- Ты сама свихнулась... дали!... за нее уже назначена премия. А у меня слетит звание...
   - А ты хочешь и рыбку съесть, и на три буквы сесть...
   - Не хочу. Больше ничего не хочу...
   - Переходи в куклы... зайчики, лисички... шуты, принцессы, коро-левы...
   все короче, прозрачней и сложней... у нас, как раз междуцарст-вие...
   - Перестань!
   - Я серьезно.
   - А если серьезно. Сделай мне такого же шута, только перчаточ-ного...
   - Зачем, зачем?
   - Не знаю еще, но чувствую, что он мне пригодится...
   - Это "пригодится" выстрелит потом в тебя... а я буду виновата...
   - Глупо... при чем здесь ты...
   - А там ничего нельзя подправить в пьеске...
   - Можно. Написать "Занавес" перед действующими лицами, сразу после названия...
   x x x
   - Скажи мне, пожалуйста, но как же это все выплыло наружу?
   - Никто точно не знает -- тридцать лет прошло.
   - И ты не держала в руках этих записей?
   - Нет! Я только знала о них... когда он уехал, это ходило, как ле-генда...
   может быть, с собой забрал. Может быть, не знаю... спрятал куда-нибудь, или отдал кому-нибудь, возможно их и на свете нет уже. Сгорели, истлели в ржавой банке в огороде... сын увез в Сибирь после института. Он там женился на казачке, говорят, - это была трагедия...
   - Что делать? Что делать?
   - Искать. Я так мечтала, что ты станешь ученым... это, значит, ис-кать...
   и ничего больше не нужно, потому что каждый день ищешь. Нахо-дишь редко, но сам поиск!
   - Я же тоже ищу...
   - В другом месте -- возможно, это было бы неплохо... но шанс по-старадать от результата не вдохновляет... не правда ли?
   - Ты такая молодая? Что ты сделала со своими талантами... Бог отсыпал тебе большой пригоршней...
   - Талант -- явление не индивидуальное... не преувеличивай... значит, этому времени в этом месте все это не нужно было...
   - Не согласен...
   - Невысказанность убивает...
   - Мама, так значит Шут! Он, значит, прав!
   - Какой Шут, о чем ты?
   - Да, Пал Василич, вот придумал... все же в нем есть что-то... стихийное, оно прорывается через его меркантильность и суету...
   - Не понимаю, о чем ты говоришь.
   - Вот, слушай! Голуби находят дорогу домой, куда бы их ни занесли на другой конец света. Причем, именно занесли, они не сами залетели. Тогда бы можно было предположить, что они запомнили дорогу или по-метили каким-то образом. А они прилетают в то место, откуда их взяли, и никто не может определить, как? И талант находит дорогу... это же тоже необъяснимо...
   - Какая у тебя каша в голове -- не хватает образования, не умеешь аналитически мыслить... для этого надо стать ученым...
   - Мамочка, мамочка, я знаю про что ты... только вспомни, какая великолепная академия сидела за колючей проволокой...
   Снова
   Возвращение было тяжелым. Все, что прежде хотя бы не раздражало, если не принималось, теперь казалось пошлым, вымученным и натянутым. Собственно, пропала интонация, то, что невозможно объяс-нить, сформулировать, дать попробовать, как запах.
   Кассир Клара Васильевна выдала крохи по бюллетеню с таким мученически сочувствующим выражением, что он заскрипел зубами, Наденька надула губки, захлопнула дверь и сказала, что вполне могла бы навестить его, если он действительно так болен... но хотя бы позво-нил... она скучала и страдала... но посмотрела на него, сама распах-нула дверь и уселась за машинку. Директор поинтересовалась его самочувствием, но, слава богу, в кабинет не вызывала и не спрашивала, как идут дела.
   А дела не шли. И дел никаких не было. Он чувствовал, что летит в пропасть, с двух сторон отвесные стены -- упереться в них ногами, и вполне можно подождать, пока сверху спустят спасительную веревку. Но полет стремителен -- стоит выставить ногу, и ее вывернет от сопри-косновения с бешенно проносящейся мимо стеной. Это был конец. Чув-ство беспомощности и тошнотного страха сменилось необыкновенным облегчением. Он закончил репетицию. Выстоял очередь на углу, запасся необходимым количеством спиртного, отложил десятку в пистончик, поймал машину и поехал необычным маршрутом -- без звонка и без раз-решения к старому доброму знакомому, который никакого отношения не имел ни к театру, ни к искусству, ни к женщинам. Он строил свой мир из железа, и в нем всегда находилось место для друзей. На окраине города в рубленной избе с огромным самодельным столом, превращен-ным в верстак, огромным псом, лежащим поперек неметенного пола и огромной печью, которая всегда топилась, как геена огненная. Здесь невольно возникал взгляд со стороны на все происходящее, что давало возможность спокойно разобраться и принять решение. Можно было делиться мыслями вслух, можно было молча смотреть глаза в глаза и понимать друг друга, а можно было молча же пить и ни-куда не смотреть, как только в себя, и тоже прекрасно понимать собу-тыльника. Что они и делали почти до утра...
   Пьеса, конечно, была дерьмовая -- он это знал. Если не напря-гаться, разложить реплики по головам, произнести их и не добавлять чуждых в данном случае подтекстов, придумок, реприз, многих уловок театра, - если не делать этого ради того, чтобы выпустить спектакль на уровне пьесы, все бы сошло... но он решил, что надо спасать... кого и зачем, он уже давно забыл, а стремление осталось. И все эти уловки и придумки разрушили дремучую плоскую основу, она потекла, размягчи-лась и стала тонуть и падать на бок. Чтобы ее спасти, не на что было опереться. Наружу вылезали уже грехи режиссера, и только его одного, - не справился с материалом... такая типичная, удобная, неопровержи-мая формулировка "вышестоящих инстанций", как они себя называли...
   Он пил и не пьянел, потому что сосредоточенно думал, а когда все было выпито, и он на секунду оторвался от своих мыслей, мгновенно опъянел, сполз со стула и заснул полусидя. Приятель заволок его на тахту, стащил с ног туфли и укрыл старым лоскутным одеялом. Утро только брезжило, и вполне можно было прихватить несколько часов, чтобы теперь еще и во сне прокрутить ситуацию -- что делать, а потом уже, при свете дня, принять решение...
   Он проснулся внезапно и почувствовал, что его неодолимо тянет домой. Голова, конечно, трещала. Нормально, значит, организм еще на месте и не отказался от него. Домой? Почему домой? Ему всегда там было трудно в такой ситуации, и он бежал искать... искать? Вот, вот, где-то близко... он мечется, ищет этот придурок из пьесы... он не бо-рется, а ищет и распахивает двери кабинетов, как ворот рубахи рвут на груди, когда душно с похмелья -распахивает! Никакая это не пьеса, к черту. Это просто кусок из жизни вырезали. Как делали итальянцы в кино двадцать лет назад... тогда получится и пьеса нормальная, и люди -- нормальные...
   эта героиня -- лаборантка, как Надежда Петровна, что придет принимать спектакль... она такая же вальяжная и симпатичная, да, да, да... и в койку готова прыгнуть... только боится, что лишат места за аморалку... она не себя боится... а что? Может, попробовать?.. Хо-рошая баба, замужняя, наверное...
   Он уже спешил домой. Смотрел через окно, как синюшные бабки в неизвестно откуда вытянутых драповых пальто сгибаются под их тяже-стью и тащатся по инерции по улицам доставать пропитание -- мечутся, троллейбусы со скошенными на сторону входной двери задами, воют от напряжения и тоски и тащатся не в силах свернуть с опротивевшей до-роги, а водители, наверное, мечтают об огромных фурах, дальнем свете фар, выхватывающем девочку на обочине... мечутся, мечутся... все, все получится... только бы не упустить этого ощущения!.. Нет. Теперь не упустишь. Оно само никуда не уйдет, и надо только не сопротивляться, а чувствовать стрежень течения, чтобы на изгибе не прибило к берегу -- по течению, по течению, как все... реализм, так реализм... и одеть их надо в поношенные костюмы, а не прямо с манекена на плечи... потоп-тать на полу ногами, чтобы выглядели поприличнее, а не как на показе в доме моделей. Хорошая пьеса! Никакая. Значит, хорошая. На меня на-деются, на режиссера -- оправдаю, не подведу. Нет, теперь не подведу. И к черту баб. Нет, вот это ни за что -- правда жизни пропадет... Он улыбнулся. Потом секунду решал, на что потратить последнюю трешку, и все же велел водителю завернуть на рынок, схватил приличный букетик, с головой завернутый в мокрую газету, и рванул домой.
   Неожиданное появление Павла Васильевича дома, казалось, не произвело взрывного впечатления, может быть, потому что сын торо-пился в школу, и жена лихорадочно собиралась на службу. Они только внимательно посмотрели друг на друга. Она, не отрывая взгляда, развернула газету, поднесла головки цветов к носу и глубоко вдохнула нежный, чуть уловимый аромат, а он сжал ей руку чуть ниже локтя и сказал: "Все"! И оба они поняли, что это значило...
   Это поняли, неизвестно каким образом, и все в театре и сразу же при его появлении вели себя соответственно. Он выскакивал на сцену и легко показывал, как, как они распахиваются - двери кабинетов, пид-жаки, души... и почему это происходит... и у актеров возникло ощуще-ние, что у них получается убедительно то, что они делают в ответ на ре-плики и показы режиссера. Какая - то тягучая правда переползала на сцену, и от кажущейся скуки повторения того, что они принесли с улицы сюда для показа тем, кто это сам проживает каждый день и знает дос-конально, от этого и возникало нечто и притягивало к себе узнаваемо-стью. Возможностью увидеть свою жизнь со стороны -- это мы. Это про нас. Теперь ему не надо было ничего выдумывать. Он ломал нелепые диалоги и резал по мертвому тексту, чтобы он ожил. И плевать на ав-тора - автор за окном, за дверью, за экраном телевизора, за страни-цей газеты... Художник? Где художник? Где свет? Приглушить все и уб-рать контурный, к чертовой матери, - размыть...
   фигуры... плотные фи-гуры... в сгущенном молоке со шлейфами каждого движения -- все раз-мыто, и все на виду... опустевшее пространство сразу заполняется, и нет проблем с утраченным -- все плотно, нет дыр, хорошо... и двери, двери, много дверей... без надписей, без табличек... может быть, их не вешают, потому что часто меняют, а может быть, потому что не меняют годами, и все итак знают, где и кто... двери... и непременно разные...
   x x x
   Собственно говоря, мама, и рассказать нечего. Все так благопо-лучно прошло. Инструктор приняла благосклонно, и хлыщ из управления культуры. Потом пили водку на банкете, и, действительно, Надежда Петровна его припирала грудью к стене в коридоре и жарко дышала в лицо, да он сделал вид, что не понял, но необидно...
   так... под Ваню-дурачка. Да, уж теперь и звание, конечно, продвинут... а больше давать... нет, не то что некому -- всегда найдется, кому дать, но он их обдурил... срежес-сировал. Стать своим не так просто. И после этого он сначала хотел запить, чтобы смыть душевное неудобство. Внутреннее, невидимое, но от которого его корежило. Не получилось. Он даже обрадовался этому -- значит, еще не совсем пропал... ну, я тебе не буду все перессказы-вать... знаешь, не обо всем я тебе могу рассказать -- так, если сама по-няла или догадалась, то, слава богу, а рассказать, назвать словами не всегда получается... наверное, я стесняюсь тебя... ну, пусть сегодня бу-дет монолог, мама, я не могу... ты ведь не обидишься, правда?
   Но ты так и не предполагаешь, куда могла деваться его проза? Стоит ли хоть искать... даже не потому, что она не существует физиче-ски, а потому что еще существует страх...
   - Нет, я не промолчу... он будет всегда. Он не может исчезнуть. Ведь страх
   -- это биологически оправданное и данное природой всему живому! Доказано, что даже растениям, стебелечкам. Это датчик за-щиты, самосохране ния, это шанс выжить в борьбе за жизнь. Вот наши "извращенцы науки", как их тогда называли, понемножку возвращаются в жизнь, даже мертвые возвращаются, потому что они нужны самой жизни, чтобы она не окончилась бесславно... дело не в том, что много атомных бомб... дело в том, что их перестали бояться. Не физически бояться, но вроде как "их все равно не взорвут, мол, нет таких безум-цев, чтобы взорвать весь мир". Весь мир не взорвут -- не страшно. Вот если рядом взорвется -- страшно. Страх возвращается, слава Богу... это вернее всяких соглашений. То есть их и подписывают под давлением страха... ты не прав.
   - Он подступил ко мне, режиссер, теперь, потому что хочет поставить то, что реабилитирует его. Ему не все равно, как отнесутся не к спектаклю, а к нему... и он хочет от меня получить пьесу!..
   - Это приходит много позже. Наверное, с мудростью возраста... Моцарт был гуляка... Эйнштейн размышлял по-мопасановски, на ком ему жениться: на дочери или на ее матери, а может, сразу на обоих... очевидно, постные люди праведники, а праведник закован в рамки морали и не может вы-рваться, чтобы создать новое...
   - Мама, это говоришь ты? Ты!
   - Видишь. Даже меня ты не знаешь. А себя?
   - Нет. Но, когда я разговариваю с тобой, многое так проясняется... так ты считаешь, что не надо искать?
   - Тебе не надо связываться с твоим Пал Силичем... та женщина тебе правильно говорила: вы не равны талантом... и положением, у вас все в обратной пропорции. Это может кончиться только ссорой.
   - Но мне никто так не предлагает... да еще столичную сцену...
   - Он ведь только предлагает... зачем тебе этот ненадежный мир... эх, как редко случается то, о чем мечтают родители для своих детей... да и случается ли?
   - Может быть, позвонить в журнал? Потом можно будет выстроить цепочку
   - Вряд ли там кто-то остался из тех, кто тебе подскажет. Столько лет прошло... такие разоблачения...
   - Неужели ты думаешь, что сменили команду, а не табличку?
   - Ты стал таким взрослым... может быть, талант старит... умуд-ряет...
   - Нет. Чем больше вникаешь в свою область, тем наивнее стано-вишься в жизни...
   - А если эта область -- жизнь?...
   - Ее описали великие графоманы.
   Великие графоманы земли, преклоняюсь перед вами и благодарю за то, что вы были и оставили нам ваши шедевры, ставшие непреходящей ценностью веков. Рискну назвать, хоть одно имя, чтобы понятно было, какие титаны достойны этого великого звания -- пишущий человек, писа-тель... Данте... Петрарка... Шекспир... Гете... Гюго...
   Бальзак... Лев Толстой... Гросман... Мандельштам... Хемингуэй...
   Возвращение к началу
   Смирнов не заглядывал в авоську много лет. Он жил среди пере-плетов книг, среди их переплетений... он не мог не писать, а это требо-вало соредоточенности и уединения. Время не располагало к людской откровенности, но это никак не относилось к его страсти -- именно рас-краивать свою душу не перед людьми или Богом, но перед собой, перед неисписанным листом бумаги, а значит, перед всем миром. Он не думал об этом -- он писал.
   Наконец, настал час, когда он понял, что молчание его - это ве-ревка, и чем оно продолжительнее, тем прочнее она и тем плотнее об-матывает петлями шею. Уже и не было никакой необходимости тянуть за ее конец, чтобы сдавить эту шею и сделать молчание его вечным. Но он не хотел этого, и, как профессиональный разведчик, анализировал не потом, в свободное время, на досуге, а прямо тут - в поле, на морозе, под дождем в воде -- по мере поступления данных, потому что вполне могло случиться так, что времени подумать и проанализировать не бу-дет никогда, а он разведчик, и его дело отдать людям все, что он узнал. Он тайно печатал свои стихи сам... на разных машинках с непохожими шриф-тами и изъянами букв и начал рассылать их в редакции с разных почто-вых ящиков. Конверты тоже не надписывал от руки, и шрифты на кон-верте и на листах, вложенных в него, были разными. Обратного адреса он не указывал, а потому еще, чтобы не засвечиваться на почте, опус-кал свои послания в разных местах и безо всякой системы. Это были не фантазии сумасшедшего, но предосторожности профессионала, ос-ведомленного о силе противника, каковым в данном случае для него была власть. Конечно, ему интересно было бы знать реакцию редакций, но... ответить ему было явно некуда... ему даже важнее было не мнение профессиональных критиков и лингвистов, но гражданская реакция... на публикацию он явно не рассчитвал. Дома тоже ничего не держал -- все в голове... стихи, поэмы, варианты... мысли вслух...
   Его тренированная память была известна многим. О ней даже анекдоты рассказывали, что он, когда в засаде сидит, не то что все, как фотка запоминает, а даже сколько раз фриц задним проходом стрельнул, а по этому заключает, как врага кормят...
   Смех смехом, а когда его из армии вчистую списали осенью сорок пятого, видно где-то пометили про его способности, и стали вызывать... куда вызывают... тут он струхнул, потому что не знал, как отказаться... "Нам, Родине, нужны такие люди, Смирнов, - говорил полковник. - Вы думаете война закончена? -- Она только начинается! Внутренний враг еще страшнее. С ним надо бороться. Нам такие, как вы, очень нужны. Подумайте и приходите... " это повторялось много раз. Повестки были строгими. Полковники разными. Один сказал откровенно: "С таким паспортом и прошлым не продержишься. С нами будешь под крышей -- без нас под колпаком. Подумай. А бумагу мы тебе другую сделаем, и пойдешь далеко -- жить будешь... " Он тогда долго думал, и образование его шло семимильными шагами... сначала в госпиталь лег -несколько месяцев -- тоже жизнь... потом уехал в санаторий... опять в госпиталь... и повестки стали реже... дорого бы он дал за то, что бы посмотреть свое дело... что там понаписано врачами, что полковниками...
   Прошлое ворочалось в нем и никак не могло улечься, застыть, затаиться в дальних уголках памяти. Оно все время кололо его изнутри острыми углами, и он проживал его тысячи раз, отчего оно никак не уменьшалось, не съеживалось от времени. Он зрительно представлял его линией, которую он прочерчивает ежедневно, удлинняя и удлинняя каждый раз на крошечный прожитой отрезок. От частого повторения эта линия становится все толще и толще, и потому, получалось, что внутри у него одна дорога: по прошлым, прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот -- он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил ее и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам...
   Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську при-шлось перенести в другое место и спрятать у тещи друга.
   Толстые журналы просматривал в библиотеке, все, какие мог достать -- от "Нового мира" до "Сибирских огней", от "Литературного обозрения" до "Родных просторов" -- нигде ни строки. А он писал, писал и писал -- его не волновал КПД работы, его утешало и огорчало срав-нение с опубликованным на прочитанных страницах...
   одновременно и сильно.
   Ни одна душа на свете не знала о его настоящей жизни -- ни ар-тельщики на работе, ни собутыльники, ни малочисленные знакомые.
   Друзей у него не было. Он исключил такое понятие из своей жизни еще на фронте, когда его друг, вернее "друг", ради собственного спасения бросил его в критической, безвыходной ситуации и... погиб вслед за этим в своем расположении, а не в бою. Он же тогда поплатился колен-ным суставом, но остался жив, и никто не знал, что произошло, кроме Бога, который, по его разумению, все брал на заметку и не выводил среднюю, а взаимно уничтожал плюсы и минусы. Выйти на его литера-турные труды не было никакой возможности...
   После того, как они глупо расстались с Машей Меламид, даже не так -- по его глупости расстались... что же теперь... теперь ее нет, по-тому что судьба второй раз не простила ей, что она еврейка... сначала развела с ним... опять не так -- он не решился пойти против ее родите-лей, которые категорически не пускали ее за "гоя"... он хотел им дока-зать и просил у нее всего год... а потом... потом через год было уже гетто...
   После того, как у него не стало Маши, женщины не могли досту-чаться к нему. Он сам брал их, когда ему это было нужно, и допускал до себя на столько, на сколько ему хотелось... но ни одной из них ему не хотелось прочесть стихи, как он читал Маше. Им, ни одной никогда и в голову не приходило, что он пишет стихи... какая чушь! Вряд ли хоть одна из них прочла стихотворную строчку после
   "Буря мглою... " в седьмом классе... они были земные, деловые, влюбчивые, рассчетливые, доступные, недотроги, красивые, толстые, с огромными руками и ногами, с тонкими пальцами и щиколотками, хорошо одетые и пахнущие чесноком и мылом "Красная Москва"... они были женщины, но не друзья, даже не подруги...
   В доме его была одна подправленная увеличенная карточка с за-ретушированными утратами. Иногда он ставил ее на стол, повернув к свету, и спрашивал: "Ну, что мама, прорвемся? Еще немного продер-жаться надо. Я смогу -- ты не волнуйся. Это вредно. Даже там, мама...
   Ты поверишь, мама... они сами топорщатся и стучат строчками, как каблуч-ками по доскам на мостике у озера, когда Машка прибегала... знаешь, это так забавно -- какая-то щекотка между лопаток, и удержаться не-возможно! Вот когда хочешь чихнуть и закрываешь рот, чтобы сдер-жаться -- можно лопнуть, в ушах ломить начинает, как возле сто два-дцати миллиметрового миномета, если уши не закрыть ладонями. Ты представляешь? Так забавно... "
   x x x
   У входа на асфальте валялись три огромных собаки будто их вне-запно настигла смерть... в боковой аллее вообще никого не было видно. Он открыл калитку, развязав кусок бельевой веревки, служившей запо-ром, положил перчатки на влажную скамеечку и сел на них.
   - Мама, ты представляешь, он предлагает писать пьесу, заявку в мини-стерство, аванс и все такое...
   - Ну, ты же мечтал об этом...
   - Ты думаешь, мечтал?
   - Во всяком случае, мне всегда так казалось... хотя...
   - Мама, договаривай, - это очень серьезно...
   - Та женщина, что говорила тебе, что ты напрасно с ним имеешь дело, была права, по - моему...
   - Ну, мама... это так субъективно...
   - Творчество, вообще субъективная вещь, но талант для окружаю-щих объективен... это единственное неравенство, которое плодотворно на свете...
   - Так ты мне не советуешь?
   - Я этого не говорила никогда... видишь ли... без дипломатии не про-живешь, но ты не умеешь идти на компромиссы... как дед...
   - Который вовремя умер?.. прости, мама, это так горько... но ему нужна пьеса, он не поставит ничего из того, что все знают... ему нужна новая пьеса...
   - Ты хочешь по дружбе его выручить, а сам при этом думаешь о том, что такой удобный случай получить заказ... но публика об этом ни-чего не узнает...
   - А если он хорошо поставит? Может быть, попадись ему в руки раньше настоящая пьеса, он бы не фальшивил и не шел на компромиссы?
   - Ты веришь в случай... в случайность... я в судьбу... некоторые го-ворят фатализм, некоторые Бог... может быть, есть все же такая книга, в которую занесли наши судьбы, или удачи и обиды...
   - Мама, скажи, пожалуйста, я понимаю, что все прятались и врали молчанием, разговорами... но нет никаких следов...
   - Думаю, что есть... но люди смертельно напуганы, и никогда не на-ступит время, которое развяжет им языки... только раскопки через века... ты знаешь, откуда залежи магния, скажем, на дне океана... это переработанные временем колонии бактерий... временем... ты не най-дешь следов... слишком мало времени прошло, понимаешь...
   - Я чувствую, что мне надо сделать это...
   - Дело художника доверять своему чувству... интуицию еще не вы-вели с помощью формул...
   - Ты все шутишь... а как мне быть? Мне нужен материал. Легенда. Вечна только легенда...
   - А "Ромео и Джульетта"?
   - Конечно, конечно, легенда...
   - Тогда ищи... хотя не понимаю, что ты себе напридумывал... навер-ное, там обыкновенное бытоописание того страшного, что он видел своими глазами, что пережил своим сердцем, что было его частью, его жизнью. Бытоописание и педагогические откровения, или открытия, если они возможны в той области... А тебе нужна легенда. И ты строишь ее на ощущении неосязаемого и неощущаемого, прости за тавтологию, ма-териала... это не научно... извини, я сегодня устала...
   можно же и са-мому выдумать легенду... может быть, ты прав... "Один день Ивана Де-нисовича" уже есть, и что бы кто ни написал -- это всегда будет "Второй день", а нельзя быть вторым писателем, вторым актером... эх, если бы ты пошел в науку...
   - А вторым ученым можно быть?
   - Нет. Нельзя. Просто вторых ученых не бывает, потому что в науке существуют истины, которые можно оценить... это не количест-венно, как секунды у бегуна... это шаги... если они новые -- ты ученый... если нет -лаборант... вот и все...
   - Но, мама... мама? Да. Полдень не может тянуться даже десять минут. Я понимаю... он -- Полдень... спасибо, мама...
   Разведка
   Автор не предполагал где-то заимствовать материал, а Пал Васильич, надорвав уверенность своей жизни, заслоненной биографией, мечтал реабилитироваться новой постановкой. Но он чувствовал, что никакой Шекспир, Толстой или даже более подходящий времени Горь-кий ему не помогут. Он знал, что ему нужно, но: а). Не мог выразить этого словами и б). Не мог сам себе ничего написать. Он вообще не мог написать даже письма, даже записать инсценировку, делаемую на ходу по мере продвижения репетиций, не мог для благого дела -- получить за нее деньги. Машинистка Наденька списывала со сцены все реплики и со слуха его ремарки, за что ей перепадала большая часть суммы в виде наличности, а потом подарков и трат на развлечения. Он деньги в руках держать не умел -- тем более, в кармане -- их наличие мешало ему жить, лишало покоя, их отсутствие мало заботило его, но тоже лишало покоя и отвлекало...
   Компанейская натура режиссера очень трудно перестраива-лась на обычный житейский лад. Он забывал порой, что не все стоящие, идущие, сидящие перед ним люди, - вовсе не персонажи пьесы, что они подчиняются какой-то морали, включающей в себя законы, условности, предрассудки, заблуждения целого государства. Ему хотелось строить мизансцены и тут же видеть результат своего желания, передвигать фи-гурки, учить их походке, интонации, выражению, словам...