогда, откинув смущение, пылко воскликнул:
   – Нет краше для меня, Килына, нет! Так и скажи ей, так и скажи. Да что говорить: сам пойду к ней! Сейчас пойду!
   Нечипор вернулся в хату, быстро оделся, сдвинул шапку набекрень, перекинул через плечо саблю и, ничего не сказав матери, – а она молча следила за ним, понимая и сама, куда это так спешит Нечипор, – вышел из хаты.
***
   ...Проходили дни. Казалось уже Нечипору, что и не выезжал никуда.
   Словно, как прежде, жил все это время в Белых Репках. Одно только, что уже не тащатся до зари на панский двор люди, не видно на улицах есаулов да гайдуков. Только палац на взгорке, над прудом, неприятно напоминал о том, что было и что могло вернуться снова.
   ...Мария не забыла его. Это он увидел сразу в тот же вечер, когда пришел к ней. Уже и родители ее смотрели ласково на него и радушно встречали, и он как-то сказал прямо:
   – Весной приеду, сватов зашлю...
   – Попробуй, парубок, – приветливо сказала мать Марии.
   И вот они вдвоем с Марией. Мечтают вместе, какая жизнь будет после войны.
   – И когда уж кончится эта война? – спрашивает Мария.
   Разве он может ответить на такой вопрос? Однако уверял ее, – скоро. И снова мечтал вслух о том, какая жизнь пойдет тогда в Белых Репках... Но с каждым днем все ближе вставала разлука, и Галайда часто думал: суждено ли ему будет снова увидеть родное село? Он гнал от себя тревогу, но совсем погасить ее не мог.
   В воскресенье, накануне отъезда своего в полк, стоял Нечипор на майдане перед церковью. Кто-то разжег костер, грелись у огня. Гуляй-День рассказывал: люди из соседнего села передавали, как на той неделе татарский отряд ворвался к ним, пограбил селян, а нескольких дивчат забрал с собой. Нечипор тут же подумал о Марии. Быть может, ее тоже ожидает такая доля? А кто защитит? В памяти возникали недавние дни, когда его полк стоял бок о бок с отрядами перекопского мурзы Тугай-бея. Вспомнилось, кидались в бой татары, когда видели, что казаки уже врезались во вражеские ряды, а как неудача – первые скакали назад, спеша скорее покинуть поле боя. И всегда в обозе у них было без числа пленников. Рассказ про татар вызвал в сердце Галайды острый гнев.
   – А это не татары ли? – спросил кто-то, указывая на верховых, приближавшихся к площади.
   Но то были не татары. Когда они приблизились, селяне увидали за шеренгой верховых несколько крытых саней. С улицы, наперерез поезду, галопом выскочили верхами дозорные. Впереди скакал Федор Кияшко, держа левой рукой уздечку.
   – Кто такие будете? – грозно спросил Кияшко, перерезав дорогу конным.
   Те остановились. Селяне окружили их тесным кольцом.
   – Жолнеры! – выкрикнул Гайдук. – Вот, не сойти мне с этого места, ей-богу, жолнеры! Вот встреча! В последний раз, паны, виделись мы с вами под Замостьем...
   Один из конников тихо проговорил:
   – Послы его величества короля Речи Посполитой.
   – Грамоту покажи, – не удовлетворился Кияшко. – Все мы послы. А ты грамоту покажи.
   – Что же ты, слову шляхтича не веришь? – возмутился конник.
   – Знаем, какое это слово, – настаивал Кияшко. – Ты грамоту покажи и что там в санях везете. Может, беду какую натворили. А ну, хлопцы, обыщите сани...
   – Не дозволю! – вскипел конник. – Не имеешь права, хлоп...
   – Как ты сказал? – Острая злоба подступила к горлу. Нечипор схватил за узду коня шляхтича. – А ну, слезай, мы покажем, где тут хлопы!
   – Давай грамоту! – крикнул Гайдук.
   Казаки подступили к саням. В передних санях чья-то рука откинула запону. Отблески огня осветили бледное лицо и седую бороду.
   – Покажите грамоту, пан Тикоцинский, – сказал седобородый и уже хотел опустить запону, но Гуляй-День подскочил к саням:
   – Что ж вы прячетесь, пан воевода? Хлопцы! Да это ж пан Кисель! – объявил он народу. – Что ж не здороваетесь с хлопами своими? Не узнали Белые Репки? Или память коротка?..
   – Хмелем присыпало им память! – засмеялся Галайда.
   – В палац бы свой наведались, – посоветовал Гуляй-День. – На могилку пана вашего управителя сходили бы...
   Адам Кисель, стиснув зубы, молчал. И надо было молчать. Он понимал: лишнее слово может привести к неприятностям. Довольно было и переяславских обид... Тикоцинский вынул грамоту и протянул Кияшку:
   – Только зря... Не прочитаешь... – сказал он с гневом и насмешкой.
   Кияшко, ничего не ответив, нагнулся к костру, неторопливо прочел вслух:
   – "Именем гетмана Украины, Зиновия Богдана Хмельницкого, объявляю неприкосновенность особ послов его величества короля польского Яна-Казимира к гетману нашему, Адама Киселя..." – замолчал. Дальше продолжал про себя и только в конце снова громко огласил:
   – "Генеральный писарь Войска Запорожского Иван Выговский, своей рукой".
   Возвратил грамоту.
   – Это другое дело. Поезжайте, паны, спокойно. По мне – напрасно вам такую грамоту дали. Я бы не дал!
   Казаки расступились.
   Завернувшись в медвежью шубу, Адам Кисель тихо шептал:
   – На кол всех, перевешать всех, огонь и меч на головы ваши, быдло, чернь подлая и предерзкая...
   Утешался надеждой: наступят для королевства времена, когда он насладится местью. Так будет, – твердил он себе, – так будет!
***
   ...А через две недели, в Варшаве, сенатор Адам Кисель говорил канцлеру Оссолинскому:
   – Все труды мои, как видите, напрасны. Зверь поселился в сердце этого схизматика. Надругался над нами, послами королевскими, и оскорблял весьма.
   А страшнее всего не он, нет, не он, а чернь подлая... От нее больше всего придется испытать... Заверяю вас, вельможный пан, что такого бунта свет не видел. Не за гетманскую булаву воюет Хмель, дальше простирается его дерзновенная мысль, а еще дальше устремилась в помыслах своих лукавая чернь...
   ...Так неудачно окончились переяславские переговоры.
   Новый год вырисовывался на помрачневшем горизонте новыми походами и битвами. И в Варшаве, и в Чигирине с лихорадочной поспешностью начали готовиться к ним.
   Нечипор Галайда уже воротился в свой полк, когда прибыл из Чигирина гетманский универсал с запретом распускать казачество по домам. Об этом универсале пошла широкая молва по селам, по обоим берегам Днепра. Днем и ночью стучали молоты в кузнях, перековывая косы на сабли... Под Конотопом с великим трудом отливали пушки, подвозили в полки селитру. У волошского господаря купили двадцать тысяч коней.
   Чтобы задобрить коварного крымского хана, пришлось послать подарки ему, великому визирю Сефер-Кази и перекопскому мурзе...
   Все эти дни гетман думал о переговорах Силуяна Мужиловского в Москве.
   Только в Москве могли понять его намерения и поддержать их. Этой зимой он выдал универсал о снятии таможенных пошлин с русских купцов и о неприкосновенности их имущества на землях Украины. В эти же дни подписал универсал о суровом наказании тех, кто чинит препятствия и насилия торговым людям.
   Не много прошло времени, но (он вправе был сказать так) сделано не мало. Уже весь край был разделен на полки, и в них выбраны были полковники. Правда, имена многих полковников он сам подсказал, но так нужно было. Тех, кто мыслил своевольно и не слишком поторапливался, пришлось устранить, кое-кому и пригрозить, кое-кого, подальше от греха, он послал в Крым, приказав сидеть там, пока не позовет, а кое-кого упрятал так, что никто и не знал, куда девались, только Лаврин Капуста загадочно разводил руками, когда при нем заводили речь о таких.
   В эти дни все уже почувствовали и говорили между собой, пока что шепотом, что рука у гетмана твердая, и что он ни перед чем не остановится.
   А он разве только в откровенной беседе с самим собой мог признаться, что лишь таким способом можно заставить своевольную старшину подчиняться приказам. Он научился безошибочно разгадывать тех, кто уже теперь стремился уйти куда-нибудь в укромный угол, засесть у себя на хуторе и отдыхать, попивая медок, считая, что, добыв маетности и привилегии, можно ужиться с шляхтичами и Речь Посполитая все былое простит.
   Были и такие, что завистливо поглядывали на клейноды, присланные в Переяслав королем, думая, что и они могли бы носить эти знаки гетманской власти...
   С насмешкой вспоминая порой о таких, гетман в то же время понимал, что надо считаться с обстоятельствами и ухудшать отношения со старшиной, хотя бы и с теми, к кому он относился недоброжелательно, все же не следовало. Но иногда волей-неволей приходилось прибегать к крутым мерам.
   В эти недели, проведенные в Чигирине после отъезда королевских послов, гетман все мысли свои сосредоточил на предстоящих переговорах, которые должны были начаться вскоре после Троицына дня.
   Перемирие официально так и не было подписано. Но оно существовало.
   Военные действия прекратились, если не считать отдельных столкновений на границах или стычек с теми татарскими отрядами перекопского мурзы, которые еще не покинули Украинскую землю, хотя давно должны были это сделать, по условиям договора с ханом. Гетман поручил винницкому полковнику Богуну «пощипать» татар и силой заставить их отойти за пределы Дикого Поля.
   Чигирин в эти дни полнился разным людом. Понаехало множество торговых людей, они целыми днями толпились в гетманской канцелярии. С ними обходились учтиво, охотно давали им охранные грамоты.
   Мелкая, своя шляхта осмелела и начала приезжать в гетманскую резиденцию, надеясь раздобыть и для себя какие-нибудь грамоты, чтобы заставить посполитых возвратиться в их имения. Появились люди, предлагавшие достать оружие – и в любом количестве. Всеми этими делами заправлял генеральный писарь, который, вместе с тем, ведал связями с иноземными послами. Из Семиградья и Валахии прибыли гонцы. Допытывались, даст ли гетман согласие принять высоких послов. Дела оборачивались так, что уже гетман и его войско стали известны далеко за пределами Речи Посполитой.
   Именно в эти дни среди приближенных гетмана появилось новое лицо.
   Давно уже гетман чувствовал необходимость иметь при себе человека, которому можно было бы доверить составление приватных писем, человека просвещенного, знающего языки...
   Еще в Киеве Хмельницкий заговорил об этом с Силуяном Мужиловским, и тот обещал найти такого человека. Мужиловский побывал в Могилянском коллегиуме, расспросил настоятеля. И вот появился теперь в Чигирине высокий молодой парубок в долгополом кафтане, остриженный в кружок, с вопрошающим, будто несколько удивленным взглядом раскосых глаз, – Федор Свечка. Представляясь гетману, низко поклонился, отчетливо выговаривая слова, назвал себя и подал письмо.
   Личного гетманского писаря Федора Свечку поселили в доме Хмельницкого. Горница, длинная и узкая, единственным окном выходила в сад, и в лунные ночи серебристо-синеватый луч проникал сквозь это окно, точно лезвие длинного меча рассекал горницу пополам. Писец из канцелярии принес Свечке большой сверток пергамента, три связки гусиных перьев, полбутыли чернил и две тетради желтой венецианской бумаги в кожаных переплетах.
   Писец положил все на стол, поглядел неодобрительно на Свечку, который растянулся на скамье и искоса следил за писцом. Писец высморкался в ладонь, вытер ее об полу засаленного кунтуша и хрипло спросил:
   – Горелку пьешь?..
   Свечка отрицательно покачал головой. Писец хмыкнул, с сожалением поглядел на него и поучительно сказал:
   – Ну и дурак...
   Так и остался Федор в стороне от прочих писарей. Ни в игре в кости, ни в горелке не составлял им компании. Гетмана боялся и всякий раз, когда приходилось оставаться с ним наедине, потуплял глаза и не мог сдержать взволнованного биения сердца. От этого делал он ошибки, и после приходилось переписывать письма вторично.
   Гетман приказал справить Свечке кунтуш и чоботы, выдать ему добрую саблю и пистоль. Но все это военное снаряжение выглядело несуразно на писаревой фигуре.
   Лаврину Капусте Федор Свечка понравился. Молчаливый, внимательный, сметливый, – так определил Капуста про себя его достоинства.
   А Свечка в одиночестве раздумывал про свою долю, решив, что само небо послало его сюда записывать изо дня в день то, что делает гетман, и то, что творится вокруг. Первыми ровными, старательными строками легли в переплетенную тетрадь записи о событиях, происходивших в те дни в Чигирине. То, что писарь ведет записи, не укрылось от внимательного и зоркого глаза Лаврина Капусты, который теперь, кроме того, что вел секретные дела гетмана, занимал должность чигиринского городового атамана и должен был знать все, что происходило в самом Чигирине, – под каждой крышей, в каждом доме.
   ...Капуста сидел в комнате Свечки, читал страницу за страницей:
   «Нынче днем гетман Войска Запорожского и всея Украины Зиновий Богдан Хмельницкий дал аудиенцию купцам из царства Московского, торговым людям Алексею Дремову и Онуфрию Ступову, и сказал им, что товар, который они привезли, он гетман, от таможенной пошлины освобождает, и так будет поступать впредь, и чтобы они, торговые люди, были безопасны и за свое имущество не опасались, велел для оных торговых людей написать немедля грамоту охранную и приставить сотню казаков Чигиринского полка, дабы обоз с товаром тех людей берегли в дороге от Путивля до Киева, и дале в те места, куда торговые люди товар свой повезут. И сказал гетман, что так поступать надобно не из опасения своих людей, а потому, что промышляют еще татарские загоны, которые не ушли в Крым, но скоро их не будет... А еще говорил гетман тем людям торговым, чтобы другими обозами привезли зерна и побольше соли, ибо через войну селянство не могло поле пахать и сеять, и от того теперь великая докука... И торговые люди гетману обещали, что обозы такие пригонят и скажут по другим городам русским, чтобы слали сюда такие обозы».
   Капуста прервал чтение, положил тетрадь на стол. Взяло сомнение: нужно ли все это записывать? Надобно ли доверять даже бумаге такое? Стал читать дальше:
   «Третьего дня гетман был гневен. Кричал на генерального писаря Выговского и на полковника Матвея Гладкого, а почему – не знаю доподлинно, ибо был в смежной горнице и слов, кроме таких, что на бумаге написать не осмеливаюсь, не слыхал».
   Капуста неодобрительно покачал головой. Повел плечами.
   «А после, когда я вошел, гетман стоял спиной к дверям, посмотрел на меня сначала недобро, а потом улыбнулся и спросил: „Сколько тебе лет?“ И я ответил: „Двадцать“, – и гетман сказал, что завидует мне, хотел бы иметь мои лета, а еще спросил, есть ли у меня мать и отец, а когда узнал, что ни матери, ни отца нет и что они убиты татарами в Броварах еще в году божьем 1642, сочувственно сказал: „Служи хорошо, сын, и буду я тебе за отца“, – и я гетману руку хотел поцеловать, но он не дал руки для целования, только хлопнул меня по плечу, и рука у гетмана тяжелая, ибо еще и теперь, когда записываю это, – а уже два дня минуло, – плечо у меня весьма болит. Тогда я осмелился, сказал гетману, что хочу записывать день за днем все подвиги его, что если все это складно и хорошо запишу, то, может, Киево-Могилянская академия записки мои напечатает... А гетман на ту мою просьбу ответил не сразу. Подумал и лишь тогда милостиво согласился, только сказал: „Пиши все, что видишь, а подвигов у меня нет, все это подвиги людей моих, казаков, и тех, кто казаками стали“, – и я это обещал гетману».
   Капуста перевернул страницу:
   «Вчера днем ездил с пани гетмановой в лавку к приезжему греку. Оный грек торговал в рундуке Гармаша, и когда пани гетманова подходила к дверям, Гармаш выбежал на крыльцо, и под руки пани гетманову проводил, и грек поставил перед пани гетмановой склянки и стеклянные коробочки с благовониями, и так запахло, точно насыпали горы миндаля и роз. И пани гетманова велела мне все эти благовония бережно уложить в мешок, а еще дал Гармаш много локтей розового шелка и столько же локтей бархата, и все то взял в руки казак Свирид и отнес в карету. И пани гетманова села в карету, казак Свирид рядом с кучером, а я – на маленькой скамеечке в ногах, и пани гетманова велела ехать к Тясмину, но туда не проехали, ибо весьма великий снег был, а до того ночью метель, и дорогу замело, и проехать можно было только в санях, и на то пани гетманова разгневалась и приказала возвращаться домой, и мы поехали, а там уже ждал гетман, и когда я поставил на полку склянки и коробочки, то гетман и гетманша были в другой комнате, и, выходя, видел я сквозь отворенную дверь, что она сидела на коленях у гетмана, обнимая его за шею, и подумал я, что она больше годится ему в дочери, но это не моего ума дело...».
   – И верно, не твоего ума дело, – пробормотал Капуста.