И я совершил их. Мне велели; пришли и просто велели — и я совершил. Совершал много лет.
   Неужели она не поймет, с тоской и надеждой думал он. Неужели ей не захочется хотя бы из чувства противоречия, хотя бы из жалости доказать мне, что со мной можно считаться? Что мне можно подчиняться хотя бы отчасти?
   — Ведь когда двое делаются вместе, они оба начинают отвечать друг за друга, правда?
   — Правда, — негромко и очень отрешенно проговорила она, глядя куда-то мимо, и снова ему показалось, будто, соглашаясь с его словами, она думает совсем не о нем.
   Как он хорошо сказал, думала она. Отвечать друг за друга. Не просто любить друг друга или нуждаться друг в друге — в конце концов, любое одомашненное животное нуждается в своей кормушке и, как правило, любит того, кто сыплет туда еду.
   Сколько лет вместе — и вот вдруг выяснилось: я не знаю, отвечает ли Антон за меня.
   А я за него? Даже этого не знаю…
   — Так вот почему-то получалось так, что я должен был отвечать — а за меня отвечать никто и не думал. И я от этого просто осатанел. Просто осатанел. И от себя — потому что ощущал себя прОклятым. И потому еще, что ведь вдобавок я сам себя считал подлецом всякий раз, когда пытался не уступать. Ведь я, видя, что меня пусть и не любят, но хотят замуж, уже сознательно делал вид, будто этого не понимаю. И тот мизер, который мне давали В ОЖИДАНИИ, я брал — а брать был НЕ ВПРАВЕ, ведь я-то знал, что НЕ ДОЖДУТСЯ! Ох, давайте немножко выпьем, Кира.
   — Давайте, — по-прежнему негромко и отрешенно согласилась она. И подняла свой бокал. — Давайте, Вадим, выпьем за то, чтобы ответственность никогда не была нам в тягость, а безответственность никогда не была нам в радость.
   — Какой тост, — проговорил Кашинский с неподдельной дрожью в голосе. — Согласен всеми потрохами, Кира.
   Они выпили. Помолчали, с нерешительным пониманием улыбаясь друг другу. Потом она сказала:
   — Наверное, есть ещё третье. Это вот и следует вам искать. И не восхищенная раба, и не клуша в ожидании… интересного положения. Просто человек, который хочет помочь.
   Он только руками всплеснул.
   — Да с какой это стати — помочь? Экий гуманизм!… Тот, кто якобы за так хочет помочь — просто обманывает тебя с какой-то совсем уж мерзкой целью, о которой и сказать-то тебе открыто не решается. Либо обманывает себя, а когда поймет, что себя обманывал — за эту самую помощь тебя же и возненавидит! — он вздохнул. — Какая же вы ещё молодая, Кира… Помочь! Видели вы эти бесконечные афиши с призывами: господа, будьте благоразумны — не оказывайте никакой помощи незнакомым людям на улице, в транспорте или в общественных зданиях, не выполняйте ничьих просьб. Не принимайте от посторонних помощи и по возможности не обращайтесь за помощью ни к кому, кроме официальных лиц. Нарушение этих правил может привести к непоправимым последствиям для вашего здоровья, благополучия и благосостояния…
   — Жизнь — не общественное здание.
   — Она ещё хуже, Кира!
   Она покачала головой.
   — Я знаю людей, которые стараются помогать совершенно бескорыстно. На свой страх и риск. Не рассчитывая даже на простейшую благодарность. Тайком, — она, пригубив, помолчала; он ждал. Уронила: — В меру своего разумения, конечно.
   — Ну, не знаю… Познакомьте.
   — Вряд ли это возможно.
   — Вот видите. Вы сами в них не уверены.
   — Я в них уверена. Я в себе, Вадим, не уверена… Что-то я не то делаю.
   У него перехватило горло от нежности.
   — Наверное, вам самой нужна помощь?
   Она помолчала, потом сказала тихонько:
   — Наверное.
   Он мгновение выждал, чтобы не показаться слишком назойливым. Потом осторожно спросил:
   — Я не мог бы?..
   Она не ответила. И вдруг безо всякого тоста взяла бокал и сделала несколько больших глотков.
   — Я вас очень понимаю, Вадим. Казалось бы, у мужчины и женщины именно тут взгляды должны особенно расходиться. Но мне так понятно, до чего это больно и безнадежно — все время быть без вины виноватой!
   Ее глаза затуманились, размякли черты лица.
   Какие глаза!
   — А вы?.. — вдруг решился он спросить с откровенностью, которая испугала его самого прежде, чем он закончил фразу. — Вы не хотели бы мне помочь? — Помолчал. Она не прервала его. Значит, можно было продолжать. — Бескорыстно, — он чуть улыбнулся, возвращая ей её слова. — На свой страх и риск. Не рассчитывая даже на простейшую благодарность. Вы мне, я вам… так и помогли бы друг другу.
   Она, конечно, поняла, что он имеет в виду. Ее губы чуть дрогнули, и лишь через мгновение она ответила:
   — Наверное, нет, Вадим.
   — Почему?
   — Боюсь, это было бы нечестно.
   — Почему? — настойчиво повторил он. Но она не ответила. — Расскажите теперь вы о себе, — попросил он. Но она замотала головой так, что её длинные волосы залетали и заплясали вокруг лица. — Ну почему же опять нет?
   — Не могу. Нельзя.
   — Устав тайного ордена не велит? — улыбнулся он.
   Она затравленно глянула на него.
   — В каком-то смысле.
   — Кира!
   — Это все звучит ужасно пошло, Вадим. Как в сериале каком-то. Но пожалуйста, не спрашивайте!
   — О вас спрашивать нельзя. О гуманистах ваших спрашивать нельзя. О чем же можно? Хорошо, я вот что спрошу: почему же эти гуманисты ВАМ не помогут, если они готовы всем-всем так бескорыстно помогать?
   Тонкой рукой, уже немного потерявшей точность движений, она тронула свой бокал, но не взяла.
   — Потому что сапожник без сапог, — с горечью сказала она. — Потому что никто не может помочь тому, кто сам помогает, — и вдруг её прорвало: — Если бы ему хоть на секунду в голову пришло, что я тоже нуждаюсь! Что мне тоже вот-вот потребуется восстанавливать способности! И творческие, и прочие!!
   В голове у Кашинского медленно провернулся некий тяжелый, настывший на долгом морозе маховик.
   — Кира. Вы как-то связаны с этим… с «Сеятелем»?
   Она вздрогнула. И неубедительно произнесла:
   — С каким «Сеятелем»?
   — Кира… — потрясенно проговорил Кашинский.
   Она решительно подняла бокал и спрятала за ним лицо.
   — Вадим, нам лучше не видеться больше, — с усилием сказала она. — Вы мне симпатичны, это правда. Я очень понимаю вас и сочувствую вам, и хочу, чтобы у вас все было хорошо. Это тоже правда. Но лучше нам уже не видеться. Я, собственно, согласилась поужинать с вами именно для того, чтобы это вам сказать. Я не могу. Совестно.
   Опять будто из сериала, подумалось ей. Она готова была сквозь землю провалиться. И зачем я только пошла на этот ужин! Надо было сразу, просто. А теперь… Пошлятина.
   — Почему? — тихо спросил он.
   — Я не могу вам сказать.
   И осеклась. Пошлятина! Пошлятина!
   Вообще ничего нельзя было сказать. Все ненастоящее. Каждый жест, каждый сорвавшийся с губ звук были от крови, из сердца — но Киру душило смердящее чувство, будто она и теперь непроизвольно, привычно шьет для Вадима очередную горловину. И делалось насмерть обидно за изуродованную этим чувством близость.
   Покончить с наваждением можно было лишь одним-единственным способом.
   В конце концов, я не изменяю и не предаю. Я просто отказываюсь участвовать в его играх. Я столько лет боролась за единство, подчинялась ему, словно раба — а он даже не видел этого. Теперь мне надо спасать свою жизнь. Не то я так и буду шарахаться от людей, чувствуя постоянный привкус того, что не живу, а только мерзостно и подло притворяюсь. Обманываю. Верчу-кручу людьми.
   Да как же у Антона на это духу хватает? Неужели он — ПЛОХОЙ ЧЕЛОВЕК?
   — Понимаете, есть люди… очень хорошие, — добавила она, будто сама стараясь убедить себя в том, что говорит, — которые решили, что традиционных способов лечения, всех этих ролевых игр, аутотренинга, внушений — мало. Бывает, что те, кто мог бы ещё очень многое сделать, оказываются не в состоянии творить, потому что по тем или иным причинам устали, обессилели, сломались. Им надо помочь. И, договорившись между собою, держа все в секрете, эти люди, будто ангелы-хранители, носятся вокруг человека, который нуждается в помощи, и на первых порах многое делают за него так, что ему кажется, будто все это он сам. И одновременно провоцируют на усилия, которые человек сам бы поленился совершать. Там сложные методики… Конечно, с точки зрения морали это неоднозначно, но…
   Кашинский слушал, напряженно распрямившись и окаменев. Слушал и не мог поверить. А она говорила и говорила; поначалу более-менее спокойно, потом — волнуясь и горячась. Ей тоже оказался нужен добрый слушатель, который все поймет.
   — …Это помогает, Вадим, действительно помогает! Вы не представляете, скольких талантливых людей мы вытащили! Из апатии, из отчаяния, из запоев, из полной, казалось бы, утраты ума…
   Маховик в мозгу Кашинского провернулся ещё раз. А потом из ледяного вдруг стал раскаленным.
   — И все, что со мной в последнее время…
   — Нет, Вадим, нет! — отчаянно закричала она. Из-за соседнего столика на неё обернулись с гадливым, ироничным удивлением. — Все сделали вы сами! Только незаметная помощь, коррекция…
   — О Господи, — сказал Кашинский.
   Давным-давно он не чувствовал себя игрушкой в чужих руках. И вот — вернулось.
   — Да вы хоть понимаете, что творите?
   Она не ответила.
   — И вы тоже этим занимались? — спросил он.
   Она не ответила.
   — Это что-то запредельное, — сказал он. — Чудовищное. Это же преступление!
   — Нет, — беспомощно сказала она. — Нет.
   — Это хуже Сталина. Хуже психушек. Хуже доносов.
   — Нет, Вадим, нет. Вы хотели откровенного разговора — вы его получили, — в её голосе появилась отчужденность. — Я, в конце концов, слушала вас. Слушала сочувственно, старалась понять. Откровенность одного немыслима без бережности другого. Постарайтесь и вы. Постарайтесь ответить мне тем же.
   — Да что тут понимать! Манипулирование людьми!..
   — В ваших интересах, Вадим! Только в ваших!
   — Кто может в этом поручиться?
   — Я. Ведь вы буквально ожили за последний месяц. Буквально другим человеком стали!
   — Сволочи!! — выкрикнул он, сорвавшись на отвратительный нутряной визг.
   Сволочи, они украли у него все, чего он добился. Это, оказывается, не его, а их заслуга!
   Он тяжело вздохнул, пытаясь взять себя в руки.
   — Вас надо спасать, Кира. Вас надо вытаскивать оттуда. Я так понимаю, что вы фанатично преданы… или, по крайней мере, БЫЛИ преданы тому, кто все это творит. Я даже догадываюсь, кому именно. Токареву! Директору вашему! Я помню его, с первого собеседования запомнил! Этакий Наполеончик!
   — Не смейте! — выкрикнула она.
   Но Кашинский просто называл своими именами то, что она сама начала робко подозревать.
   — Почему? Очень похож! Чей-то карманный Берия, вот он кто! И надо бы выяснить — чей именно… Я его игру порушу. Это же вопиющее нарушение прав человека, в конце концов. Надо подключить прессу, милицию! А может, даже международные организации, если эти ваши как-нибудь заручились поддержкой силовиков. Ох, да они наверняка давным-давно работают на них.
   — Вадим, вы с ума сошли, — она тоже попыталась овладеть собой и урезонить его, говоря хладнокровнее. — Мы лечим людей.
   — У эсэсовцев в лагерях тоже лечили. На Лубянке тоже лечили. В психушках лечили вовсю.
   — Да при чем тут Лубянка и психушки?
   — Притом!
   Почему-то когда то, что она лишь начала подозревать, громогласно сформулировал он — это стало выглядеть надругательством и злобной клеветой. Ей стало страшно.
   — Послушайте, Вадим. Если бы я кому-то разболтала все, что вы мне в порыве откровенности поведали — как бы вы к этому отнеслись?
   — Это другое. Я никому не принес вреда. Я никому не принес вреда! — закричал он; на сей раз уже он будто старался убедить себя в том, что говорит. — Весь вред, который я, быть может, нанес — не на моей совести! Он на совести таких, как вы!
   — О чем вы, Вадим? Бред какой-то…
   — Нет, не бред. Играть людьми, притворяться, расчетливо и хладнокровно врать…
   — Врачи притворяются и подчас лгут.
   — Да какие вы врачи! Вы фашисты! — Он осекся. — Кира, простите. Я не о вас. Вы жестоко запутались, я чувствую. Иначе вы ни за что бы мне этого не рассказали. Я не психолог, не врач, — он издевательски скривил губы, — но даже мне понятно: в глубине души вам самой хочется, чтобы кто-то выволок вас из этой грязи. Так получилось, что это буду я.
   — Вы с ума сошли, — беспомощно повторила она.
   — Я этого так не оставлю.
   — Вадим, пожалуйста, никому ни слова!
   — Кира, вы сама не понимаете, что говорите. Вы действуете среди людей, играете ими — и ещё смеете просить о сохранении ваших мерзких тайн! Узнать о преступлении и молчать! Да просто долг мой…
   У неё слезы проступили на глазах. Но его это уже не трогало. Он чувствовал себя настолько сильнее и выше нее… У него действительно крылья хлопали за спиной. Безответственность больше не будет мне в радость, думал он, спокойно и твердо отвечая на умоляющий взгляд её глаз. А ответственность — никогда не будет мне в тягость. Ты сама хотела так.
   Кашинский уже не помнил, что жаждал связи правды и правды. На самом деле ему нужна была всего лишь связь между ним, каков он есть — и ею, такой, какая ему нужна.
   Если она иная — нужно её изменить, вот и все.
   Эта женщина теперь зависела от него всецело. От единого слова его зависела, как когда-то он — от единого слова Бероева. ТАКИХ крыльев у него не было ещё никогда. После долгих пустых лет справедливость восторжествовала. Теперь он властвовал и он спасал.
   Он наконец-то получил шанс расквитаться с тайной полицией, в какие бы одежды её ни рядили новые времена.
   — Кира, — сказал он. — Я должен подумать. Если вас интересует, что именно я решу, позвоните мне… нет, лучше приходите ко мне, и мы спокойно все обсудим у меня дома, там никто не сможет нам помешать.
   Ему понравилось, как расширились её глаза. В них уже не было материнской снисходительности. В них был ужас понимания того, что роли поменялись. Я-то не злоупотреблю своей властью, подумал Кашинский, я-то знаю, как надо. Я знаю, как надо!
   Я — не им всем чета.

9. Он на зов явился

   Конечно, статистика, которую я получил наутро, не была шибко репрезентативной. Прямо скажу, пробелов в ней было больше, чем сведений. Но кое-какую пищу для ума она, тем не менее, дать могла.
   Среди ста двух наших бывших пациентов, о которых Катечка успела что-то выяснить, были такие, что продолжали вполне успешно и плодотворно работать в тех учреждениях, в которых мучились тогда, когда им пришлось обратиться, или они были направлены, к нам. Некоторые из них получили повышения, а некоторые из этих некоторых получали их неоднократно. Были такие, что сменили место работы, как правило — удачно и в творческом, и в финансовом плане. Трудящиеся из числа вольных художников успешно продолжали таковыми оставаться.
   Были и такие, что свалили за границу, и сведений о дальнейшей их карьере, разумеется, этак вот запросто было не раздобыть. Катечка и не пробовала.
   А меня благополучно свалившие и не интересовали.
   Примечательным и, как мне сразу показалось, имеющим отношение к делу было тут вот что. Семнадцать человек из этих ста двух в течение буквально последних полутора лет пострадали от разнообразных и не всегда понятных стечений несчастных и роковых обстоятельств. Кто-то менингитом заболел, или энцефалитом, что ли — врачи не всегда бывали тверды в диагнозах. Жить-то живут-поживают, а вот творить — слабо стало; дай Бог вспомнить, как звали. Кто-то с лестницы упал, кто-то в автокатастрофу попал…
   Семеро из этих семнадцати отравились недоброкачественным алкоголем. То есть именно такое предположение высказывалось относительно всех семерых — по каждому, разумеется, абсолютно независимым образом; и высказывалось, как я понял, потому только, что больше предполагать было нечего. Где-то пригубил — и привет, тяжелая интоксикация, потеря разумения, рвота-кома… а потом — мозги отшиблены, будто не было. В одном случае милиция просто-таки землю рыла, пострадавший был из высокопоставленных; по нулям. Праздничное застолье в хорошем ресторане, пили только качественное хлёбово, ели только качественную хавку… Из кожи вон лезли сыскари в течение нескольких недель, пытаясь определить, кто и как торгует столь освежающим напитком, и каков этот напиток конкретно — ничего не выяснили.
   Легко узнать, кто из России уже уехал: спросил, и тебе ответили. А вот узнать, кто собирался уехать, но по тем или иным причинам остался — куда труднее; дело тут интимное, и мало кто начинает прежде, чем билет в кармане и багаж в чемодане, тарахтеть о том, что привалила позволяющая расплеваться с Отчизной удача. Тут и чисто суеверная боязнь сглазить, и вполне материалистическая боязнь, что друзья-коллеги ножку подставят… да и застарелые страхи, укоренившиеся ещё со времен борьбы с сионизмом — была, говорят, такая. Но добросовестной Катечке удалось выяснить, что аж четверо пострадавших от злого рока трудящихся получали приглашения кто из страны Мальборо, кто из иных, почти столь же вожделенных. Эти приглашенные принадлежали к совершенно разным епархиям, и уразуметь что-либо из перечня их профессий оказалось совершенно невозможно; физик, археолог, социолог и астроном — в огороде, что называется, бузина, а в Киеве Кучма.
   Я, напуганный жуткими прозрениями Сошникова о патриотах, яро и бескомпромиссно защищающих свои идеалы криминальными средствами, уже рисовал себе перспективу столкновения с товарищами, которые по принципу «так не доставайся же ты никому» травят и калечат интеллектуалов, собирающихся сдать свои извилины в пользование мировой буржуазии. Даже гуманизм в их действиях определенный подмечал, хоть и весьма специфический: до смерти не убили ни одного, только привели в состояние, для буржуазии неинтересное… Хотя и умысел умный тут тоже можно было найти: убийства все ж таки хоть как-то расследуют, на заметку берут, регистрируют хотя бы — а такие вот казусы суть дело житейское. Явно меньше вероятность привлечь внимание.
   Ну, и надо заметить вдобавок: ещё и поэтому эти казусы никого не беспокоили, что ни за одним из них не просматривалось заметных финансовых махинаций. А раз не видно драки за жирный кошель, значит, и преступления-то нет, и действительно произошла не более чем неприятная случайность — так у нас привыкли рассуждать.
   Однако — увы, полный с этой моей гипотезой получился пролет.
   Потому что, как нарочно, среди этих абсолютно нерепрезентативных четверых двое на приглашающий щелчок пальцами из-за океана отреагировали тривиальным образом, то есть сверкая пятками бросились в консульство за визами, и злой рок настиг их буквально в последний их миг на родной земле — вот как Сошникова; а ровно двое же, напротив, отреагировали нетривиально, то есть вежливо под тем или иным предлогом отказались. И, тем не менее, рок настиг и их. Так что один выпил рюмку то ли коньяку, то ли бренди, и, так и не проспавшись, спятил, один непонятно почему свалился в плохо закрытый канализационный люк и, видимо, от сотрясения мозга — а от чего еще? — стал скорбен слабоумием, один подвергся нападению грабителей в двух шагах от дома и, опять-таки получив как следует по кумполу, безнадежно поглупел, а один прямо посреди города подцепил, во всей видимости, энцефалит и стал неработоспособен и до крайности молчалив.
   Вообще-то нас всем этим не удивишь; весной, например, много писали о мужике, который очень следил за своим здоровьем и совершал ежедневный моцион по пустырю где-то за Шуваловским, что ли, парком, строго одним и тем же маршрутом — и лучевую болезнь заработал, бедняга. Повезло проторить свою тропу аккурат над забытым могильником начала пятидесятых.
   Но, во всяком случае, два — два. В итоге — ноль.
   Журналист, разумеется, смог собрать сведения о гораздо меньшем количестве персон. Но зато собирал их более целенаправленно, только о пострадавших. Пятеро из упоминаемых у журналиста числились и в списке Катечки; два перечня частично перекрыли друг друга, что было, в общем, нормально. Остальные были сами по себе — и поскольку всех наших бывших пациентов я, разумеется, помнить был не в состоянии, на тот момент осталось неизвестным, лечились когда-то эти остальные у нас, но Катечка просто не успела о них ничего выяснить, или они не были отягощены комплексами и безбедно сеяли без «Сеятеля», пока судьба-злодейка не сделала им козью морду.
   И тут результаты оказались приблизительно пятьдесят на пятьдесят. На семерых, правда, информация о зарубежных поползновениях вообще отсутствовала — хотя из этого никоим образом не следовало, что этих поползновений на самом деле не было; просто информация отсутствовала, и все. Но касательно девятерых было известно, что их либо приглашали, либо они сами долго добивались и наконец добились, и вот уже шнурки завязывали, как… И касательно двенадцати опять-таки было известно, что их манили и звали, а они — на хрен послали. И все равно увяли.
   То есть налицо опять были две взаимоисключающие тенденции. То есть тенденции не было.
   Или все-таки были две взаимоисключающие?
   Как оказалось, не одному мне пришла в голову богатая мысль о кознях страшных русских органов. Полтора года назад, оказывается, после трагического и по словам родственников абсолютно этому человеку не свойственного запоя, счастливо разрешившегося сильной интоксикацией, бытовой травмой и, в конце концов, полным слабоумием, один аккредитованный у нас корреспондент из Филадельфии высказал в сенсационной статье подобную догадку. Пострадавший, как сходились все, был классным генетиком, и его звали в Штаты весьма настойчиво. Филадельфиец собирался даже затеять некое расследование, даже что-то начал предпринимать, у статьи вышло продолжение… и шабаш. Нет, ничего с журналистом с этим не случилось, как сидел в Питере, так и продолжал сидеть, но — обрезало. Утратил интерес в одночасье. Даже не вспоминал.
   Никаких однозначных выводов сделать из полученных мною материалов, конечно, нельзя было. Но некие странности ощущались.
   Во-первых, какое-то аномально большое число несчастных случаев на единицу площади талантов. Во-вторых, странное поведение филадельфийца; если бы я про это в детективе читал, я, как книгоглот искушенный, тут же сообразил бы, что случайно угадавшему правду лоху заткнули рот некие могущественные силы.
   Вот только кто? Нашим до американских ртов дотягиваться несподручно; вернее, что затычку ставили свои. Но какой смысл американцам ставить затычку своему же журналисту, который вот-вот докажет в очередной раз и с убойной убедительностью, что злее да подлее русских и на свете-то нет никого? Какой хай можно было бы поднять, если б оказалось, что и впрямь ФСБ травит ученых, лишь бы не отпускать их за границу? Да такого даже при большевиках не было! Да за это мы вам все кредиты срежем! И так далее.
   А вот нет.
   И в-третьих. Вертя распечатки и так, и этак, я вдруг додумался посмотреть распределение роковых случаев а: относительно лишь тех, о ком было достоверно известно, собирался он уезжать, или нет, и бэ: по времени. Так вот в-третьих: на первом этапе неприятности происходили исключительно с теми, кто СОБИРАЛСЯ уезжать, а на втором — исключительно с теми, кто уезжать НЕ СОБИРАЛСЯ или ОТКАЗЫВАЛСЯ.
   Это была уже закономерность. Пусть не очень убедительная по узости статистической базы — но в границах данной базы просто-таки вопиюще однозначная.
   Причем, так сказать, в-четвертых: журналистское расследование, столь подозрительно прервавшееся, по времени пришлось как раз на период, когда одна тенденция сменилась другой. Просто-таки с точностью до пары месяцев.
   Вот и думайте, господа.
   И в-пятых: случай с Сошниковым — ни в том, ни в другом списке, разумеется, не отраженный и лишь мне известный — похоже, был единственным за почти полтора года, когда рок настиг человека, который СОБИРАЛСЯ уезжать. Что бы это ни значило — нарушение некоей закономерности присутствовало. И именно данное обстоятельство, вероятно, могло объяснить всю эту жутко закипевшую подземную суету, всю эту пляску троллей… То есть даже должно было бы объяснить — если бы мне удалось выяснить, какого именно рода закономерность была нарушена.
   Это я сейчас рассказываю и немножко ерничаю для оживляжа. А тогда я попросту сомлел. Честно скажу: шерсть дыбом встала. Не понравилось мне это в-третьих и особенно в-четвертых. А уж про в-пятых и говорить нечего.
   Потом я ещё подумал: если я, частное лицо, вот так элементарно, менее чем за сутки, при помощи одного друга, одной секретарши и двух телефонов собрал этот пусть и не говорящий ничего определенного, но весьма настораживающий материал — куда смотрят наши бравые стражи государственной, равно как и общественной, безопасности? Как это было у Рыбакова в «Тяжелом песке»: если муж человек ученый и все время смотрит в книгу, то куда остается смотреть жене? Жене остается смотреть направо и смотреть налево…