В Навозном, среди мирского круговорота, спасался Пустынник. Несмотря на свое звание и на преклонные лета, это был мужчина веселый, краснощекий, кровь с молоком. Любил он в меру поесть и в меру же выпить, а еще более любил других угостить[120]. Любил петь духовные и светские стихи (последние всегда старые, сочиненные до «Прощаюсь, ангел мой, с тобою») и терпеть не мог уединения. Почему он назывался Пустынником, этого никто, и всего меньше он сам, не мог объяснить; известно было только, что ни у кого не пекутся такие вкусные рыбные пироги, ни у кого не подается такой ядреный квас, такие вкусные наливки, соленья и варенья, как у него. Все лучшее в губернии по части провизии стекалось у него и ставилось на стол на радость и утешение посещавшим его гостям.
   – Люблю радоваться! – говаривал он, – и сам себе радуюсь, а еще больше радуюсь, когда другие радуются! Несть места для скорбей в сердце моем! Вси приидите! вси насладитеся! – вот каких, сударь, правилов я держусь! Что толку кукситься да исподлобья на всех смотреть! И самому тоска, да и на других тоску нагонишь!
   Феденька застал Пустынника в обществе целого хора домашних певчих, которые пели:
 
Не дивитеся, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался!
 
   – «Призадумывался!» – вздохнул Пустынник, грузно поднимаясь с дивана и идя навстречу Феденьке, – до зде[121] задумывались, а днесь возвеселимся! Мы было пирог рушить собирались, да я думаю: кого, мол, это недостает – ан ты и вот он! Накрывать на стол – живо! Да веселую – что встали! «Ах вы, сени мои, сени!»
   Но Феденька охладил порывы Пустынника, сказав, что имеет сообщить нечто важное.
   – Вы, гражданские, вечно с делами! А посмотришь, дела-то ваши все вместе выеденного яйца не стоят! Ну, сказывай, что еще накуролесил?
   – Слышали ли вы. Пустынник, что во Франции делается?
   Пустынник удивленно взглянул на Феденьку.
   – Не любопытен я; а впрочем, почтмейстер заезжает – сказывает.
   – О том, что почти вся палата, в полном составе, ездила в город Парэ-ле-Мониаль и от сатаны отреклась – слышали?
   – Что ж, пусть лучше богу молятся, нечем шалберничать!
   – Не в том дело. Пустынник! а каков факт!
   – Хоть иноверцы, а тоже по-своему бога почитают. Ничего это. Да скажи ты мне на милость, к чему ты эту канитель завел? Мне что-то даже скучно стало.
   – А к тому, что я эту самую церемонию хочу здесь устроить!
   Это было до того удивительно, что Пустынник ничего не нашелся ответить, а только хлопнул Феденьку по ляжке и сказал:
   – Закусим!
   – Нет, Пустынник, я без шуток хочу это здесь устроить.
   – Да ты опомнись, сударь! ведь мы здесь, в Навозном, даже ведать не ведаем, кто таков он есть, сатана-то!
   – Ну нет-с! вы не знаете! вы здесь сидите, а о том и не знаете, какие везде пошли превратные толкования!
   – Чего не знаю, о том и говорить не могу!
   – А я так знаю. Свобода-с! несменяемость-с! независимость-с![122] Вот оно куда пошло!
   – Слыхал, сударь.
   – Надо все это истребить!
   – Сделай милость, закусим!
   Феденька наконец обиделся.
   – Я думал, что вы содействие окажете, а вы с закуской!
   – Да какое же я тебе содействие оказать могу? Зависимые вы или независимые, сменяемые или несменяемые – это ваше, гражданское дело! Вот свобода – это точно, что яд! Это и я скажу.
   – Я вот что придумал, слушайте. На этих днях, как только будет хорошая погода, я, во главе благонамеренных, отправляюсь в подгородную слободу и там произношу обет...
   – Убедительнейше тебя прошу: закусим!
   – Отстаньте вы с вашей закуской! Говорите, можете ли вы рассуждать или нет?
   – Ну, давай рассуждать натощак!
   – Итак, я иду в подгородную слободу и произношу обет...
   – По примеру, значит?
   – Ну да, по примеру. Оттого мы, благонамеренные, и слабы, что все врозь идем. Нет чтобы хорошему примеру подражать, а все как бы на смех друг друга поднять норовим!
   – Не смеяться-то нельзя!
   – Что же тут, однако, смешного?
   – Ну, как же не смешно – посуди ты сам. Идешь ты невесть куда, с сатаной полемику вести хочешь! А я так думаю, что из всего этого пикник у вас, у благонамеренных, выйдет! Делать тебе нечего – вот что!
   Феденька даже вспыхнул весь.
   – Это о ком-нибудь другом можно сказать, что делать нечего, только не обо мне! – произнес он иронически, – я не закусываю, как другие, а с утра до вечера точно в котле киплю!
   – Если ты это на мой счет сказал, что некто закусывает, – так что ж!
   Нечего мне делать – это я и сам скажу! Сижу, песни пою, закушу малость – конечно, не бог знает какое государственное это дело, однако и вреда от него никому нет. А ты, извини ты меня, завистлив очень. Своего-то у тебя дела нет, так ты другим помешать норовишь. Ан вот и вред. Изволь, спрошу я тебя: управа ли, суд ли – чем они тебе поперек горла встали? пошто ты на всяк час их клянешь? Дело свое они делают – достоверно знаю, что делают! тебя не замают – чего еще нужно! Да и люди отменные! Заговорят – заслушаешься: ровно на гуслях играют! Скажи ты мне, Христа ради, какую такую строптивость ты в них заметил?
   – Ну, Пустынник, с вами говорить – пожалуй, и до ссоры недалеко.
   Скажите-ка лучше прямо: с нами вы или нет?
   – Это на пикник-то? – нет, уж меня уволь: у меня плоть немощна.
   – А еще Пустынником называетесь!
   – А почему ты знаешь, как я в Пустынники-то попал? Может, мне петля была! Может, по естеству-то, мне вот так же, как и тебе, по пикникам бы ездить хорошо! А я сижу да сохну!
   – Ну-с, так прощайте-с.
   – Да закуси ты, сделай милость! Авось у тебя сердце-то отойдет!
   – Нет уж, увольте.
   – Ну, не хочешь, как хочешь. А то закусил бы ин! Это все у тебя от думы. Брось! пущай другие думают! Эку сухоту себе нашел: завидно, что другие делами занимаются – зачем не к нему все дела приписаны! Ну, да уж прощай, прощай! Вижу, что сердишься! Увидишься с сатаной – плюнь ему от меня в глаза! Только вряд ли увидишь ты его. Потому, живем мы здесь в благочестии и во всяком благом поспешении, властям предержащим повинуемся, старших почитаем – неповадно ему у нас!
   Феденька вышел от Пустынника опечаленный, почти раздраженный. Это была первая его неудача на поприще борьбы. Он думал окружить свое вступление в борьбу всевозможною помпой – и вдруг, нет главного украшения помпы, нет Пустынника! Пустынник, с своей стороны, вышел на балкон и долго следил глазами за удаляющимся экипажем Феденьки. Седые волосы его развевались по ветру, и лицо казалось как бы закутанным в облако. Он тоже был раздражен и чувствовал, что нелепое объяснение с Феденькой расстроило весь его день.
   – И черт тебя баламутит! – бормотал он, тряся головой, – именно он, дух праздности, уныния и любоначалия[123], вселился в тебя!
   Несмотря на неудачу с Пустынником, Феденька не оставил своей затеи. На другой же день (благо время случилось красное), он, в сопровождении правителя канцелярии, чиновников особых поручений и частных приставов, с раннего утра двинулся в подгородную слободу. Шествие открывал Ноздрев, а замыкал Держиморда; Тарас же Скотинин шел рядом с Феденькой и излагал программу будущего. Лаврецкий с прочими раскаявшимися рассеялись по сторонам и притворились, что рвут цветы. Придя в подгородную слободу, Феденька выбрал пустопорожнее пространство, где было не так загажено, как в прочих местах, велел удалить кур и поросят и подвергнул себя двухчасовому воздержанию. Затем встал и пред лицом неба проклял свои прежние заблуждения; а дабы запечатлеть эту клятву самым делом, тут же подписал заранее изготовленный Лаврецким циркуляр. В циркуляре этом описывался церемониал проклятия и выражалась надежда, что все подчиненные поспешат последовать этому примеру. Кроме того, излагалось, что наука есть оружие обоюдоострое, с которым необходимо обращаться по возможности осторожно. Что посему, ежели господа частные пристава не надеются от распространения наук достигнуть благонадежных результатов, то лучше совсем оные истребить, нежели допустить превратные толкования, за которые многие тысячи людей могут в сей жизни получить законное возмездие, а в будущей лишиться спасения...
   Исполнив все это, Феденька громко возопил: сатана! покажись! Но, как это и предвидел Пустынник, сатана явиться не посмел. Обряд был кончен; оставалось только возвратиться в Навозный; но тут сюрпризом приехала Иоанна д'Арк во главе целой кавалькады дам. Привезли корзины с провизией и вином, послали в город за музыкой, и покаянный день кончился премиленьким пикником, под конец которого дамы поднесли Феденьке белое атласное знамя с вышитыми на нем словами: БОРЬБА.
   Таким образом исполнилось и другое предсказание Пустынника относительно пикника...
* * *
   Я знаю: прочитав мой рассказ, читатель упрекнет меня в преувеличении.
   Помилуйте! – скажет он, – разве мы не достаточно знаем Федора Павлыча Кротикова? Никто, конечно, не станет отрицать, что это – малый забавный, а отчасти даже и волшебный, но ведь и волшебность имеет свои пределы, которые даже самый беспардонный человек не в силах переступить. Ну, с какой стати Феденька будет отрекаться от сатаны? Не пожелает ли он скорее познакомиться с ним? С какой стати придет ему в голову возводить девицу Волшебнову в сан Иоанны д'Арк? Зачем ему Иоанна д'Арк? Не поспешит ли он, наоборот, и настоящую-то Иоанну д'Арк, если б таковая попала ему под руку, поскорее произвести в сан девицы Волшебновой?
   Как ни вески могут показаться эти возражения, но я позволяю себе думать, что они не больше как плод недоразумения. Очевидно, что читатель ставит на первый план форму рассказа, а не сущность его, что он называет преувеличением то, что, в сущности, есть только иносказание, что, наконец, гоняясь за действительностью обыденною, осязаемою, он теряет из вида Другую, столь же реальную действительность, которая, хотя и редко выбивается наружу, но имеет не меньше прав на признание, как и самая грубая, бьющая в глаза конкретность.
   Литературному исследованию подлежат не те только поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если б умел или смел. И не те одни речи, которые человек говорит, но и те, которые он не выговаривает, но думает. Развяжите человеку руки, дайте ему свободу высказать всю свою мысль – и перед вами уже встанет не совсем тот человек, которого вы знали в обыденной жизни, а несколько иной, в котором отсутствие стеснений, налагаемых лицемерием и другими жизненными условностями, с необычайною яркостью вызовет наружу свойства, остававшиеся дотоле незамеченными, и, напротив, отбросит на задний план то, что на поверхностный взгляд составляло главное определение человека. Но это будет не преувеличение и не искажение действительности, а только разоблачение той другой действительности, которая любит прятаться за обыденным фактом и доступна лишь очень и очень пристальному наблюдению.
   Без этого разоблачения невозможно воспроизведение всего человека, невозможен правдивый суд над ним. Необходимо коснуться всех готовностей, которые кроются в нем, и испытать, насколько живуче в нем стремление совершать такие поступки, от которых он, в обыденной жизни, поневоле отказывается. Вы скажете: какое нам дело до того, волею или неволею воздерживается известный субъект от известных действий; для нас достаточно и того, что он не совершает их... Но берегитесь! сегодня он действительно воздерживается, но завтра обстоятельства поблагоприятствуют ему, и он непременно совершит все, что когда-нибудь лелеяла тайная его мысль. И совершит тем с большею беспощадностью, чем больший гнет сдавливал это думанное и лелеянное.
   Я согласен, что в действительности Феденька многого не делал и не говорил из того, что я заставил его делать и говорить, но я утверждаю, что он несомненно все это думал и, следовательно, сделал бы или сказал бы, если б умел или смел. Этого для меня вполне достаточно, чтоб признать за моим рассказом полную реальность, совершенно чуждую всякой фантастичности.
   Многое потому только кажется нам преувеличением, что мы без должного внимания относимся к тому, что делается вокруг нас. Действительность слишком примелькалась нам, да и мы сами как-то отвыкли отдавать себе отчет даже в тех наблюдениях, которые мы несомненно делаем. Поэтому, когда литература называет вещи не совсем теми именами, с которыми мы привыкли встречаться в обыденной жизни, нам думается уже, что это небывальщина.
   Но на самом деле небывальщина гораздо чаще встречается в действительности, нежели в литературе. Литературе слишком присуще чувство меры и приличия, чтоб она могла взять на себя задачу с точностью воспроизвести карикатуру действительности. Напрасно усиливалась бы она опошлять и искажать действительность – в последней всегда останется нечто, перед чем отступит самая смелая способность к искажениям. Исказители! карикатуристы! возглашают близорукие люди. Но пускай же они укажут пределы глупого и пошлого, до которых не доходила бы действительность, пусть хоть раз в жизни сумеют понять и оценить то, что на каждом шагу слышит их ухо и видит их взор!
   Если б я рассказал жизнь Феденьки в форме обнаженной летописи выдающихся фактов его деятельности, я думаю, что читатель был бы более вправе упрекнуть меня в искажении, хотя бы в моем рассказе не было на горчичное зерно вымысла. Нет ничего несогласнее с истиной, как истина в том смысле, в каком ее понимает большинство людей. Ежели судить по рассказам летописцев, передающих только голые факты, то Феденьку пришлось бы, пожалуй, назвать злодеем. Такова истина большинства. Но это уже по тому одному не правда, что если б Феденька был заправский злодей, то обывателю Навозного невозможно было бы существовать. Сверх того: злодей имеет систему, а у Феденьки в распоряжении находится лишь яичница; злодей не выступит на арену, не подготовившись заранее, не просондировав те места, где удобнее класть отраву, Феденька же не только ни к чему не подготовлен, но имеет все свойства молодого жеребчика, вырвавшегося на волю из стойла. Он гогочет и роет землю, сам не зная зачем. Поэтому, присматриваясь к нему, я убеждаюсь, что главное его качество есть простодушие, усугубленное неразвитостью, и что вследствие этого голова его полна бредней, которые, смотря по обстоятельствам, принимают благоприятный или неблагоприятный для обывателя характер. Многие из этих бредней до того фантастичны, что он сам старается скрыть их, но я ловлю его на полуслове, я пользуюсь всяким темным намеком, всяким минутным излиянием, и с помощью ряда усилий вступаю твердой ногой в храмину той другой, не обыденной, а скрытой действительности, которая одна и представляет верное мерило для всесторонней оценки человека. Не знаю, в какой степени усилия мои увенчаются успехом, но убежден, что прием мой, во всяком случае, должен быть признан правильным.
   Говорят о карикатуре и преувеличениях, но нужно только осмотреться кругом, чтоб обвинение это упало само собою.
   Чего стоит борьба с привидениями, на которую так легко решается даже простодушнейший из помпадуров!
   Чего стоит мысль, что обыватель есть не что иное, как административный объект, все притязания которого могут быть разом рассечены тремя словами: не твое дело!
   Это ли не карикатура?
   Но кто же пишет эту карикатуру? не сама ли действительность? не она ли на каждом шагу обличает самое себя в преувеличениях?
   «Из Егорьевска пишут»... «из Белебея пишут»... «из Пронска пишут»... умейте же, наконец, читать, господа!
   Возьмите для себя исходным пунктом хоть известие: «из Пронска пишут: вчера наш помпадур, будучи на охоте, устроенной в честь его одним из подгородных землевладельцев, переломил пастуху ребро»... и идите дальше.
   Ежели сегодня оказывается возможным и безнаказанным такое-то очевидно волшебное действие, то спросите себя, какие размеры примет это волшебство завтра? Не останавливайтесь на настоящей минуте, но прозревайте в будущее.
   Тогда вы получите целую картину волшебств, которых, быть может, еще нет в действительности, но которые несомненно придут...
   Как бы то ни было, но повторяю: карикатуры нет... кроме той, которую представляет сама действительность.
* * *
   Если смотреть на дело с разумной точки зрения, то можно было ожидать, что, совершив все вышеизложенное, Феденька кончит тем, что встанет в тупик. Однако ж, к удивлению, ничего подобного не случилось.
   Водрузив знамя борьбы, он почувствовал, что у него словно гора с плеч свалилась. Никогда ему не было так легко и привольно. Он весь устремился куда-то вдаль, а на прошедшее взглянул как на дурной бред, который перестал быть для него обязательным. Отныне нет ни устности, ни гласности, ни постройки умывальников при посредстве принципа самоуправления – все это будет заменено одним словом «фюить». Даже несомненно консервативные «корни и нити», которыми он еще так недавно щеголял, показались ему мелкими и презренными. Все это пустая и лишняя процедура. Ему нужно совсем не то; ему нужен не факт, а «дух»...
   – Я этот «дух» уничтожу! – вопиял он на всех перекрестках и распутиях.
   – Я этот «дух» из них выбью!
   И вслед за тем давал Ноздреву поручение поднюхать, чем пахнет.
   Но ни он, ни Тарас Скотинин не могли определить, в чем состоит тот «дух», который они поставили себе задачею сокрушить. На вопросы по этому предмету Феденька мялся и отвечал: mais comment ne comprenez-vous pas cela? (Ну, как вы этого не понимаете?) Скотинин же даже не отвечал ничего, а только усиленно вращал зрачками. Поэтому оба в конце концов рассудили за благо употреблять это слово, как нечто, не требующее толкований, но вполне ясное и твердое.
   Скотинин до того очаровал Феденьку, что совершенно оттеснил Лаврецкого.
   Он всякое утро представлял Кротикову доклад, под которым, за неумением его грамоте, подписывался Кутейкин. В докладе никаких Других фраз не было, кроме: «а дабы сей пагубный дух истребить» и: «а дабы обуздать злокозненный оный дух». В заключение предлагалась мера: фюить! Феденька выслушивал эту длинную иеремиаду, без умолку болтая всякий вздор и лишь изредка, ради приличия, делая попытку что-нибудь возразить. Но обыкновенно заключения доклада принимались всецело и тут же передавались Ноздреву и Держиморде, которые со всех ног бросались исполнять их.
   Вообще Феденька сделался необыкновенно бодр и деятелен. Вставал он чрезвычайно рано и тотчас принимал Скотинина, Ноздрева и Держиморду, которые в ожидании его призыва сидели в передней, беседуя с камердинером Яшкою. Отдавши нужные приказания по части истребления «духа», он призывал Веретьева (единственного из прежних сподвижников, к которому он сохранил доверие) и заставлял его представлять, как жужжит муха, комар, пчела и т.п. Если и затем оставалось свободное время, то приглашался Митрофан Простаков, на котором Феденька изучал, каков должен быть натуральный, неиспорченный человек. Таким образом незаметно летели часы за часами.
   Перед обедом он отправлялся гулять по улицам и тут делал так называемые личные распоряжения, то есть таращил глаза, гоготал и набрасывался на проходящих.
   – Что ты? да как ты? да зачем ты? – задыхался он, – я из тебя этот «дух» выбью! Я этот «дух» уничтожу. Ого-го!
   Затем, сделав все «распоряжения» и завершив их словом «фюить!», Феденька возвращался домой и садился за обед.
   – J'espere que j'ai bien gagne mon diner! (Мне кажется, что я заработал право на обед!) – говорил он Веретьеву, – надеюсь, что я могу потребовать для себя хоть одной минуты спокойствия!
   И он действительно имел основание спокойно есть свой обед, потому что Скотинин в это время уже обдумывал свой завтрашний доклад, а Ноздрев и Держиморда неутомимо блюли, чтоб сегодняшние скотининские предначертания были выполнены неукоснительно. В продолжение целого дня они врывались в частные жилища, делали выемки, хватали, ловили, расточали и к ночи являлись к Скотинину с целыми ворохами захваченных книг и бумаг, которые Кутейкин принимал для дальнейшего рассмотрения. Ноздрев, по свойственной ему пылкости нрава, не раз порывался взять взятку, но Держиморда постоянно его удерживал.
   – Рано! – увещевал он, – надобно сначала хорошенько себя зарекомендовать! Потом наверстаем!
   А Феденька, видя, что у него день и ночь кипит деятельность, утешался этим и говорил:
   – On me dit que ce sont des chenapans – est-ce qiw j'en doute! Mais ils font a merveille mes affaires, et c'est tout ce qu'il me faut! (Мне говорят, что это мерзавцы, – разве я в этом сомневаюсь! Но они чудесно обделывают мои дела, а это все, что мне нужно!) Да и Анна Григорьевна, по мере сил, усердствовала. С тех пор как она побывала на покаянном пикнике, с ней совершилось словно перерождение. Она не только вошла в роль Иоанны д'Арк, но, так сказать, отождествилась с этою личностью. Глаза у нее разгорелись, ноздри расширились, дыхание сделалось знойное, волосы были постоянно распущены. В этом виде, сидя на вороном коне, она, перед началом каждой церковной службы, галопировала по улицам, призывая всех к покаянию и к войне против материализма. Нельзя, впрочем, умолчать, что успеху ее проповеди немало содействовали частные пристава, которые употребляли все меры кротости, дабы обыватели Навозного не погрязали в материализме, но наполняли храмы божий. Учтиво брали они прохожего за шиворот и говорили ему:
   – Ну, сделай ты хоть пример! ну, не молись, а только пример сделай!
   И прохожие, видя, что их «просят честью», с удовольствием бросали дела и устремлялись в храмы.
   Феденька не только выполнил программу, изложенную им в покаянном циркуляре, но даже пошел дальше. «Лучше совсем истребить науки, нежели допустить превратные толкования», – писал он в циркуляре, а Скотинин, как дважды два четыре, доказал ему, что всякое усилие, делаемое человеком, с целью оградить себя от каких-либо случайностей, есть бунт против неисповедимых путей. А, посему: не следует ни пожаров тушить, ни принимать какие-либо меры против голода или повальных болезней. Все это посылается не без цели, но или в видах наказания, или в видах испытания.
   Следовательно, и в том и в другом случае не требуется ничего, кроме покорности и твердости в перенесении бедствий.
   – Я, вашество, сам на себе испытал такой случай, – говорил Тарас. – Были у меня в имении скотские падежи почти ежегодно. Только я, знаете, сначала тоже мудровал: и ветеринаров приглашал, и знахарям чертову пропасть денег просадил, и попа в Егорьев день по полю катал – все, знаете, чтоб польза была. Хоть ты что хочешь! Наконец я решился-с. Бросил все, пересек скотниц и положил праздновать ильинскую пятницу. И что ж, сударь! С тех пор как отрезало. Везде кругом скотина, как мухи мрет, а меня бог милует!
   Доктрина эта пришлась Феденьке очень по нраву. Во-первых, в ней было что-то возвышенное, а во-вторых, она освобождала его от многих обязанностей, которые мешали исключительно предаться делу истребления ненавистного ему «духа». Не дерзость ли предотвращать болезни, голод, пожары, когда все это посылается свыше, по заслугам людей? Чаша нечестии до того переполнилась, что самое лучшее средство спасти это гнездилище неключимостей (так называл Феденька Навозный) – это погубить его. Пусть голод, холера и огонь делают свое губительное дело; пусть истребляют виновных, невинных же подвергают испытанию. Феденька без сожаления оставит этот новый Содом и готов променять его даже на пустыню. При слове «пустыня» воображение Феденьки, и без того уже экзальтированное, приобретало такой полет, что он, не в силах будучи управлять им, начинал очень серьезно входить в роль погубителя Навозного. Ангел смерти, казалось ему, парит над нечестивым городом; пожар истребил все дома, по улицам валяются распухшие трупы людей и распространяют смрад. А он, Феденька, одетый по-дорожному (поодаль виднеется заложенный дормез, из окна которого выглядывает Иоанна д'Арк), стоит на базарной площади и провозглашает грандиозный поход в пустыню. Послушные его голосу, со всех сторон стекаются уцелевшие обыватели, посыпают свои головы пеплом и, разодрав на себе одежды, двигаются, под его покровительством, в степь Сахару (Феденька так давно учился географии, что полагал Сахару на границе Тамбовской и Саратовской губерний). Пришедши туда, он предложит обывателям приносить покаяние, валяться на голой земле и питаться диким медом и акридами, сам же разобьет шатер, выпишет Дорота в качестве метрдотеля и, в обществе Иоанны д'Арк, предводительш и предводителей, будет вкушать изысканные яства. По вечерам избранники будут играть в карты, танцевать и говорить дамам amabilites... (любезности) – Мне и в пустыне будет хорошо-с! – говорил Феденька, – меня хоть на край света ушлите – я и там отлично устроюсь-с!
   – Еще как, вашество, устроимся-то! – прибавлял, с своей стороны, Скотинин, – возьмем с собою Еремеевну да Вральмана, заставим сказки сказывать или вот Митрофанушке велим голубей гонять – и театров не надо.