Мои разъяснения будут приняты миром к сведению таким же точно образом, как и заявления представителей господствующей сегодня политической системы.
   В том же воззвании, в котором Вы, господин президент, выставляетесь социал-демократической партией в качестве ее кандидата, имеется следующее место: «Гитлер вместо Гинденбурга — это означает уничтожение всех гражданских свобод в государстве…» И с помощью этой формулировки, господин президент, пытаются внушить загранице, что Германия располагает какой-то свободной демократической конституцией…»
 
   Он жалуется, что прусский министр внутренних дел назвал его национал-социалистскую партию враждебной государству. Что имперский министр внутренних дел «приписывает депутату рейхстага д-ру Геббельсу слова, не находящиеся в дословном протоколе заседания». И что президент берлинской полиции г-н Гжешинский запретил на некоторое время одну из газет его партии.
 
   «Разве рыцарски дать возможность наложить запрет на мою печать человеку, который сам оскорбил тягчайшим образом честь Вашего соперника по кандидатуре, господин генерал-фельдмаршал? Помимо того что господин Гжешинский в своем публичном, полном оскорблений выступлении выражал свое изумление, что меня еще не выгнали кнутом из Германии, этот господин распространял обо мне клевету, что я якобы был когда-то австрийским дезертиром и в силу этого лишился подданства. Я пересылаю Вам при этом, господин имперский президент, копию выданного по моей просьбе официального удостоверения компетентнейшего австрийского военного учреждения, земского бюро учета областного города Линца…»
 
* * *
 
   Черновик письма от 16 ноября 1932 года фон Папену, которого Гинденбург, сохранивший свой президентский пост, назначил рейхсканцлером. В левом углу крупно, размашисто чернилами: «Конфиденциально!» Гитлер излагает наглые условия, при которых готов вступить в политические переговоры. В ультимативной форме запугивает фон Папена мерой его ответственности:
 
   «Я соглашусь начать такой письменный обмен мнениями о положении Германии и об устранении наших нужд только в том случае, если Вы, господин рейхсканцлер, будете готовы сначала безусловно принять на себя исключительную ответственность за будущее».
 
   Кокетничает и угрожает, давая понять, что он-то готов принять ее на себя.
   И кисло заключает по поводу своей неудачи на президентских выборах:
 
   «Я могу заверить Вас, господин рейхсканцлер, что исход выборной кампании не доставил мне никакого огорчения. За 13 лет моей борьбы за Германию мне пришлось претерпеть столько гонений и ложных нападок, что я мало-помалу научился ставить великое дело, которому я служу, выше своего собственного жалкого „я“.
 
   Это ущемленное, жалкое «я» топорщится, наглеет, спешит заметить, что оно-де накоротке с историей: «На мою долю падает немалая ответственность перед историей». Крикливость, наглость Гитлера, за которой мнится сила, подавляет таких его «противников», как фон Папен, и вербует их. В этом письме — «конфиденциально!» — брошена фон Папену нить сговора. Заявляя, что его искажают («будто бы я в свое время потребовал всю полноту власти, между тем как я претендовал только на руководство»), Гитлер между прочим замечает: «Вы сами, как предполагалось, заняли бы в новом кабинете пост министра иностранных дел…»
   Когда, меньше чем через месяц, кабинет фон Папена пал и был сформирован новый кабинет генерала Шлейхера, фон Папен активно содействовал приходу к власти главаря национал-социалистов и усердно сотрудничал с Гитлером.
   30 января 1933 года Гинденбург отдал Гитлеру пост рейхсканцлера. 30 января стало днем воцарения в стране нацистского режима.
   Всего за год до того с какой лихорадочностью Гитлер жаловался в письме к Гинденбургу на нарушение демократических норм проведения выборов, призывал противостоять этому нарушению, называя его в письме «опасным, с одной стороны, и, по моему убеждению, противозаконным — с другой».
   Но вот прошел всего год. И рейхсканцлер Гитлер пишет воззвание к национал-социалистам в связи с предстоящими выборами в рейхстаг. В папке сохранился машинописный текст этого воззвания, правленный им карандашом и подписанный 22 февраля 1933 года.
   Вот как оно звучит:
 
   «Враг, который 5 марта должен быть низвержен, — это марксизм! На нем должна сосредоточиться вся наша пропаганда и вся наша предвыборная борьба.
   Если центр в этой борьбе своими нападками на наше движение будет поддерживать марксизм, тогда я лично сам при случае расправлюсь с центром, отражу его и положу этому конец».
 
   Как разителен язык обоих документов. В них запечатлен пройденный путь — кратчайший между двумя точками. Прямая — от борьбы за власть к захвату ее.
   Тогда он настаивал перед правителем на лояльности к нему как противнику, в духе добрых, старых буржуазно-демократических норм. Теперь с политическими противниками заговорило единовластие, присущим ему языком террора и расправы.
 
* * *
 
   «Родословная Адольфа Гитлера» — это выписка из «Ежемесячного вестника», издаваемого геральдическо-генеалогическим обществом «Адлер» в Вене, за 1932 год. Это — «строго объективное» исследование о предках Гитлера, предпринятое неким ученым мужем «в связи с разнообразными сведениями о его происхождении» и устанавливающее, что гитлеровская родословная состоит «исключительно из немецких элементов».
   Этим «научным» изысканием открывается папка, в которой собраны самые важные личные бумаги фюрера.
   А заканчивается она генеалогическим древом Гитлера, выполненным типографским способом.
   Вот описи приобретенных им картин, они упакованы в ящики и подготовлены к вывозке.
   Из крупных мастеров тут Бёклин — этюд и Ходовецкий — портрет Фридриха II. Преимущественно же художники дюссельдорфской школы — натуралистические пейзажисты. И еще — старые сентиментальные жанристы, а также художники фашистской формации с их картинами «Mutter des Führers» («Мать фюрера»), «Вид с высоты — Адольф Гитлер», «Старый облик Берхтесгадена», «Факельное шествие 30 января 1933 года».
   Гитлер намеревался выстроить в городе Линце, с которым его связывали воспоминания детства, картинную галерею для этой коллекции, о чем он вспомнил в завещании. В дни, когда германские города рушились под бомбами, фюрер, некогда отвергнутый по непригодности художественным училищем, предавался проектированию этой галереи. Но немногого лишился Линц, недосчитавшись собрания картин Гитлера.
   В описи ящики с картинами обозначены буквами алфавита и, начиная с ящика II, содержат, вперемежку с бюстом Вагнера, или цитрой, или безымянной «маленькой картиной», керамической подставкой и двумя настенными тарелками, другое имущество фюрера: подушек — 13 штук, 18 одеял, скатертей — 34 штуки, разных размеров, 1 серебр. сахарницу, 3 махровых полотенца, 3 кухонных полотенца, 1 коврик для ванной, 1 дорожку, тарелку для фруктов, 1 чехол перинный с кружевной вставкой, такую же наволочку, 1 деревянную хлебницу, 1 папку для книг, 2 подноса, подсвечники, бокалы, чашки, 1 кружево, 1 полотняный столовый набор (12 салфеток и одна скатерть), 2 дамасковые скатерти, 1 дамасковый чехол на перину… и т. д.
   Эти описи, взятые с собой в последнее убежище, схожи с описями Магды Геббельс. Как и дневник д-ра Геббельса родствен по духу бумагам Гитлера.
   Каким ничтожным предстает Гитлер вне ореола власти и мистификаций! И наглядно, как, при всей непомерности претензий и притязаний, он глубоко провинциален и пошл. Наверное, это закономерно, что идея фашизма персонифицировалась именно в нем. Но как это чудовищно, что такой человек завладел судьбой Германии, угрожал всему миру!
   Безграничная власть, мания величия и мания преследования. Ответственный за его охрану Раттенхубер пишет в своей рукописи:
 
   «Даже белье, полученное из стирки, он решался надевать лишь после того, как оно проходило обработку при помощи рентгеновского аппарата… В его личных апартаментах было множество сигналов тревоги. Даже в его кровати. Никто, за исключением самых близких ему людей, не мог попасть без предварительного обыска в апартаменты Гитлера».
 
   В бумагах Гитлера есть «проект» его письма президенту германского сельскохозяйственного совета:
 
   «Можно с уверенностью сказать, что прусская государственная идея уже создала в виде прусского государства пример самого совершенного государственного! социализма новейшей истории».
 
   Так сформулирован идеал.
   А вот и метод достижения этого идеала. Он высказан в имеющемся тут же в папке воззвании к национал-социалистам 26 июля 1933 года:
 
   «Наконец достигнута цель, которой мы добивались в течение 14 лет, — молодежь Штальхельма подчинена мне, как высшему фюреру СА… Будущность нашего народа не зависит от того, сколько союзов стоят за эту будущность, а от того, удастся ли подчинить единоличной воле желания многих».
 
   И чтобы добиться бездумного подчинения масс единоличной воле «вождя», попрана, уничтожена личность каждого. Запрет на мысль и атрофия ее. Произвол и тирания. Апелляция к низменным инстинктам.
   «Ein Volk, ein Reich, ein Führer!»[29] — этот фашистский девиз, окантованный черной рамочкой, я увидела прошлой осенью в дежурке барака Освенцима, того крайнего в бесчисленном ряду бараков, где камеры пыток и откуда один только выход — к стене расстрела.
   Какой неотвратимой логикой связаны этот девиз и этот барак!
   Трагический опыт Германии не должен быть забыт. Пусть же народы ни в часы своего исторического величия, ни в часы национальных бедствий, смятения не поддаются соблазну идеи «сильной власти».
   Она способна привести их к катастрофе, еще более сокрушительной в дни нашей цивилизации. Ведь владей: Гитлер «чудо-оружием», о котором твердилось немцам до последнего часа, он не преминул бы пустить его в ход против человечества.
 

Рассказы

Тягло

   Старуху Егоровну отселяли с передовой. Везли ее на военных санях вместе с мешками, утварью и деревянной кроватью. Позади, привязанная к саням веревкой, шла корова.
   В деревне Жмурки сани выгрузили. Старуху пустили заночевать в правление, с тем чтобы наутро решить, к кому определить ее. Но старуха была плоха, и взять ее к себе никто не согласился, даже ее золовка, жившая тут, в деревне. У золовки полная изба малолетних внуков, куда ж ей еще такую обузу на себя брать. Старуха оставалась пока жить в правлении и была как бы общественная.
   Правление колхоза занимало пустовавший дом. О хозяевах — где, в каких краях мотаются — еще до войны ничего слышно не было. Отодрали доски, накрест запечатавшие окна и двери, — по военному времени считаться не приходилось. В кухне пока что поместилась эвакуированная из города семья, а в горнице — правление и старуха со своими мешками.
   Стол, лавки — всего этого хватало в пустовавшем доме. В углу — икона. На стену прикрепили какую-то важную бумагу, прибывшую, должно быть, из самой Москвы. Читать старухе было трудно, и она ленилась. Но по картинкам, какие были на бумаге, догадывалась, что речь шла об искусственном осеменении. Старухе это было небезразлично из-за ее коровы Василисы.
   Когда фронт во второй раз подходил к деревне и немцы угоняли на запад весь скот, старуха скрывалась с Василисой в лесу, промерзла и с тех пор все болеет.
   Под вечер сюда в правление обычно набивался народ. Хозяйственные дела, распри, наряды. Председатель был еще крепкий бородатый старик, в выношенной солдатской ушанке, молчаливый и трезвый. И женщины, оставшиеся без мужиков, признавали его власть.
   Зато днем, в его отсутствие, они забегали полаяться со счетоводкой Мусей и жаловались Егоровне: то самих гонят на постройку моста, то малого или девчонку — последних помощников — забирают в ФЗО.
   Старуха жалобщицам особо не потакала. У нее самой четверо сыновей на фронте, а внучку — только шестнадцать сровнялось — мобилизовали на какой-то спасательный пост на реке Тьма. С кого ж теперь спрашивать? С немца только.
 
* * *
 
   Правление совещалось часто. Старуха лежала или сидела в стороне на своей деревянной кровати, прибывшей с ней на санях из ее родной деревни, где теперь залегла оборона. Гомон и чад от самосада сбивали старуху с толку, она недослышивала, но то те, то другие клочья разговора достигали ее сознания, и тревожный смысл их был ей близок и понятен. С колхоза требуют подводы в порядке гужповинности, а лошадей, какие остались, нечем кормить, и к тому же они болеют чесоткой. Райисполком отказал в семенах для посева…
   Потом договаривались о найме пастуха. Это уж и вовсе касалось старухи.
   Пастуху положили с коровы: шестнадцать килограммов ржи и шестнадцать картофеля, двадцать пять рублей деньгами и четыре яйца. Деньгами он брал по-божески, да на них теперь далеко не ускачешь, зато хлебом и всем остальным наверстывал. Но старухе при мысли, что Василиса вот-вот будет в стадо ходить, хотелось пожить еще немного на свете, поглядеть, что будет. Может, и дом, бог даст, невредим останется.
 
* * *
 
   О счетоводке Мусе болтали, что она такая-сякая, что меньшая девчонка у нее нагульная — с пастухом набегала, и что ей только бумажки и писать, — безрукая, прореху какую и ту зашить не сумеет — накулёмает.
   Но старухе счетоводка нравилась. Женщина молодая, веселая, сережки стеклянные в ушах, волос блестящий, смоляной. Ей бы жить да гулять, а тут — война. Все счетоводное дело на ней и вся канцелярия в придачу. Одно дитя за подол держится, другое руки откручивает. А тут поди еще намотайся по избам да насбер шерсти на варежки для наших бойцов или деньги на танк вытяни. Легко ли? Не у каждого-то теперь совесть есть.
   Но когда наутро после того заседания Муся, придя в правление, не задерживаясь у своего стола, направилась к старухиной кровати, неся под мышкой большую книгу, Егоровна почувствовала сильное беспокойство.
   Подойдя поближе, Муся развернула свою книгу и, подставив под нее колено, полистала. Это была довоенная книга ведомостей породного молодняка, многие листы остались чистыми, и на них Мусей старательно велись протоколы.
   Старуха этого не видела, да ее и не касалось.
   — Вот, — сказала Муся. Полистав еще немного книгу, она провела ногтем по строчкам. — Старались… От четырнадцатого февраля… — И прочла вслух: — «Ввиду много было вакуированных и хлеб поели, то колхозники колхоза „Красный борец“ просют райисполком, чтобы помогли семенным материалом».
   — Ну, ну, — терпеливо сказала старуха, рассматривая Мусин подшитый валенок.
   Муся опять полистала страницы, все еще держа ногу на весу и поддерживая коленом книгу.
   — Вот, вчерась. «Слушали. О значении нашего колхоза „Красный борец“ как прифронтовой полосы и то, что нам нужно изыскать семена внутри колхозников ввиду того, что нам район в семенном фонде отказал».
   Захлопнула книгу и выжидательно помолчала.
   — Я вашего не ела, — самолюбиво сказала старуха.
   — Вы не ели, другие поели.
   Старухе не нравилось, что Мусе словно язык придавило, не постарается сама объяснить дело, — лазит в книгу и зачитывает, как на суде.
   Мусе издали, из-за своего стола, представлялось, что старуха совсем дряхлая. А тут вблизи на нее цепко смотрели темные глаза. Видно было, что старуха еще поживет, — есть в ней жилистость. Помолчав, вздохнула, сгребла в кулачок пальцы и тут же опять развалила всю горстку просительно.
   — Надо дать, бабуся… Сеять-то нечего.
   И лаской доконала старуху. Никуда не спрячешься — вымотают с тебя зерно, отдашь в долг чужому колхозу, хотя назад с него едва ли воротишь. А счетоводка уже прилаживалась писать на клочке обоев расписку.
 
* * *
 
   Старухину внучку звали Шуркой. Она была еще совсем щупленькой, скуластой, с широкими ноздрями и вспухшими красными губами. Она называлась «водоспасатель» и жила в будке у перевоза через Тьму. Здесь же и спала на полу вместе со своей напарницей и старшим над ними — пареньком. По ночам мерзли, прижимались друг к другу, хихикали, днем бегали в село за хлебом и крупой, варили обед на железной печке, шутили с проходящими красноармейцами. В ожидании паводка караулили свою лодку, багор, шест для измерения воды и две сваи. Река все еще была закована льдом. От нечего делать не реже раза в день читали вслух напечатанный на машинке приказ начальника спасательной службы всего Калининского облосвода:
   «На невиданном в истории фронте идет сражение… Призывным колоколом, зовущим к полному и окончательному разгрому врага, прозвучало на всю страну историческое выступление… Весенний паводок является смотром готовности вооружения спасательной службы и личного состава…»
   У Шурки мурашки обсыпали тело. Слова, с которыми обращался к ней неведомый начальник, оглушали Шурку и льстили ей.
   Когда доходили до места: «Общее руководство беру на себя и по районным штабам — ПРИКАЗЫВАЮ…», — ей представлялся герой на коне с саблей наголо, как в кино, что смотрела до войны.
   Но что же надо ей делать, чтоб «паводок 1942 года не сорвал планомерности в работе предприятий и транспорта, — как было сказано в приказе, — чтобы он не вырвал из наших рядов лучших стахановцев, отдающих все свои силы на разгром немецких оккупантов», Шурка никак в толк взять не могла. После боев во всей округе не осталось ни одного предприятия. И ни транспорт, ни стахановцы сюда не показывались. Вообще дел пока никаких не было. Но Шурка не согласилась бы даже самой себе назвать безделием то, за что ей платили двести сорок рублей в месяц и давали рабочую карточку на хлеб и другие продукты.
   От спасательного поста до деревни, куда вывезли старую Егоровну, — километров десять. Оставлять надолго пост, по усвоенным Шуркой понятиям, не годилось. Все же изредка она отправлялась в путь.
   Она сидела в правлении чужого колхоза, круглыми пустыми глазами посматривала то на недомогавшую старуху, то на миловидную счетоводку, ловко щелкавшую на счетах.
   Старуха кормила внучку молоком, допытывалась, не тяжело ли ей достается, строго наказывала помнить про то, где нашла себе смерть Шуркина мать и остерегаться самой.
   Шурка быстро облизывала вспухшие, обветренные губы, натягивала на щуплые коленки задиравшееся под телогрейкой ситцевое платье и косилась на бумагу, прикрепленную к стене. С краев бумагу общипали на курево, и слова смешно укоротились:
   «…воить технику искусст…
   …енения, преодолевать все трудности в проведении этого де…
   …зникшие в связи с войной…»
 
* * *
 
   После ухода внучки старухе не лежалось. Маялась у окна. Вон снегирь на снегу подпрыгивает. А снег, видать, съежился да напоследок скрепился слабой ледяной корочкой. Днем, при солнце, с веток: кап-кап. Пятаки в снегу выдалбливает.
   А то старуха шла в сени, где эвакуированные смалывали зерно ручными жерновами. Отодвигала задвижку на двери, ведущей во двор. Ее обдавало запахом навоза. Во дворе, залитая из всех щелей мартовским светом, Василиса била себя по бокам хвостом. Старуха тихонько спускалась по ступенькам вниз, садилась передохнуть на чурбак, ворчала:
   — Кончится твое лентяйство, скоро уж теперь.
   Поднималась, охая и вздыхая, гладила по спине корову, прислонялась к ее теплому боку. Все разгромлено войной, все рвалось и рушилось. Одна только живая связь оставалась у старухи.
   Касатка моя, Василисонька!..
   …В поле уже чернеют косы земли. Где вчера еще снег лежал, сегодня — пожухлые ошметки одни. Как сжевал его кто. Скоро, скоро уж вся земля покажется.
   В правлении, где жила старуха, стало шумней, гремели двери, бойче стучали подошвы по половицам. Весна всех разворошила.
   Опять заседало правление.
   Старуха не прислушивалась. Она лежала на кровати, и перед ее мысленным взором сидела Шурка с круглыми пустыми глазами.
   Старуха знала: это уж безвозвратно. Она сама своими руками собирала в дорогу сыновей. Одного за другим, как подоспевал им срок, кого в армию, кого на стройку, а потом не умела даже представить себе, где они жили, что делали. А когда кто-либо из них попадал ненадолго в деревню, глаза у него были такие же, как у Шурки. Точно перервали пуповину, и теперь он сам по себе. Так что старуха знала, как это бывает. Но с Шуркой очень уж быстро получалось. Старуха не могла согласиться с этим, но и помешать тоже ничему не могла.
   — Ах ты господи, — кряхтела она, ворочаясь на постели. — Разор какой!
   Тут в избе стоял гомон и чад, как обычно, когда заседало правление. И даже больше обычного — время шло к севу.
   Как ни занята была старуха своим, ей в уши понемногу просачивались голоса, и внятнее других — тихий голос председателя:
   — На лошадей надежды нет. Дошли. За хвост подымать надо. Так что решение как раз подоспело.
   И все о решении каком-то. А голоса то глохнут, то опять внятно сочатся. И угрюмо так:
   — …В упряжке походит, молока что с нее возьмешь.
   — Да уж молока убавит. Тут что-нибудь одно…
   — Огласить надо б, разобраться…
   От тяжелой догадки у старухи холодок в горло подскочил и перекинулся в ноги.
   Стихло в горнице. Слышно — шелестят бумаги. Председатель прокашлялся, снял нагар с фитиля — огня добавилось, — читает:
   — «…Немедленно… к обучению крупного рогатого скота, какой имеется… и в личном пользовании колхозников… как тягло в весеннем севе… Хомут разрезается в верхней части и здесь же засупонивается… Нормы выработки на коровах… в районной газете „Сталинский путь“…
   И закончил твердо:
   — «В случае… отвечает председатель по законам военного времени».
   — На одну сознательность твою, значит, не располагают.
   — Выходит, так.
   — Тут, мать ее за ногу, надо ее железную иметь… Больше старуха не слышала ничего — провалилась, как в темный колодец, в свои тяжелые думы.
   Когда очнулась, речь шла уже о другом. О сборе подарков Красной Армии к празднику Первого мая. Решили испечь булки и высушить на сухари. Молоко пропустить сепаратором, на сливках замесить тесто. На том и разошлись.
 
* * *
 
   День, другой потянулись в неизвестности. На третий наконец разговор начался. Что нового да как, бабуся, сами себя чувствуете? Это счетоводка Муся через всю горницу. И председатель выжидательно обернулся в ее сторону — брови насуплены.
   Старуха, до того сидевшая на кровати, поднялась, запахивая на груди кофту, и от волнения чуть ли не с поклоном: как видите, кряхчу помаленьку.
   Муся проворно поближе сунулась:
   — Мы к вам привыкли, бабуся. Как своя вы…
   — Чужая собака на селе… — неохотно размыкая губы, отвечала старуха.
   — Ну уж, бабуся. К чему вы… Наш колхоз вас как родную… Мы к вам всей душой…
   Ласкова — все кишки повытеребит. Подъезжай, подъезжай. Что дале?
   И председатель неторопливо пододвинулся.
   — А что не так, во внимание надобно взять — время военное.
   Еще что-то сказать имел, но застряло — прокашлялся. А Муся за него:
   — Пахать не на чем. Лошади совсем оголодали. Сами знаете…
   Гляди, даже в свою книгу забыла лазить — наизусть лупит.
   Председатель кончил прокашливаться.
   — С тягловой силой плохо обстоит. Какой-то выход нужен. И решение есть.
   Старуха — губы поджаты — не подпускает. Начеку.
   — У вашего конюха руки вися отболтались — лошади и колеют. За коров принимаетесь.
   Молчат — не понравилось. У председателя по всему лицу — задумчивость, — приготовился к ответу перед властью по закону военного времени.
   — Вам даже выгода, — рассудил он. — Вам трудодни пойдут. Как вы сами нетрудоспособная, так за вас коровка…
   Медведь ты, медведь, не укусывала тебя своя вошь.
 
* * *
 
   А солнышко уже лучи мечет. Старухе с крыльца видно: земля клубится — преет. Скоро пахать.
   Потом подул холодный ветер — река, должно быть, вскрылась.
 
* * *
 
   Так и есть — лед ломался, трещало на всю округу. Пошел!
   Шурка не отлучалась с берега. Ее бил озноб от жути, от непонятного ей самой веселья. Это она, Шурка коноплястая, поставлена сюда на пост. Ей видно далеко вокруг: никто пока не тонет. Мимо идут и идут красноармейцы, тянут переправочные средства, поглядывают на Шурку.
   Переправу наведут, тогда, говорят, жди немецких самолетов. Все в кашу смешают. А Шурке не страшно. Вот ведь и мать в реке погибла — в полынью провалилась. И когда еще было — давно, в мирные годы. А Шурке в свою смерть не верится.
   В деревне каждую весну бегали на реку смотреть: если лед глыбами встает — к урожаю. И сейчас он горбатился — хороший знак Шурке… И правда, война ее подбросила так высоко, что из этой выси прежняя жизнь с бабушкой казалась ей глухой и серой.
   Под крутым берегом, где раньше был перевоз, спешка — разбирают сваи… Старый перевозчик пропал куда-то без вести. Его баба в овчинном тулупе шурует вместо него и сосет трубку.
   Шел лед. Солнце подхлестывало серо-голубые валы, и они куда-то все ехали и плюхались между берегов.
   Когда река очистилась и Шурку сменили с поста, она отправилась в дальнюю деревню.
   Василисы не было. Ее увели со двора, должно быть в конюшню.
   Счетоводка щелкала костяшками, как в прежние разы. Слова на бумаге, прикрепленной к стене, еще больше укоротились… А бабушка лежала, не двигалась, худая и скучная.