Могучие волны уносят монаха Павла, перед его глазами маячат былые дни, села и города – все то, что было прожито и казалось забытым. И все, что прошло, и то, что могло еще статься, мелькает перед глазами. Был монах в Киевском монастыре, тихий и покорный брат Павло, далекий от суеты, равнодушный к мирским делам. Жил беззаботно: молитва, пост, работа. Бог видел его праведную жизнь. А потом однажды позвали монаха Павла к полковнику Антону Ждановичу. Сказали Павлу: во имя господа надо службу сослужить родной Украине. И стал брат Павло ту службу служить.
   Сколько раз исходил он Украину, знал напамять все холмики вдоль дорог, – казалось, с завязанными глазами прошел бы по тем дорогам. А горя сколько видел, смерти, отчаяния сколько... Все помнил, все в сердце западало. Муки, которые видел, становились его собственной мукой, его страданием. Он не знал, что написано было в тех письмах, которые он носил из Чигирина в Варшаву и из Варшавы в Чигирин. То, что было написано в них, мало касалось Павла. Одно знал он: может быть, эти письма помогут тому, чтобы меньше стало горя на Украине, меньше слез и страданий. И когда под Тернополем его задержали, он сразу понял, что легко это ему не обойдется...
   Холодный ливень обрушивается на монаха. Через силу он открывает глаза. Жолнеры льют на него воду. Сознание постепенно возвращается к нему.
   Он снова лежит на твердом и страшном берегу, и вот сейчас начнутся новые муки, до которых так охочи паны. И вот снова слышит Павло злобный и настойчивый голос:
   – Ты заговоришь, ты скажешь, наконец, проклятый монах, кто дал тебе это письмо и куда ты нес его?
   – Не ведаю, о чем меня спрашиваешь, пан, ничего не ведаю... – шепчет Павло посиневшими губами и сплевывает кровь на пол.
   – Не ведаешь? – злобно кричит Тикоцинский. – Еще огнем его, еще угостите, может, тогда он, наконец, заговорит.
   Павло закрывает глаза и стискивает губы. Вот сейчас оно начнется...
   Запах горелого мяса наполняет воздух, но Павло молчит. Павло видит перед собой суровые глаза Лаврина Капусты. Он слышит над ухом его голос: «Помни, на какое дело идешь. Малодушным на этом тернистом пути не место». Нет, Павло не малодушен. Он знает, что мука, на которую обрекла его судьба, нестерпима, но он не нарушит присяги.
   Тикоцинский ждет: сейчас хлоп заговорит. Напрасное ожидание! Только стон вырывается из уст монаха, только стон и больше ничего. И когда после этого Павла подымают на дыбу, и кажется, что вот сейчас на клочья разорвут его обессиленное, распятое тело, он понимает, что спасения не будет и ждать его безнадежно. Собрав последние остатки сил, монах плюет в лицо своим палачам, и после этого для него уже ничто не страшно...
   Темная ночь прижимается к окнам. Небо раскинуло свой звездный шатер над Варшавой. Тикоцинский в ярости выходит во двор замка. Он смотрит на темно-синее небо и думает, что снова нужная и важная нить выскользнула у него из рук. Что ж будет дальше? Снова разговоры и догадки, недовольство короля и канцлера. Тикоцинскому подают коня. Он вскакивает в седло и выезжает за ворота замка. Тишина ночного города окружает его со всех сторон.
   На окраине, в своем незаметном, тихом домике, не спится Малюге. Этой ночью решается его судьба. Оседланный конь стоит у крыльца. Два пистолета лежат на столе. Как глупо все это получилось! Там, в Чигирине, еще ничего не знают. А может статься и хуже. Зловещие мысли тревожат Малюгу. Он знает: в эти минуты Тикоцинский добивается от Павла признания. В эти минуты решается судьба его дерзкого дела. Письма же они не разберут, в этом он убежден. Шифр известен только ему и Капусте.
   Проходит тревожная ночь. Может быть, лучше еще теперь, пока есть время, вскочить на коня и что есть духу умчаться из этого ада? Но нет.
   Этого он не сделает. И когда через несколько часов он встречает возле королевского дворца Тикоцинского, сердце Малюги бешено бьется в груди, но на губах играет любезная улыбка; только глаза, как два ножа, впиваются в лицо Тикоцинского. И Малюга успокоенно чуть заметно вздыхает. Нет, ничего не сказал Павло. А Тикоцинский, сам не зная почему, говорит:
   – Ну и упрямый хлоп! Ни слова не сказал, так и подох, проклятый пес.
   – О ком это вы, пан Тикоцинский? – удивленно спрашивает Малюга.
   – Да о том монахе, у которого мы письмо с цыфирью нашли.
   – А! – точно вспомнив, отвечает Малюга. – Жалко, что вам не посчастливилось, король, наверно, будет недоволен. Зря вы поторопились казнить его смертью, того хлопа, надо было подождать.
   Позднее, когда Тикоцинский сидел у Оссолинского и рассказывал ему о своей неудаче с монахом, он почему-то вспомнил слова Малюги, и они показались ему загадочными.
   – Пан канцлер, – спросил он вдруг, – а вы не задумались, кто такой Малюга?
   Оссолинский удивленно посмотрел на Тикоцинского и пожал плечами.
   «Горе мне с этим Тикоцинским, – подумал канцлер. – Вместо того чтобы искать злодеев, которые пакостят под самым его носом, он берет под подозрение достойных людей».
   – Глупости вы говорите, – раздраженно сказал канцлер, – Малюга – верный человек. А то, что он не католик, – еще не причина для подозрений.
   Будет католиком, тем более, что я уже слыхал от него речи об этом.
   Тикоцинский замолчал.
   – Нам надо знать теперь, что делается в Чигирине; по всему видно, Хмельницкий задумывает новый поход.
   Канцлер возвысил голос. Он раздражался все больше. Этот Тикоцинский – просто олух. Мало того, что он не обзавелся надежными людьми в Чигирине, он ничем не может помешать шпионам Хмельницкого. Все, что делается в Варшаве, немедленно знает Чигирин. А король винит его, канцлера. Все вокруг интригуют против него, все нашептывают на него королю, а он один должен изворачиваться, отыскивать деньги на королевские развлечения, на охоту, на плату чужеземным солдатам, создавать новые тайные коалиции.
   – Хмельницкого надо убрать, – сказал Тикоцинский, – у нас есть возможность отравить его.
   – Хорошо, вы отравите Хмельницкого. Что изменится?
   Канцлер вскочил из-за стола.
   – Нет, это невозможно, невозможно. Вы надеетесь на смуту, я понимаю.
   А я вам скажу: на место Хмельницкого станет Богун, или Нечай, или Капуста, станут десятеро других – и снова реки крови будут заливать королевство. Не в одном Хмельницком сила! Украина стала не та, поймите, и чтобы добиться победы, надо подсечь корни той силы, на которую опирается Хмельницкий.
   Надо толкнуть их на такую войну, в которой они окончательно ослабеют, чтобы мощь их была сломлена навсегда. А там пусть будет десятеро Хмельницких – они нам не страшны.
   – А я считал бы нужным сделать это сейчас, – упорно настаивал Тикоцинский.
   Канцлер махнул рукой. Нет, он не мог говорить с такими упрямыми и близорукими людьми. Это было выше его сил.
   – Я от вас требую одного, пан Тикоцинский, – сухо возразил канцлер:
   – вы должны знать все, что делается в гетманской канцелярии, все досконально. Сейчас наступают такие дни, что мы должны зорко следить за Чигирином. Вы говорите, у вас есть люди, готовые совершить покушение на гетмана, – найдите людей, которые пока что извещали бы нас о каждом шаге Хмельницкого.
   Тикоцинский вяло заметил:
   – Приложу все усилия, пан канцлер, но должен сказать, что напрасно вы не соглашаетесь со мной. Чем скорее мы избавимся от Хмельницкого, тем легче будет покончить с гетманщиной.
   Он встал и, поклонившись, вышел из кабинета канцлера.
   Оссолинский зябко поежился. На дворе стоял июль, а его знобило.
   Недомогание не оставляло его в последнее время. Уж не старость ли схватила его в свои цепкие объятия? Канцлер печально покачал головой. Сегодня ему предстояло еще множество важных и неотложных дел. Возникли непредвиденные трудности в переговорах с ханским послом Мустафа-агой. Основное – это проклятая дань. Где наскрести девяносто тысяч злотых? Король ни о чем не хочет знать. Потоцкий делает вид, что его это не касается, – ведь не он подписывал Зборовский договор, он был тогда в татарском плену. Вишневецкий – тот, едва услышит про дань, брызжет злобой и обливает его, Оссолинского, грязью. А деньги надо платить, иначе татары переметнутся на сторону казаков. Канцлер слушает гнусавый голос своего секретаря, читающего ему письма Маховского из Бахчисарая. В письмах говорится про войну, а канцлеру хочется отдохнуть и забыть обо всем.
   Секретарь читал:
   – "Хан Ислам-Гирей посадит на конь стопятидесятитысячную орду, сто тысяч, – считает хан, – будут под булавой Хмельницкого..."
   – Сто тысяч под булавой Хмельницкого, – повторяет Оссолинский. – Боже мой, а еще так недавно шла речь о каких-нибудь шести тысячах бунтовщиков!
   Он стискивает руками лоб. Синяя жилка трепетно бьется на виске под ладонью. Перед ним возникают, словно из тьмы, сто тысяч казаков... Вот они, полки Хмельницкого! Канцлер знает: если украинский гетман захочет, то посадит на конь и двести тысяч; главное – все эти двести тысяч будут подчинены ему одному, а тут что ни князь, что ни панок, то и малый гетман, и у каждого свой закон. Нет, нет! Война! Только война сможет уничтожить заразу, растущую, точно буйный хмель, в этом проклятом Чигирине, который еще так недавно был обычным, неприметным городком.
   С перепиской покончено. Что дальше? Веки секретаря, угодливого венгерца Имреда, вздрагивают. Там еще ждет немецкий купец Вальтер Функе.
   Хорошо, пусть он войдет. Ступая осторожно, словно по узенькой доске, переброшенной через пропасть, секретарь канцлера выходит.
   «Вальтер Функе! Что ему нужно от меня?» Но канцлер вспоминает: вчера ему говорил об этом немце Радзивилл.
   И вот Вальтер Функе сидит напротив канцлера. Он долго извиняется, что отнимает такое драгоценное время у великого государственного мужа Европы.
   Пусть господин канцлер не возражает. Вся Европа знает его, как великого и мудрого министра. Разве это не так? Он, Вальтер Функе, готов поклясться в этом. Многие короли завидуют Яну-Казимиру, у которого такой мудрый канцлер. Вальтер Функе постарается не докучать пану канцлеру. Он возвращается к себе на родину и вот, проездом через Варшаву, осмелился обратиться к пану канцлеру с жалобой. Как это ни печально, но он должен пожаловаться на своеволие некоторых благородных воевод королевства. Если пан канцлер позволит, он изложит ему все подробно. Немного истории. Дело вот в чем. Ехал Вальтер Функе в Московию, остановился на Украине. Весьма любопытная страна. Богатая страна. И народ там трудолюбивый. Но что говорить, ведь это все хорошо известно господину канцлеру. Ведь Украина принадлежит польской короне. Однако там все делается так, словно они вовсе не зависят от короля.
   – Этому скоро будет положен конец, – замечает Оссолинский.
   Вальтер Функе кивает головой. Непонятно – то ли он одобряет слова пана канцлера, то ли возражает. Он продолжает свое. На Украине он заключил договор на устройство мануфактур. Гетману Хмельницкому нужно много сукна.
   Вальтер Функе может заработать на этом деле. И вот, по приказу воеводы Калиновского, четыре обоза с товарами и машинами захватили его жолнеры.
   Ведь это пиратство! Пусть извинит пан канцлер, но такого не может быть ни в одном европейском государстве. Фирма Функе не может нести убытки только потому, что нет предела своеволию некоторых людей. Функе уверен, что пан великий канцлер прикажет возвратить ему его товары и машины.
   Оссолинский молчит. Вальтер Функе почтительно ждет ответа. Наконец канцлер начинает говорить. Пан Функе не должен беспокоиться, деньги ему будут уплачены, убытков он не понесет.
   – Пан канцлер, речь идет не только об убытках, речь идет о чести фирмы. Я заключил договор с паном Выговским, генеральным писарем гетмана Хмельницкого, я обязался поставить товары и машины и не сдержал своего слова. Я вынужден просить пана канцлера дать приказ, чтобы мне возвратили товары и машины.
   – Нет, пан Функе, этого сделать нельзя, – твердо говорит канцлер. – Пан негоциант должен знать, что Хмельницкий никакой торговли с иноземными фирмами за пределами Польши вести не может. Как мне ни жаль, я вынужден отказать вам в вашей просьбе.
   Функе слушает канцлера внимательно. Он хорошо понимает, почему канцлер не хочет, чтобы его товары попадали на Украину. Для Функе было очень важно выяснить, случайность ли то, что сталось с его обозами. Теперь он видит, как ему надлежит действовать дальше. Вздыхая, он соглашается получить деньги в королевском казначействе.
   Позднее, перед отъездом из Варшавы, немец посетил Тикоцинского. Он привез ему письмецо от Крайза. Это маленькое письмецо оказало великую услугу Вальтеру Функе. Прежде всего он получил грамоту к Каликовскому, в которой от имени короля было приказано не чинить ему никакой обиды.
   Тикоцинский дважды был у канцлера с письмом Крайза. И канцлер перед отъездом Функе угощал немецкого купца обедом и вином.

Глава 21

   Теперь начиналось самое сложное. Гетман понял это как-то сразу, однажды утром, когда взволнованный и рассерженный Данило Нечай бросал ему в лицо страшные и несправедливые обвинения. Он спокойно и, как показалось Выговскому, даже слишком спокойно, выслушал все упреки. Попыхивал трубкой, затягиваясь густым, едким дымом, и внимательно следил за выражением лица Нечая. Он выслушал все: и о бесчинствах татар, его союзников, и о том, что забыл обещания, данные народу, и, наконец, что он едва ли не предал народ.
   Если бы гетман вскочил и начал кричать на Нечая или даже выхватил саблю и замахнулся на него, Нечаю было бы легче. Но гетман сидел молчаливый и сосредоточенный, тяжело уставясь взглядом в одну точку, и ни разу не перебил полковника. Только когда Нечай замолчал, тяжело переводя дыхание, он чуть охрипшим голосом спросил, отложив в сторону трубку:
   – Все сказал, полковник?
   Нечай удивленно посмотрел ему в глаза и, еще разгоряченный, крикнул:
   – Тебе этого мало?
   – Мало? – переспросил Хмельницкий. – Разве я сказал, что мало? О, нет, не мало! Теперь ты меня послушай.
   И он, как бы говоря с самим собой, а не с Нечаем, спросил:
   – Выходит, продался гетман Хмель панам, – так выходит?
   – Я того не сказал, – облизывая губы, сказал Нечай.
   – Ты так думаешь, и есть еще такие среди моих полковников, кто так думает. Я знаю.
   – Тебе о том Лаврин Капуста донес! – запальчиво выкрикнул Нечай.
   – А хоть бы и он, что с того? Капуста не правды не скажет. Вот я сам сомневался: уж не из Варшавы ли подбивают Нечая против меня? А Капуста горой за тебя стал: «Головой, – говорит, – ручаюсь за него». Так что, полковник, не спеши друга осуждать. А сейчас вот что хочу сказать тебе, Данило Нечай. Подумай. Мы одни. Понимаешь – одни. Вокруг нас враги, и самый лютый наш враг – шляхта с королем – только и смотрит, как бы прибрать нас к рукам раз и навсегда. Нет, не под Желтыми Водами, не под Корсунем, не под Зборовом решалась наша судьба, а теперь, тут, в Чигирине, и не одними пиками да мушкетами, саблями да пушками, а нашим разумом и нашей волей, нашей мудростью и умением решим мы нашу судьбу – будем ли мы навеки вольными и независимыми от Польши и Крыма, со своей верой и законом, или станем снова посполитыми. Они, в Варшаве, только и ждут, когда мы нарушим Зборовский договор, чтобы иметь повод снова объявить против нас посполитое рушение. А ты там, у себя в Брацлаве, им помогаешь.
   Ты и твои сотники делаете все для того, чтобы Потоцкий упрекал меня, будто мы нарушаем договор.
   – Послушай, Богдан, – не выдержал Нечай, вскочив на ноги, – ты же знаешь, что они натворили в Байгороде?
   – Знаю. Хорошо знаю. А надо стиснуть зубы и стерпеть эту обиду.
   Придет срок – мы отомстим. Сразу за все, понимаешь?
   – А татары? – не отступал Нечай.
   – И татары своего дождутся.
   – А сейчас что? Ждать? Сложить руки и терпеть, пока нас поодиночке вырежут? Так ты советуешь, гетман?
   – Нет. Сейчас нам надо выиграть год мира, понимаешь, один год мира, чтобы успеть с народом русским долю свою соединить на веки вечные.
   Гетман расстегнул ворот. Ему стало жарко. Он задумчиво прищурился и, уходя взглядом куда-то далеко-далеко, проговорил:
   – Легко вскочить на коня, выхватить из ножен саблю и мчаться галопом на врага; ты его видишь перед собой как на ладони, размахнись с силой и руби, как надо. А когда вокруг тебя расставляют ловушки, опутывают сетями заговоров, измен, сплетен, приготовили для тебя виселицу и только ждут удобной минуты, чтобы захлестнуть петлю на твоей шее, – тогда все предвидеть и помешать врагу свершить его замыслы много труднее. Это, полковник, страшная битва, самая страшная и самая жестокая. Битва не на жизнь, а на смерть.
   Гетман перевел дыхание. Нечай развел руками, он хотел возразить, но Хмельницкий движением руки не дал ему говорить.
   – Молчи, – сурово сказал гетман. – Теперь я скажу все, что думаю.
   Довольно крика и шуму. Если дали мне гетманскую булаву, так слушайте меня и не заскакивайте вперед. Я ни перед чем не остановлюсь, – слышишь, Нечай?
   – ни перед чем. Надо будет – и головы рубить буду. Я хочу, чтобы не степным диким краем была наша земля, а великой, могучей страной. Вот что я замыслил. И так оно будет! Так будет! – почти выкрикнул Хмельницкий.
   – Ты знаешь, куда они задумали меня толкнуть? – уже спокойнее продолжал он. – На Москву. Итти войной на Москву хотят заставить. Хитро придумал пан Оссолинский. Чтобы брат на брата с мечом пошел – вот что они придумали. А после – замышляют – вместе с татарами на нас ударить.
   Нечай слушал гетмана в смятении. В новом свете возникали перед ним события. Постепенно охлаждаемый спокойными и убедительными словами гетмана, он понял: значительней и выше должна быть цель, чем изгнание рейтар Корецкого из Брацлавщины. Правду, хотя горькую и неприятную, но правду говорил гетман.
   – Им того и надо, – тихо проговорил Хмельницкий, – чтобы несогласие было среди нас, чтобы мы друг друга пожрали. Им от того только радость: мы будем грызться, а они тем временем отовсюду окружат нас железным кольцом.
   Но не бывать такому, – повысил голос гетман, – не бывать. Не против Москвы я пойду воевать с татарами, а против молдавского господаря.
   Нечай от неожиданности подскочил на скамье.
   – Зачем?
   – А затем, полковник, что татарам, в конце концов, все равно с кем воевать, а воевать со слабейшим легче. Да еще и потому, что господарь молдавский Лупул сидит и ждет, когда на нас ударят, тогда и он запустит когти в тело Украины.
   – Понял, гетман, понял. А король и шляхта?
   – Что король и шляхта? Они против татар не пойдут, хотя у них и договор с Лупулом. Вот погляжу, как они запляшут в Варшаве.
   Выговский воспользовался минутным молчанием и спокойным голосом вставил:
   – Гетман предупредил хитрость Оссолинского, пан Нечай. Завтра будет здесь великий посол турецкого султана, чауш Осман-ага.
   Нечай уже ничего не слышал. С другими намерениями скакал он в Чигирин, о другой беседе думал и не так представлял себе последствия этой беседы. То, что произошло, сбило его с толку, но не переубедило. Он даже не старался понять, какая связь между требованием татар воевать Москву и приездом турецкого посла. Нет, это его мало касалось. Из памяти не выходил тот дед, который сидел у дороги, выставив напоказ обрубленные руки, тот дед, который печально произнес: «За кого хан, тот и пан». И Нечай рассказал об этом гетману.
   – Знаю эти слова, – ответил Хмельницкий, – слыхал. Уже немало лет им.
   А самое страшное – справедливые слова. Так было всегда, а я хочу, чтобы так не было уже никогда.
   Все же ни в эту минуту, ни позднее Нечай не мог полностью оправдать все поступки гетмана. «Ну, хорошо, пусть хлопочет он о будущем, – думал Нечай, – но сейчас, когда шляхта снова, как саранча, движется на Украину, расползается по своим усадьбам, надо что-то такое сделать, чтобы сдержать эту заразу». Он ушел от гетмана без злобы в сердце, но такой же встревоженный и обеспокоенный, как и до своего приезда в Чигирин.
   По приказу гетмана в Чигирин съехались полковники. Прибыли винницкий полковник Иван Богун, уманский – Осип Глух, кальницкий – Иван Федоренко, корсунский – Лукьян Мозыря, переяславский – Федор Лобода, полтавский – Мартын Пушкарь. Ожидали еще приезда миргородского полковника Матвея Гладкого и прилукского – Тимофея Носача.
   Полковники вспоминали былые походы, товарищей, которые полегли в боях, рассказывали о том, что происходило в полках, но о деле, которое собрало их всех в Чигирин, никто и словом не обмолвился.
   Иван Выговский все эти дни провел в хлопотах. Надо было со многими полковниками встретиться наедине, выведать настроение каждого, выслушать, сказать свое слово. Горячие дни были у генерального писаря. С ног сбились и помощники гетмана, есаулы Демьян Лисовец и Михайло Лученко. Гостей надо было принять достойно, разместить. Все они жили в Чигирине коштом гетмана.
   Лучшие дома были заняты полковниками, их сотниками и казаками, с которыми они прибыли в Чигирин.
   В городе стоял шум и гам. Ржали у коновязей лошади, дрожали стены в шинках от громких песен и веселых возгласов, полы прогибались под ногами плясунов. И только Капуста сохранял спокойствие, словно все, что происходило и должно было произойти, его не тревожило. Он оставался верен себе и в эти беспокойные дни. Заботило его только то, что давно не было вестей от Малюги. А гетман ходил веселый, напевал себе под нос, разглаживал усы, шутками сыпал.
   – Не горюй, Тимофей, – сказал он сыну, обнимая его за плечи, – твоей будет красотка. – Он намекал на дочь молдавского господаря, Домну-Розанду, в которую давно был влюблен молодой гетманич.
   Тимофей уже знал о намерениях отца. Горячий по натуре, он нетерпеливо ожидал дня, когда тот отправит его в поход на господаря. Да, теперь открывался перед ним широкий путь к боевой славе, и полковники не будут уже смотреть на него только как на гетманского сынка. Теперь он докажет свои способности не только как храбрый казак, но и как полководец. В июльскую ночь, полную душного запаха липы, гетман сказал ему:
   – Ты, сын, помни: на великое дело я решился, и ты мне в этом деле будь верный и честный помощник. Учись, присматривайся, с полковниками держись ласково, послушно. Понравилась тебе Лупулова дочка – что ж, твоя будет, – но не это цель, не это... Смотри вперед: еще впереди война страшная за нашу волю, и чем больше будет у нас союзников в этой войне, тем лучше для нас. Станешь зятем молдавского господаря, не будет он тогда держать руку Потоцких и Калиновских, не пойдет против собственной дочки.
***
   ...После этого ночного разговора Тимофей решил твердо: довольно гулять, искать легкой славы. Перед ним открывался новый путь, еще не изведанный и тем более привлекательный. Однако, многое из того, что происходило в отцовском доме, не нравилось ему, и он часто сдерживал себя, чтобы не сказать об этом отцу. Враждовал Тимофей с мачехой. Елена чувствовала непримиримую неприязнь Тимофея и платила ему тем же. Не лежало сердце гетманича и к Выговскому, хотя он и не мог бы сказать ничего плохого о генеральном писаре. Однако говорил с ним холодно, отклонял все попытки Выговского стать его советчиком и старшим товарищем.

Глава 22

   У гетмана в эти дни была своя забота. Еще сегодня его замыслы оставались тайной, о них могли только догадываться в Варшаве. Но через некоторое время они станут известны и, как гром с ясного неба, поразят всех его врагов. Он знал, как завопят враги. Снова подымут крик – продался туркам! Пусть кричат, пусть осуждают, все равно им не столкнуть его с пути. Стиснув зубы, он стерпит все подозрения и обиды, он снесет даже все оскорбительные песни о том, чтобы первая пуля его не минула. Он все стерпит, но если кто-нибудь станет поперек дороги – тогда берегись. А в Москву он напишет. Царь поймет, почему гетману пришлось так поступить.
   Совесть его спокойна.
   ...И на следующий день, когда полковники уселись за длинным, накрытым красной китайкой столом в большой зале гетманской канцелярии, он так и сказал им – тихо, спокойно, но твердо, голосом, который звучал как безусловный приказ. Говорил и смотрел на каждого из полковников пытливо и внимательно. Ведь вместе с этими людьми он прошел уже немалый путь. Что-то волнующее и теплое шевелилось в его сердце.
   – Панове, мы начинали с малого, – ласково говорил он. – В степи, под дождем и ветром, бездомные и голодные, обездоленные и обиженные, мы вышли в поход. Чего мы добились – вы знаете. Еще мало, но все в наших руках.
   И перед собравшимися встали те далекие дни, о которых напомнил гетман. А он продолжал:
   – Не дикой степью судила доля быть нашей отчизне, а краем цветущим, чтобы росли города, чтобы колосились нивы и без страха выходил по весне в поле пахарь и сеятель, чтобы свободна была наша вера, чтобы ширилась торговля и ремесла процветали. Будем ходить в море без опасений, не проливая крови. Хан крымский поймет, что нас надо уважать.
   Он говорил долго, живо рисуя будущее и сам увлекаясь своими словами.
   Сказать по правде, он думал, что поднимутся споры. Ждал: вот встанет Гладкий или Глух и заведут старую песню о проданной вере, о том, что грех с басурманами дело вести. Гетман приготовил уже слова, которыми он убедит недовольных. Но никто не возражал. Выговский поднялся и, опустив глаза, торжественным голосом спросил:
   – Что скажут паны полковники на умысел гетмана о договоре с султаном?
   Один за другим раздались голоса: