когда он понял, что в такой ситуации остается или кого-нибудь убить, чтобы выразить свой протест, или самому уйти из жизни, его случайно встретил его товарищ. Они разговорились -- у того была похожая история. "Ты что, не знаешь, что нельзя превысить процентную норму? За каждого лишнего жида руководителя по головке в райкоме не погладят... " Солин был ошеломлен. Он понимал, конечно, что не по своей воле везде ему говорят одно и то же, и, если бы сам не прошел через такое унижение, ни за что не поверил бы, но чтобы так -- по приказу, по проценту...
   он был далек от всего этого и Шпильман, прищурившись, предложил: "Тут один ребе приезжает "оттуда", мы с ним встречаемся, приходи... если не боишься и всерьез...
   думашь обо всем этом... можно ведь и отсидеться... процент свят, а "свой жидок - не жидок"... они ведь все в самые страшные минуты говорили: "ну, к вам то это не относится, вы же свой... "
   Теперь, когда Солин рассказывал все это, Автор своим привычным к многофигурным полотнам умом воспринимал все происходящее в проекции, где сам находился на месте Солина, тогдашнего, неопытного, а Солин находился на месте Шпильмана... и все, что его товарищ рассказывал ему, превращалось в готовую и разыгрываемую перед ним пьесу, в которой он сам участвует и вынужден импровизировать на ходу, чтобы не сбить ритм...
   Ребе оказался молодым человеком лет тридцати. Он не агитировал, не обвинял власть здесь, не идеализировал жизнь там. Он проповедовал то, что здесь называлось "контрреволюция", а, на самом деле, по сути, имело один человечный и привлекательный постулат: собраться всем евреям вместе в одном образовавшемся государстве, чтобы наладить жизнь, в которой каждый из них будет стоить столько, сколько стоит... и анкета тут ни при чем. Все евреи, где бы они ни жили, по законам этого государства уже граждане этого государства, и рано или поздно, как сказано в священной книге, они соберутся на своей земле... чем скорее, тем лучше. Для всех. А он, Ребе, только помогает -- совершенно легально, с позволения властей осуществлению этой задачи...
   У Солина колотилось сердце. Тогда...
   Автор услышал в его рассказе сейчас нечто очень взволновавшее его самого, но не мог еще сформулировать, что...
   Его товарищ "сидел в отказе", и обратной дороги у него не было. Учил иврит. Старался побольше бывать на выставках, в театрах... распродавал вещи -- надо было жить... им троим: родители тоже сидели в отказе...
   Когда они расстались, одна фраза не давала Автору покоя. Он повторял ее дословно снова и снова. Пуртов сказал Лене, когда тот поехал к нему извиняться, что подвел его, очевидно, перед высшим начальством - он уважал Николая Ивановича. "Знаешь, - сказал тот, подумав, - я отбрешусь. Не ты уже первый, не ты последний... а вот сам гляди... ты себя тут вторым сортом считал... были основания...
   не спорю, а все же Родина, и на бумаге она все права дала, а что написано пером, сам знаешь, бороться надо -- для того живем... а там, каким сортом будешь, - еще неизвестно... люди -- везде люди... а ты пришлый. " Просьба Солина оказалась простой и сложной -- он рассказал про старика, которого встретил недавно в синагоге и отвез домой в Крутово. Безбытный старик, чудак...
   совершенно одинокий. Сын на фронте погиб, жена с дочерью под бомбежкой, короче, никого кругом... пенсия - чтоб не умереть с голоду, жить на такую невозможно... даже кошки у него нет, хоть и за городом живет. Навестить бы его иногда... они уже своего старенького "Москвичика" тоже продали... но даже не в этом дело... хотя старику уже и навредить- то невозможно, а черт его знает, "что они выдумают"...
   Леня явно был напуган и подавлен положением, в котором находился... он уже знал таких... "в отказе можно быть, пока не подохнешь"! Он сутулился, ходил с поднятыми вверх плечами, словно хотел втянуть поглубже голову и спрятать от проблем...
   Встречный вопрос вертелся на языке у Автора, но он его так и не произнес: "Что ж ты только сейчас поумнел? Не знал, с кем тягаться стал?! "
   Мера Времени
   Время совершенно безответственно по отношению ко всему и ко всем. Можно много философствовать на эту тему, но это занятие для бездельников, желающих возвысится такими трактатами. Они есть на любом уровне, начиная с подворотни алкашей и до самых сытых и руководящих верхов. Бог с ними. Время же занимается только одним делом: течет. В зависимости от разных мироощущений и обстоятельств говорят: бежит, тянется, застыло -- это, в принципе, если взглянуть в масштабе десятилетий, а тем более, столетий -- одно и то же. Одна река времени. Где берега `уже -- течение быстрее, где русло шире, медленне течение. И кровь, пролитая в эту реку и окрасившая ее, -- всего лишь краска восхода или заката -- не более того, как бы обидно и горько это ни было для плывущих в это время по реке. С тех пор, как Соломон повстречал Леню в синагоге, его время побежало быстрее. Он столько лет барахтался в стоячей воде, стараясь лишь в силу врожденного инстинкта самосохранения не захлебнуться, что теперь каждое движение казалось бурным проявлением жизни. Оказалось, что и у него, совершенно смирившегося со своим бытом, скорым уходом и все такое прочее, есть совершенно новый шанс. И время тому не помеха. Соломон решил тоже попытать счастья -- уехать. Причем решение это пришло к нему сразу и казалось ему самому теперь давним желанием. А если попадет в отказники, что вероятнее всего, так в чем ему могут отказать? Он даже улыбался, когда думал о том, что отказать ему просто не в чем... в самом деле... только в жизни, в самой жизни... так он и ей не дорожил! Э... стоп... уже дорожил! Он хотел повидать страну обетованную, подышать ее воздухом... это казалось настолько заманчивым и неправдоподобным, что теперь он снова стал чего-то бояться... бояться из-за того, что это может не осуществиться...
   Конечно, у Автора Время было совсем иного рода, и он дорожил им, и бояться ему было чего и за что... ему было, что терять... но он вдруг все яснее начал ощущать свою силу во времени... это даже объяснить и сформулировать ему оказалось трудным, потому что раньше такого не было. Краем уха он слышал о таком ощущении времени -- что можно быть счастливым в любом положении. В любом! А, значит, дорожить временем... чтобы успевать сберечь и продолжить имеемое. И в то же время, он ощущал свое наполнение временем. Выражалось это во все большей внутренней независимости от тех, кто думал, что управлет великой рекой, или даже формирует ее.
   Автор стал ощущать свою силу. К нему пришло понимание своей самости, и это не имело никакого отношения к комплексам величия, неповторимости, единственности, которые так удручали его, особенно в последнее время, во всех эти руководящих пешках, начиная с райкомовских и кончая теми, что постоянно вылезали из новостей телевидения и первых полос газет. Он ощутил вдруг, что то, что он имеет, неповторимо -- оно в нем, оно неотнимаемо! Ибо оно в нем! И оно интересно тем, кто плывет с ним рядом по реке Времени. Когда он стал анализиоровать, то нашел момент поворота -- пьеса! Больше того -- точнее: осознание стихов Сукина в пьесе. Это были стихи, которые бы он хотел родить сам. Ни Пушкина, ни Пастернака, ни Мандельштама... никого никогда -- он преклонялся перед ними... и дело не в том, что не мог посягнуть даже в мыслях на такое -- нет. Мечтать-то можно о чем угодно, тем более, ни с кем не делясь... но он не представлял любимые стихи других поэтов
   -- своими... а эти... эти настолько были его, что он даже замирал порой и начинал думать: а правда ли, что я их нашел, достал.... Они, может быть, мои? Ну, если не по принадлежности -- по сути: точно мои! Точно! Это я... это он писал изнутри меня самого... вот с этого момента осознания стихов С. Сукина, он почувствовал, что Время -- река, все вокруг пловцы, и тот, кто хочет прокатиться на чужой спине, не достоин ни общения, ни улыбки.
   Неизвестно почему, он вспомнил про Соломона недели через две и вдруг прямо из города, даже не позвонив Татьяне и бросив все дела, пошел на вокзал и сел в электричку.
   Когда он вышел на станции, разглядел двух низеньких пожилых евреев, тащивших с рынка полные авоськи, и спросил у них, где старая сгоревшая синагога. Они указали ему -- значит, он не ошибся, а за спиной, удаляясь, он слышал, как муж говорил: "Что это значит? Уже второй сегодня спрашивает? Может, ее будут реставрировать? - и жена отвечала ему страшно картавя: Реставрировать! А вейток ин майн коп[9] они будут реставрировать! Как только евреям начинают помогать жить -- льется кровь! " - Автор широко улыбнулся и не стал оборачиваться...
   - От какого Лени? -- Спросил Соломон
   - Соломон Михайлович, Вас Леня встретил в синагоге и помог доехать домой...
   - А!!! -- обрадовался Соломон. -- А вейлер ят[10]- сказал он доверительно. -- А вы его друг?!
   - Учились вместе.
   - И как он себя чувствует? Он заболел и просил Вас меня навестить... это же надо! Какой хороший человек.... -- Соломону поговорить было не с кем, и его будто прорвало...
   - Нет, он не заболел. Здоров. Просто вы же знаете его обстоятельства...
   - Какие обстоятельства? -- Перебил Соломон...
   - Он Вам ничего не объяснил?
   - Нет... ничего... - растерялся Соломон...
   - Понимаете, Соломон Михайлович, - начал нерешительно Автор, выгружая на стол в темной комнате деликатесы, о которых Соломон и не мечтал: банку растворимого кофе, две банки сгущенки, сыр в промасленной бумаге, кулек сосисок, баночку сметаны...
   - Боже! -- Воскликнул потрясенный Соломон, - где Вы это достали...
   - В Союз зашел...
   - Куда?! -- Совершенно растерялся Соломон... - в союз???
   - Да, в Союз писателей.
   - Там можно так отовариться? Это же...
   - У меня там знакомая буфетчица... - рассмеялся Автор...
   - А! -- Понимающе подмигнул Соломон и вдруг посерьезнел. -- Что случилось у Лени?...
   - Вы же опытный человек. Он вам говорил, что хочет уехать...
   - Конечно! -- Обрадовался Соломон... -- А что такое?.. и вы?
   - Ну, при чем тут я, Соломон Михайлович, дорогой!... просто он не хотел Вас подводить... он говорит, что за ним следят, что он в отказе, и чтобы Вам не навредить... он не хотел наводить на ваш дом...
   - Понял, понял, понял, - горестно закачался Соломон.... -- ой, а за ер аф мир, я все понял, понял, понял, понял... а за ер аф мир.... он меня не хотел... бедный мальчик.... как меня можно подвести... меня подвести нельзя...
   он что же такой маленький, что ничего не понял.... он же... Готеню... -- Собеседник уже испугался не на шутку, что этот старик впал в безумие, и не понятно, что с ним делать... Но тут Соломон остановился и сказал совсем твердо по-мужски. -- Скажи ему, что он а нар[11] Понимаешь, ду форштест?... -- дальше его речь была такой путанной и быстрой, что казалось он знает, что через минуту смерть настигнет его, а он не сказал самого, может быть, главного в жизни. -- Их хоб фарлорен... я потерял все... алц... и мне... их вейс нит, я не знаю, что я еще кен я не могу бояться... мне нечего их бояться... поэтому они меня боятся, что не могут меня напугать... мне нечего бояться унд их хоб алц фарлорен ин майн жизнь... [12] их хоб гемейнт... я думал... я хочу уехать в Иерусалим. Это моя мечта... а сосиски придется вам везти назад... а! Такие сосиски? Ви спросите, почему? -- Я вам отвечу: у меня нет холодильника!... -- и он чуть наклонившись вперед, развел руки.
   Порой случайные встречи значат в жизни больше, чем ожидаемые, и, как нам кажется, важные, поворотные...
   Кто он был для писателя, этот Соломон? Человек с исковерканной судьбой. Точный отпечаток эпохи на человеческой жизни -- просто в пьесу. Готовый персонаж. Но Автор уже давно понял, что это легкость, которая ведет к пустоте. Этот персонаж не из себя. Он снаружи. Он чужой. Он пришел и уйдет бесследно, когда захочет. Каждый пишет одну книгу всю жизнь. Эта книга про себя. Про свою судьбу -- другого никому не дано. Все ты видишь своими глазами и берешь из своей души -- будь то стихи о Нероне, или повесть о Гагарине.
   Но этот старик никак не хотел покидать его мысли. Он снова и снова возвращался к разговору с ним. Он снова и снова слышал его слова, его своеобразный разговор...
   почему?... Что-то цепляло его в их беседе, и он никак не мог сформулировать, что? "Они меня боятся, потому что не могут меня напугать... " эти слова звучали скрипучим голосом всю обратную дорогу.... потом вдруг выплыло: "Я хочу там посидеть на горячем пыльном камне и потом можно умереть... у меня такая мечта". Вот это и возвращало к разговору с Соломоном... и каким-то необъяснимым образом он чувствовал, что после этого одного визита, выполненного по необходимости, чтобы не нарушить обещание, он привязался к Соломону, и ему теперь совсем не безразлично, есть ли этот человек на свете и как он живет... Удивительно! Удивительно... и прекрасно... но как помочь ему?...
   "Посидеть на камне... " Это что, генетически заложено? Или это наносное... при слове "мечта" его коробило... это слово было не из его лексикона, да и не Соломона тоже...
   он полез в Энциклопедию... но она же была Большая Советская... тогда он поехал в библиотеку и почитал Брокгауза... и в этой энциклопедии случайно нашел список других, выпущенных этими издателями, и среди них оказалась Еврейская... он добрался и до этой Энциклопедии...
   И по мере того, как приобретал новые знания, как это часто бывает с людьми образованными и любознательными, он понял, что ничего не знает! Ничего о том, с чего начинался сам, откуда его корни, откуда самая великая Книга... и не столько стыд, сколько досада и обида разъедали его...
   Накануне
   Наташа ждала ребенка. Она сначала робко завела разговор со Славой о переезде на "землю", но он даже не понял, зачем. Нищенствовать на сто двадцать рублей и "доставать" он не хотел, а здесь все к его услугам -деньги есть, а с продуктами не хуже, чем на "земле", даже мандарины и апельсины на Новый год завозят... Наташа возражала ему, что он все свои деньги и просаживает тут, потому что продукты- то стоят в пять раз дороже, а солнца и тепла и за деньги не купишь, а девчонке нужен другой климат, чтобы была здоровой... Сукин, во-первых, не понимал, почему "девчонке", во-вторых, не понимал, что он там будет делать... но мудрая Наташа все предусмотрела -она поставила цель: выбраться отсюда... ей хотелось в тепло и на свою землю... она была домовитая... ей хотелось жить, как в далеком детстве, на Украине, а больше в целом свете -- никого, значит, надо выбираться...
   - Знаешь, что я придумала?
   - Говори, мудрая голова...
   - Ты будешь работать в школе.
   - Где? -- Слава так расхохотался, что не мог остановиться...
   - Ладно тебе, - обиделась Наташа, - Я не так глупа, как ты хочешь представить... я же говорю, что придумала...
   - И что я там буду препо-да-вать? -- Мрачно уставился на нее Слава. -Скажи!
   - Военруком будешь.
   - Кем???
   - Военруком. Военное дело обязательный предмет в программе средней школы. И у нас было... военруком... очень неплохо можно зарабатывать...
   - Военруком, значит... да?
   - Да. -- Подтвердила Наташа, ничего не подозревая...
   - Ага. И что же я им буду рассказывать? Как ходил в разведку? Как замерзал на морозе и захлебывался в грязи? Да?... Как открывал трофейные консервы ножом, которым до этого убил фрица, и которые у него же в сумке нашел...
   как особисты шли сзади штрафбата и по ним палили? Что? -- Он уже не говорил, он шипел и хрипел сдавленным горлом... - Или мне им преподать, как с деревянной палкой бороться с танками? А?! Или мне им преподать науку выхода из окружения, когда свои драпают с такой скоростью, что их догнать невозможно? Что? Ты что-нибудь видела? Ты видела когда-нибудь, как от человека, с которым только что разговаривал, остался один сапог... и все... а генералов ты видела, которые "брали высотку", чтобы отрапортовать, что взяли, а она и не нужна никому была ни на... а там мои друзья под этой высоткой теперь навсегда... это им рассказать, деткам? -- Он не мог остановиться. Наташа не на шутку напуганная жалела, что завела такой разговор. Она не подозревала, что он может быть таким, и теперь понимала, что все, кто "оттуда" вернулся, никогда уже не будут нормальными. А Слава не мог успокоиться, он, покачиваясь и больше обычного, припадая на одну ногу, метался по комнате и шопотом уже доказывал ей, на мгновение приостанавливаясь, - Я убежал оттуда, убежал! Понимаешь? Я не хочу, чтобы меня расспрашивали, я не хочу, чтобы меня награждали и вспоминали, что я делал и называли то героем, то инвалидом, то участником, я не хочу больше о войне... потому что нечем гордиться...
   потому что... потому что... - он вдруг стих, сел на стул и уронил голову на руки, поставленные локтями на колени... - я думал, что освобожусь от этого, если все сброшу на бумагу... - заговорил он после долгой паузы, напрасно... еще хуже стало...
   потому что каждая твоя строчка, как ребенок... и не бросишь его на произвол судьбы... ты же сама об этом хлопочешь... - он вдруг улыбнулся и подошел к Наташе... - Я ж тебя предупреждал, а ты не поверила мне... может, другие не так все воспринимают... прости, пожалуйста, прости... давай отложим этот разговор...
   - Давай, - согласилась Наташа, - вот Олька родится, тогда у нее сам спрсишь, где кому лучше...
   - Я тебе сейчас объясню все... Ты умная... ты... ты знаешь...
   любовь бывает один раз в жизни... второй раз тоже можно полюбить, но он уже второй, понимаешь... а та, которую полюбил, уже не может исчезнуть... и второй раз, когда это случается, а первой уже нет, то все от первой на вторую переходит
   -- само... от ненависти забыть нельзя... от любви забыть -невозможно...
   понимаешь?...
   - Я чувствую.... а понимаю... не очень...
   - Ну, как тебе сказать... еще вот... видишь -- слов не хватает...
   я наверное, поэтому в стихи и прячусь -- там проще обобщать, а чтобы тебе рассказать -- нужны детали, а умения не хватает... или сердца... не знаю... я кругом самоучка... ни специальности, ни образования, ни культуры... у меня был учитель... Петр Михайлович... не знаю, где он теперь... найти хотел- не получилось... на том месте, где мы жили в колонии, нашел только одного старика, который вроде его помнит, а что толку... ни следов... ни... ничего.... они так выкорчевывали все, что даже место не определишь... и хоронили так же, что на могилку не придешь, не поплачешь... чтобы больше трех не собирались, понимаешь...
   - Ничего я не понимаю.... ты совсем свихнулся... так я тебя опять потеряю, а мне никак нельзя без тебя, понимаешь... я же всю жизнь тебя ждала...
   - Я понимаю. Только мне сказать... -- некому. Даже бумаге боюсь. Раньше на фронте -- ничего не боялся. Теперь боюсь. Я поэтому и от тебя бегал. Думаешь мне дома не хочется? А каково?.. Ты знаешь... нет, лучше тебе не знать... чем меньше знаешь, тем легче удар держать... а когда терять некого, жить легче...
   - Эх, ты... воин.... герой... это я понимаю. А когда защитить некому и ждать некого -- вообще лучше не жить. Ни легко. Ни трудно. Вообще...
   Зачем? Ты об этом думал? Или ты по-другому устроен... с автоматом спать хотел всю жизнь... а что напоследок вспомнишь...
   - Напоследок я вспомню, как Петр Михайлович... ну, учитель мой... да ладно... у него там, в тетради, фраза одна была. Я ее наизусть знаю. Один раз всего перечитал. "Каждый имеет право на жизнь. Но в жизни бывает такой момент, когда это право не совпадает с желанием. Только инстинкт удерживает нас на той грани, через которую переступит каждый, но день этот определяется одним лишь Б-гом".
   Он хотел еще сказать ей, что происходит нечто страшное или прекрасное -- он сам еще не разобрался... Маша... Машка Меламид словно переместилась в пространстве, времени, в его памяти... и... она стала совпадать с Наташей... он хотел ей сказать об этом, но не знал, как это сделать, как объяснить ей, что он, когда ее целует, это, конечно, она, его Наташа, но это и Машка Меламид... сначала, почувствовав это первый раз, он решил, что предал свою любовь, что он потерял самое дорогое, что вело его через такие страхи и боли, о которых уж он точно никогда и никому не расскажет... потом он вдруг был совершенно ошарашен другой мыслью -- теперь Маша всегда с ним... раньше приходила и уходила, т. е. все равно была с ним, но на часы, а иногда и дни куда-то уплывала. Теперь все время была с ним. Может быть, он и к Наташе был поэтому так привязан. Они обе соединились. И не то чтобы покой снизошел на его душу, но некое удовлетворение или вернее сказать -- примирение с судьбой, хотя он себе верил больше, чем судьбе... ему казалось, что у Маши были такие же точно губы... и груди... а большего он не знал. Не успел. Война все оборвала... а главное, запах. Все что угодно можно спутать -только не запах... смешанный запах женского тела и духов... этого он не мог спутать. И хоть он точно знал, что запахи неповторимы, как отпечатки пальцев, но очень уж похожий запах заместил ему тот, давнишний, родной и тоже слился с ним, и теперь остался навсегда на его губах... он хотел обо всем этом сказать Наташе. Давно хотел. Сначала стеснялся. Он обнаружил вдруг, что стесняется ее... Потом засомневался: не обидит ли этим женщину. Потом, когда уже совсем было собрался с духом, вдруг понял, в то самое мгновение, что не сумеет словами передать свои чувства... и этот запах... про запах, главное, как сказать... женщины очень ревнивы... болезненно ревнивы... это они про других легко рассказывают со вздохами: муж ушел, развелись, сошлись... но не про себя... Так и не решился. И теперь долго помолчав, вдруг сказал, уже вовсе как бы не к месту, а только отвечая своим мыслям: "Дочку назовем Машей". Наташа посмотрела на него, сначала не понимая, о чем он, потом опустила глаза и только вздохнула.
   Во имя
   Павел Васильевич позвонил Автору и просил встречи. Они не виделись давно. Премьера отработала, возместила все душевные и материальные затраты... обиды затушевались... дороги вели в разные стороны... время не сводило их... но что--то притягивало их друг к другу. Деньги за постановку давно были пропиты. Премию тоже спустили в общей театральной складчине. Диплом о присвоении звания висел на стенке и стал предметом неодушевленным, а как о нем мечтал Павел Васильевич! Даже гладил первые дни, как женщину ласкал. Теперь ему было не до этого. Он просил Ава (так он называл Автора в минуты лирических соглашений), чтобы тот помог ему. Он выглядел растерянным, даже убитым... и слезы наворачивались на глаза у него поминутно...
   "Обясни ей, - Говорил он, не поднимая глаз. -- Я не могу уже без нее...
   понимаешь.... А она говорит: "Бросай свою грымзу и женись на мне. Все равно я лучше -- хоть где хошь... что в доме, что в койке, что на службе. Ты же, - говорит, - меркантильный! Я тебе карьеру сделаю.... а она что? "... Понимаешь? " Автор не понимал.
   Автор не понимал, потому что не знал ничего о Надежде Петровне. Его же общение с ней говорило ему: "Будь от нее подальше! " Он не знал всего, а Павел Васильевич нарочно не договаривал, или, как это обычно бывает, излагал все видимым со своей колокольни. Он не повторил, например, последнюю фразу Наденьки: "Я же тоже не свободна. Я же тоже должна принести жертву! Но во имя любви... " Она любила красиво выражаться, и это уживалось в ней вполне с лексиконом того ведомства, которому она служила. Сознательно и осторожно. Обычная девочка, из обычной семьи, как писали в анкете, "служащих", которые в первом поколении оторвались от своиз деревенских корней. Лето она проводила под Рязанью у бабушки. Школа была рядом с домом, и большинство ребят отличалось друг от друга не биографиями, а фамилиями. Лица тоже были похожи. Мораль усваивалась на уроках и по радио. Когда купили телевизор, она начала копировать любимых актеров. Этот мир с детства манил ее, как и всех подружек. Они, может быть, были более прагматичными, или, может быть, жили труднее -- стали готовить себя к более прозаическим профессиям, а она так и не "одумалась". Бегала в драмкружок, пела в районном хоре и даже грамоты получала за смотры самодеятельности, а когда подошло время выбирать институт -- как же можно было прожить без высшего образования! -- она пошла пробоваться в разные театральные ВУЗы. Стихотворение. Отрывок прозы. Басня. Этюд на заданную тему. Вокальное прослушивание... после третьего захода нервы ее не вывдержали конкуренции -- она видела вокруг себя таких, кому хотела бы подражать, но не состязаться с ними. Благо было еще не поздно, подала документы в Институт Культуры. Ее приняли сразу. Тут ей и происхождение помогло. Партия, как раз в это время, решила сблизить город с деревней. Нести в село культуру в самом широком смысле этого слова. Культуру во всем: в производстве, общении, жизни... Культуру в массы. Наденька очень соответствовала этому лозунгу.
   Педагоги в институте были замечательные. Они невольно сосредоточились тут повыгнанные из других учебных заведений, редакций, "культурных учреждений" за свои взгляды, что, само собой, подразумевало их высокий профессиональный уровень. Так уж получалось в те годы: способности давали человеку возможность приобрести высокий профессиональный уровень (и учебой и самообразованием, в большей степени). Высокий же профессионализм неизбежно требовал своей точки зрения на события, явления, существующие теории и гипотезы, что с трудом переносилось властью, когда дело касалось технических, естествоиспытательских дисциплин, и категорически отвергалось в вопросах гуманитарных, будь то аспекты общей философии или сугубо специальные проблемы. Скажем, "гармонического в музыке" или "восприятия мира Клаузиусом". Студенты, как и всегда, не были однородной массой, хоть их тщательно отбирали, и главный голос в Приемной комиссии имел начальник отдела кадров, а не ректор. Одни рьяно брались за учебу и достигали больших успехов не по меркам Института, к которому профессионалы смежных областей -в музыке, актерском мастерстве или литературной учебе - относились пренебрежительно, предполагая низкий уровень преподавания и контингента, что было весьма сомнительно и в том, и в другом случае. Тот, кто хотел, приобретал многое у своих педагогов... но были и такие, которых вполне устраивало место массовика - затейника на больших стадионах и елках в заводских клубах...