– Взыскали массу недоимок! как ты, однако ж, легко об этом говоришь!
   – Да, но прежде нежели удивляться этому подвигу, спроси себя: что такое недоимки и откуда они? Недоимки и благоустроенное хозяйство – разве это понятия совместимые? Разве слово «недоимки» может быть допущено в сколько-нибудь приличном административном лексиконе! Россия – и недоимки!
   Эта бесконечная карта, на неизмеримом пространстве которой человек на каждом шагу попирает неисчерпаемые богатства – и какой-нибудь миллион, два миллиона, три миллиона недоимок! Quelle misere! (Какое жалкое зрелище!) Какое горькое, оскорбительное сопоставление!
   Я знал, что это основной тезис чухломской школы. Развитие творческих сил народа с целью столь беспрепятственного взыскания податей и сборов, которое исключало бы самое понятие о «недоимке»; изыскание новых источников производительности, в видах воспособления государственному казначейству, и, наконец, упразднение военных экзекуций, как средства, не всегда достигающего цели и притом сопряженного с издержками для казны, – вот вся сущность чухломской конституции. Но никогда я не слыхал ее высказанною с такою бесповоротною определенностью!
   – Если б начальство могло слышать тебя, Serge! как бы оно порадовалось!
   – сказал я.
   – Все это я уж объяснил кому следует. И что всего удивительнее, все слушали меня, как будто я рассказываю какие-то чудеса!
   – Как же не чудеса! Помилуй! Жизнь без недоимок! отсутствие экзекуций! новые источники! Каких еще больше чудес!
   – Никаких чудес нет. Нужно только терпение... и, конечно, немного уменья...
   – Aves beaucoup de patience et... (с большим запасом терпения и...) знаю! Но ведь, говорят, ты в имении своем действительно устроил что-то необыкновенное!
   – Ничего необыкновенного. Никаких чудес. Я работал и был так счастлив, что некоторые из моих опытов дали результаты... поразительные! Вот и все.
   – Например, помесь налима и леща... parlez-moi de ca! (Вот это штука!) – Ну да, это так. Это опыт удачный. Но сам по себе он не имеет еще большого значения. Он важен... он действительно важен... но лишь в связи с другими подобными же опытами, долженствующими дать совершенно новые основания нашей сельской жизни. Рыбоводство, скотоводство, свиноводство, садоводство – tout se lie. tout s'enchaine dans ce monde! (Все переплетено, все связано в этом мире!) А моя система – это именно целый мир!
   – Рыбоводство, скотоводство... и тут же рядом, так сказать, во главе всего... помпадурство! Как ты соединишь это? Каким образом устроишь ты так, чтоб помпадурство не препятствовало скотоводству, и наоборот?
   – Ничего нет проще. Стоит только сказать самому себе: надо делать совершенно противоположное тому, что делают все прочие помпадуры, – и результаты получатся громадные. Пойми меня, душа моя. Большинство помпадуров главною целью своей деятельности поставило так называемую внутреннюю политику. Они ничего другого не признают, кроме войны, ничем другим не занимаются, кроме пререканий с обывателями. Вследствие этого они предпринимают более или менее отдаленные походы, производят экзекуции, расточают, разгоняют и в довершение всего беспокоят начальство донесениями. Понятно, что при таких условиях скотоводство не может процветать. Я же, напротив того, прежде всего говорю себе: никакой внутренней политики нет и не должно быть! Все это вздор, потому что не существует даже предмета, против которого эта политика могла бы быть направлена.
   – Ну, это ты, кажется, уж через край хватил!
   – Напротив того, и если ты последуешь за мной в развитии моей мысли, ты, конечно, согласишься со мной. Итак, raisonnons (давай рассудим).
   Обозревая a vol d'oiseau (с птичьего полета) население какого бы то ни было края, что мы видим? Во-первых, мы видим сотни, тысячи, сотни тысяч, миллионы, целое море мужиков! Спрашиваю тебя: если я буду истреблять посредством внутренней политики мужиков – кто будет платить подати? кто будет производить то, без чего я, как человек известных привычек, не могу обойтись? кто, наконец, доставит материал для целой статистической рубрики под названием: «движение народонаселения»! Но этого мало; скажу тебе по секрету, что наш мужик даже не боится внутренней политики, потому просто, что не понимает ее. Как ты его ни донимай, он все-таки будет думать, что это не «внутренняя политика», а просто божеское попущение, вроде мора, голода, наводнения, с тою лишь разницею, что на этот раз воплощением этого попущения является помпадур. Нужно ли, чтоб он понимал, что такое внутренняя политика? – на этот счет мнения могут быть различны; но я, с своей стороны, говорю прямо: берегитесь, господа! потому что как только мужик поймет, что такое внутренняя политика – n-i-ni, c'est fini! (кончено!) – Гм... да... пожалуй, что это и так. Сказывают, и шах персидский тоже такое мнение высказал. Говорят, что когда его в Париже спросили, какая страна ему больше понравилась, то он ответил: Moi... Russie... politique jamais!.. hourra toujours... et puis (Я... Россия... политика никогда!.. ура всегда... а потом...) айда! И так это, сказывают, Мак-Магонше понравилось, что она тут же выразилась: и у нас, говорит, ваше величество, к будущему приезду вашему то же будет!
   – Ну вот, видишь ли! Но продолжаю. Во-вторых, среди моря мужиков я вижу небольшую группу дворян и еще меньшую группу купцов. Если я направлю внутреннюю политику против дворян – кто же будет исправлять должность опоры? с кем буду я проводить время, играть в ералаш, танцевать на балах?
   Ежели я расточу купцов – у кого я буду есть пироги? Остается, стало быть, только одно, четвертое сословие, которое могло бы быть предметом внутренней политики, – это сословие нигилистов.
   – Enfin, nous у voila! (Ну, началось!) – Я знаю, что это самое чувствительное место современной администрации и что, собственно говоря, все доказательства необходимости внутренней политики зиждутся на нигилистах. Но будем же рассуждать, душа моя. Что такое нигилист? – спрашиваю я. Нигилист – это, во-первых, человек, который почему-либо считает себя неудовлетворенным, во-вторых, это человек, который любит отечество по-своему и которого исправник хочет заставить любить это отечество по-своему. И вот этого-то человека избирают предметом внутренней политики. Какое странное заблуждение!
   – Однако ж, мой друг!
   – Заблуждение – и более ничего! Я по крайней мере отношусь к этому делу совершенно иначе. Поверишь ли, когда я вижу человека неудовлетворенного, то мне никакой другой мысли в голову не приходит, кроме одной: этот человек неудовлетворен – следовательно, надобно его удовлетворить!
   – Но ведь они сто тысяч голов требуют... ah! c'est tres grave ca! (Ах, это так ужасно!) – Сплетни, мой друг. У меня один нигилист поташным заводом заведовал (mais un nigiliste pur sang, mon cher!) (нигилист чистых кровей, мой дорогой!), так я с ним откровенно об этом говорил: «Правда ли, спрашиваю, господин Благосклонов, что вы сто тысяч голов требуете?» – «Никогда, говорит, ваше сиятельство, этого не бывало!..» И я верю ему, потому что этот человек, зная мой образ мыслей, конечно, не скрыл бы от меня, если б было что-нибудь похожее. Но есть люди, для которых нигилисты, конечно, чистый клад: это соборные протоиереи и исправники. У нас в городе соборный протоиерей и до сих пор каждое воскресенье в проповеди полемизирует с нигилизмом. Или вот на днях исправник у нас весь уезд обшарил, все нигилистов отыскивал...
   – Итак, ты совершенно отвергаешь внутреннюю политику?
   – Да, совершенно. Это исходный пункт моей программы. Иссушать и уничтожать только болота, а прочее все оплодотворять. Это, коли хочешь, тоже своего рода внутренняя политика, но политика созидающая, а не расточающая. Затем я приступаю ко второй половине моей программы и начинаю с того, что приготовляю почву, необходимую для будущего сеяния, то есть устраняю вредные элементы, которые могут представлять неожиданные препятствия для моего дела. Таких элементов я главнейшим образом усматриваю три: пьянство, крестьянские семейные разделы и общинное владение землей. Вот три гидры, которые мне предстоит победить. Прежде всего, разумеется, – пьянство, как противник, пользующийся особенной популярностью. Но ты позволишь мне, вместо дальнейших объяснений, прочитать уже заготовленный мною по этому предмету циркуляр.
   Быстрицын порылся в кармане своего мундира и вытащил из него бумажку, которую он, очевидно, показывал уж не мне первому.
   «Ввиду постоянно развивающегося пьянства, я считаю долгом изложить вам мой взгляд на сей важный предмет, – начал он. – Но прежде всего я чувствую потребность надлежащим образом установить точку зрения, на которой вы должны стоять при чтении настоящего циркуляра. Я отнюдь не намерен настаивать на полном изъятии водки из народного употребления. Кроме того, что эта задача мне непосильная, я очень хорошо понимаю, что в нашем суровом климате совершенно обойтись без водки столь же трудно, как, например, жителю пламенной Италии трудно обойтись без макарон и без живительных лучей солнца, а обитателю более умеренной полосы, немцу – без кружки пива и колбасы. Водка полезна во многих случаях – я это знаю.
   Во-первых, при согретии окоченевших на холоде членов, во-вторых, при угощении друга, в-третьих, при болезнях. Кто не знает целительных свойств рижского бальзама и водок, на манер оного выделываемых? Кому не известны водки: полынная, желудочная, анисовая, перцовая и, наконец, архиерейский настой?! Рюмка, выпитая перед обедом, помогает пищеварению; точно так же рюмка и даже две, выпитые в обществе хороших знакомых, ободряют дух человека, делают его наклонным к дружеству и к веселому излиянию чувств.
   Общежитие без водки – немыслимо. И конечно, тот может почесть себя истинно счастливым, кто знает, на какой рюмке ему остановиться, или, лучше сказать, кто рядом прозорливых над собой наблюдений сумел в точности определить, после какой счетом рюмки он становится пьян. Но, к сожалению, свойственная человеку самонадеянность не всякому дозволяет достигнуть сего желательного для преуспеяния народной нравственности результата.
   Вот об этой-то последней, пьяной, рюмке и намерен я беседовать с вами.
   Где, в каком притоне, в каком товариществе человек находит сию пагубную для него рюмку? Дома он не найдет ее, ибо здесь его остановит заботливая рука жены, умоляющие взоры воспитанных в страхе божием детей и, наконец, благожелательный совет друга. В гостях он тоже не найдет ее, ибо тут его остановит простое чувство приличия. Очевидно, стало быть, что он найдет ее в таком убежище, за порогом которого оставляется не только чувство приличия, но и воспоминание о семейном очаге и его радостях. Это мрачное убежище – должен ли я называть его? – это кабак! Здесь отец семейства, выпив пагубную рюмку, потребует еще пагубнейшей и затем, заложив сперва сапоги, потом шубу, незаметно утратит уважение к самому себе. Здесь мать семейства, выведенная из терпения безобразным видом упившегося мужа, начинает собственноручно расправляться с ним в виду плачущих и недоумевающих детей. Здесь едва вышедший из колыбели ребенок уже притворяется пьяным и ломается в угоду развратной толпе.
   Вот мрачная картина пьянства и тех безобразных вертепов, в которых оно производится. Надеюсь, что ее достаточно, чтоб возбудить в людях благонамеренных отвращение и даже тошноту. А потому и имея в виду, что пьянство, сверх всего вышеизложенного, есть главная причина недоимок...»
   – Ну, там, как обыкновенно: следить, наблюдать, увещевать и т.д. Ну, как по-твоему? убедительно?
   – Превосходно! Особливо об этой рюмке... Я, брат, сам это на себе испытал! Пьешь-пьешь иногда – и все ничего; и вдруг – эта рюмка! Так вот словно и скосит тебя! Только я, признаться, думаю, что не в одном кабаке можно эту рюмку найти. Вот я, например: в кабаке не бывал, а эту рюмку знаю!
   – Еще бы! а я-то?! Но ведь мы... на нас ведь недоимок нет, да и время у нас свободное – кому до нас надобность! Ну, а мужик – c'est autre chose! (это другое дело!) – Да, брат, мужик – это точно, что autre chose. Ему нельзя эту рюмку знать, потому что, кроме того что рюмка сама по себе денег стоит, она еще и расчеты его все запутывает. Ему, например, чем свет встать надо, рожь на базар везти, а у него голова трещит. Ему санишки изладить нужно, а у него руки дрожат, он вместо полоза-то – по руке себя топором тяпнул!.. Да, мужик – это именно autre chose! За ним еще как за ребенком ходить надобно, чтоб он, значит, в непрестанных физических трудах находился... тогда, и только тогда, он об этой рюмке забудет!
   – Вот это-то именно я и желаю внушить своим подчиненным!
   – И прекрасно. Ну-с, а теперь далее.
   – Далее, я поведу войну с семейными разделами и общинным владением.
   Циркуляры по этим предметам еще не готовы, но они у меня уж здесь (он ткнул себя указательным пальцем в лоб)! Теперь же я могу сказать тебе только одно: в моей системе это явления еще более вредные, нежели пьянство; а потому я буду преследовать их с большею энергией, нежели даже та, о которой ты получил понятие из сейчас прочитанного мной документа.
   В его голосе звучало такое искреннее убеждение, такая несомненная решимость, что мне невольно пришло на мысль: да, если этот человек не попадет под суд, то он покажет, где раки зимуют!
   – Послушай, однако ж, мой друг! ведь все это: и семейные разделы, и община, и круговая порука – все это находится под защитой закона! Стало быть, ты хочешь сделаться паскудским законодателем? Но безопасно ли это?
   – Pas de malsaines theories! restons dans la pratique! (Никаких нездоровых теорий! останемся на практической почве!) Практика в этом случае – самый лучший ответ. Начнем хоть с тебя. Ты вот сидишь теперь у себя в квартире и, уж конечно, чувствуешь себя под защитой закона. И вдруг – фюить! – et vous etes a mille verstes de votre chez-soi, de vos habitudes, de vos amis, de la civilisation... que sais-je enfin! (И вы оказываетесь в тысяче верстах от вашего дома, ваших привычек, ваших друзей, от цивилизации... мало ли еще от чего!) Ведь это возможно, спрашиваю я тебя?
   – Конечно, оно не невозможно, но...
   – Никаких «но»! фюить – и больше ничего! Теперь спрашиваю тебя: ежели я, как помпадур, имею возможность обойти закон ради какого-то «фюить», то неужели же я поцеремонюсь сделать то же самое, имея в виду совершить нечто действительно полезное и плодотворное?
   – Да, это так. То есть, коли хочешь, оно и не «так», но уж если допустить в принципе, что можно делать все, что хочешь, то лучше свиней разводить, нежели вращать зрачками. Итак, это решено. Ты исполнил первую половину своей программы, ты разорил кабаки, положил предел семейным разделам, упразднил общину... затем?
   – Затем начинается собственно положительная часть моего предприятия.
   Оплодотворение, орошение, разведение улучшенных пород скота, указание лучших способов возделывания земли и прочее. Тут я уж как у себя дома.
   – То есть, как в своем собственном чухломском хозяйстве?
   – Да, это будет продолжением моего чухломского хозяйства. Но ты не можешь себе представить, какие поразительные результаты я иногда получал!
   Вот тебе один пример из множества: в 1869 году я приобрел себе ютландского борова и ютландскую свинью – как ты думаешь, сколько у меня в настоящую минуту свиней?
   – Любопытно!
   – Слушай же. В 1870 году свинья, в два раза, принесла мне двадцать поросят, в числе их пять боровков, из которых я трех съел...
   – Вкусные?
   – Масло. Нежность, манность, таяние... rien de plus exquis! (верх изысканности!) У вас в Петербурге не имеют об этом ни малейшего понятия!
   Осталось пятнадцать свинок и два боровка. В 1871 году та же свинья дала еще двадцать поросят, из которых семь боровков; пять я съел. В 1872 году у меня было налицо, кроме родичей, двадцать восемь свинок и четыре боровка.
   В 1872 году весь первый приплод был пущен на племя; старую свинью откормили и зарезали на ветчину; с старым боровом следовало бы поступить так же, но жаль стало: как производитель он неоценим. Я оставил его, comme qui dirait (так сказать), для усиления департамента: как оставляют старых опытных чиновников. Пятнадцать молодых свиней, подобно матери своей, поросились по два раза и принесли... триста поросят! Из них я съел тридцать пять боровков. К 1873 году числилось: пятнадцать свиней приплода 1870 года и тринадцать – приплода 1871 года и четыре борова (старого борова зарезали) – все это было пущено на племя. Сверх того, на скотном дворе бегало двести тридцать свинок и тридцать пять боровков. В 1873 году результат получен неслыханный: двадцать восемь свиней принесли... шестьсот поросят! Из них продано и зарезано: двадцать свиней и двести поросят. К 1874 году числилось налицо: четыреста поросят и, сверх того, двести тридцать восемь свиней и тридцать один боров, которые все пущены на племя.
   Что будет в 1874 году – не знаю!
   – Душа моя! – испугался я, – но ведь таким образом можно весь шар земной покрыть свиньями!
   – И можно бы, если б этому не препятствовал нож и человеческая плотоядность! Но представь себе этот результат в применении к народному хозяйству! Представь себе его, как одно из многочисленных административных средств, находящихся в моих руках... Какой могущественный рычаг!
   Он умолк, но лицо его говорило красноречивее слов. Все оно сияло мягким, благожелательным сиянием, все было озарено мыслью: это по части свиней, затем пойдут коровы, овцы, лошади, куры, гуси, утки! Я, с своей стороны, тоже молчал, потому что мною всецело овладела мысль: сколько-то будет свиней у Быстрицына в 1900 году? С каким свиным багажом он закончит девятнадцатое и вступит в двадцатое столетие нашей эры?
   – И какой навоз! – продолжал он вдохновенно, – почти солдатский! Ведь это осуществление той мечты, которая не дает спать истинному хозяину!
   – Итак, ты начнешь свою деятельность в Паскудске с разведения свиней?
   – Желал бы; но, к сожалению, должен сознаться, что это мера слишком радикальная. Ca prete trop au calembour (это слишком напрашивается на каламбур). Поэтому я начну с племенных быков. На первый раз я брошу в обращение по одному на каждую волость: это немного, но ты увидишь, какие они наделают чудеса! Да, мой друг! Мир экономический – это мир чудес по преимуществу. Пусти в народное обращение какого-нибудь симментальского быка – и через десять лет ты не узнаешь местности. Природа, люди – все будет другое. На место болот – цветущие луга, на место обнаженных полей – обильные пажити...
   – Изумительно!
   – Говорю тебе: это целый мир волшебств!
   – Но на чьи же деньги приобретешь ты симментальских быков?
   – Га! Это уж они сами! Мой долг подать совет и наблюсти, чтоб он был выполнен, а деньги – это они сами.
   – Разумеется! Твой долг – указать, их долг – исполнить!
   – Добровольно, mon cher, добровольно! Моя система не требует принуждений! Я являюсь на сход лично и объясняю...
   – Ты! помпадур! на сходе... и лично!
   – Да, душа моя, лично! Я забываю все это мишурное величие и на время представляю себе, что я простой, добрый деревенский староста... Итак, я являюсь на сход и объясняю. Затем, ежели я вижу, что меня недостаточно поняли, я поручаю продолжать дело разъяснения исправнику. И вот, когда исправник объяснит окончательно – тогда, по его указанию, составляется приговор и прикладываются печати... И новая хозяйственная эра началась!
   – Прелесть! Мне остается удивляться только одному: как это до сих пор тебя проглядели! Как дозволили тебе хоть одну лишнюю минуту прозябать в Чухломе!
   В ответ на это Быстрицын усмехнулся и посмотрел на меня так мило и так любовно, что я не удержался и обнял его. Обнявшись, мы долго ходили по комнатам моей квартиры и все мечтали. Мечтали о всеобщем возрождении, о золотом веке[136], о «курице в супе» Генриха IV, и, кажется, дошли даже до того, что по секрету шепнули друг другу фразу: a chacun selon ses besoins[137].
   – А начальство? развивал ли ты перед ним свои мысли? – спросил я, когда мы вдоволь намечтались.
   – В восхищении!
   – Ну и слава богу!
* * *
   Словом сказать, я так приятно провел время, как будто присутствовал на первом представлении «La Belle Helene»[138]. Согласитесь, что для первой недели великого поста это очень и очень недурно!
   Но друг мой, Глумов[139], сумел-таки разрушить мое очарование.
* * *
   По обыкновению, он вошел ко мне мрачный. Мимоходом пожал мне руку, бросил на стол картуз, уселся на диван и угрюмо закурил папиросу.
   – А у меня сейчас Быстрицын был, – сказал я, – он в Паскудск помпадуром едет!
   – Скатертью дорога!
   – Послушай! Ведь ты знаешь, что он последователь или, лучше сказать, основатель той чухломской школы помпадуров-зиждителей, которая...
   – Знаю.
   – Ну, так он рассказывал мне свой план действий. Ах, это очень серьезно, очень-очень серьезно, что он задумал!
   – Например?
   – Вообрази себе, прежде всего он хочет уничтожить пьянство; потом он положит предел крестьянским семейным разделам наконец, упразднит сельскую общину... Словом сказать, он предполагает действовать, a la Pierre le Grand... (подобно Петру Великому) Изумительно, не правда ли?
   – То есть упразднять и уничтожать a la Pierre le Grand; а что же он, вместо всего этого, a la Pierre le Grand заведет?
   – Полеводство, птицеводство, скотоводство... mais tout un systeme! (ну, целая система!) Все это они в Чухломе надумали. Вообрази, он в 1869 году приобрел для себя ютландского борова и ютландскую свинью, и как ты думаешь, сколько у него теперь свиней?
   – Почем мне знать!
   – В 1874 году его свиное стадо заключало в себе двести тридцать восемь свиней, тридцать одного борова и четыреста поросят. Это в пять лет – от одной пары родичей! И заметь, что стадо было бы вдвое многочисленнее, если б он отчасти сам не ел, а отчасти не продавал лишних поросят. Каков результат!
   – Ничего, результат важнецкий... хоть бы Коробочке! Только ведь Коробочка[140] a la Pierre le Grand не действовала, с Сводом законов не воевала, общин не упраздняла, а плодила и прикапливала, не выходя из той сферы, которая вполне соответствовала ее разумению!
   Удивительный человек этот Глумов! Такое иногда сопоставление вклеит, что просто всякую нить разговора потеряешь с ним. Вот хоть бы теперь: ему о Pierre le Grand говоришь, а он ни с того ни с сего Коробочку приплел. И это он называет «вводить предмет диспута в его естественные границы»!
   Сколько раз убеждал я его оставить эту манеру, которая не столько убеждает, сколько злит, – и все не впрок.
   «Мне, говорит, дела нет до того, что дурак обижается, когда вещи по именам называют! Да и какой прок от лганья! Вот навоз испокон века принято называть «золотом», а разве от этого он сделался действительным золотом!»
   И заметьте, это человек служащий, то есть докладывающий, представляющий на усмотрение, дающий объяснения, получающий чины и кресты и т.д. Как он справляется там с своими сопоставлениями! Правда, он иногда говаривал мне:
   «На службе, брат, я все пять чувств теряю», – но все-таки как-то подозрительно! Как ни зажимай нос, а очутишься с начальством лицом к лицу, волей-неволей обонять придется!
   – Ну, с какой стати ты Коробочку привел? – упрекнул я его, – я сказал, что Быстрицын намеревается действовать a la Pierre le Grand... Положим, что я употребил выражение несвойственное, даже преувеличенное, но все-таки...
   – Нимало не преувеличенное. У нас нынче куда ни обернись – все Пьер ле Граны! дешевле не берут и не отдают. Любой помпадур ни о чем ином не думает, кроме того, как бы руку на что-нибудь наложить или какой-нибудь монумент на воздух взорвать. И все а-ля Пьер ле Гран. Летит, братец, он туда, в «свое место», словно буря, «тьма от чела, с посвиста пыль»[141], летит и все одну думу думает: раззорю! на закон наступлю! А ля Пьер ле Гран, значит. А загляни-ка ты ему в душу: для какой такой, мол, причины ты, милый человек, на закон наступить хочешь – ан у него там ничего нет, кроме «фюить» или шального «проекта всероссийского возрождения посредством распространения улучшенных пород поросят»!
   – Душа моя! у тебя натура художественная, и потому ты слишком охотно преувеличиваешь! Ты даже сам не замечаешь этого, а, право, преувеличиваешь! К чему это странное уподобление буре? К чему эти выражения: «раззорю!», «на закон наступлю!»? И это – в применении к Быстрицыну! К Быстрицыну, который, не далее как полчаса тому назад, клялся мне, что вся его система держится на убеждении и добровольном соглашении!
   К Быстрицыну, который лично – понимаешь! он, помпадур, и лично! – намерен посещать крестьянские сходы! Где же тут «раззорю»?
   – Опомнись! Да ведь ты сейчас же сам говорил, что он сельскую общину упразднить хочет, что он намерен семейные разделы прекратить?!