В то время унылый вид играл в человеческой жизни очень важную роль: он означал недовольство существующими порядками и наклонность к потрясению основ. Правда, что прокуроров тогда еще не было, а следовательно, и потрясений не так много было в ходу, но все-таки при частях уже существовали следственные пристава, которые тоже не без любознательности засматривались на людей, обладающих унылыми физиономиями. Поэтому телесное отяжеление, равно как и изжога, ежели не всегда служили достаточным поводом для диагностических постукиваний, то, во всяком случае, представляли очень достаточные данные для возбуждения сомнений и запросов весьма щекотливого свойства.
   Этих сомнений и запросов я в течение всей моей жизни тщательно избегал. Я всегда предпочитал им открытые исследования, не потому, чтобы перспектива быть предметом начальственно-диагностических постукиваний особенно улыбалась мне, но потому, что я - враг всякой неизвестности и, вопреки известной пословице, нахожу, что добрая ссора все-таки предпочтительнее, нежели худой мир. Даже тогда, когда действительно на совести моей тяготеет преступление, когда порочная моя воля сама, так сказать, вопиет о воздействии, даже и тогда меня не столько страшит кара закона, сколько вид напруживающегося при моем приближении прокурора. Хочется сказать ему: не суда боюсь, но взора твоего неласкового! не молнии правосудия приводят меня в отчаяние, а то, что ты не удостаиваешь меня своею откровенностью! Громи меня! призывай на мою голову мщение небес, но скажи, чем я тебя огорчил! Разреши тенета суспиции, которыми ты опутал мое существование! разъясни мне самому, какою статьею уложения о наказаниях определяется мое официальное положение в той бесконечно развивающейся уголовной драме, которая, по манию твоему, обнимает все отрасли человеческой индустрии, от воровства-кражи до потрясения основ с прекращением платежей по текущему счету и утайкою вверенных на хранение бумаг!
   Но ежели я таким образом думаю, когда чувствую себя действительно виноватым, то понятно, как должна была претить мне всякая запутанность теперь, когда я сознавал себя вполне чистым и перед богом, и перед людьми. К счастию, новые знакомства очень скоро вывели меня из той угрюмой сферы жранья, в которую я было совсем погрузился. Я понял, что истинная благонамеренность не в том одном состоит, чтобы в уединении упитывать свои телеса до желанного веса, но в том, чтобы подавать пример другим. Горизонт мой незаметно расширился, я воспрянул духом, спал с тела и не только не дичился общества, но искал его. Унылый вид, который придавал мне характер заговорщика, исчез совершенно. Вместе с Глумовым я проводил целые утра в делании визитов (иногда из Казанской части приходилось, по обстоятельствам, ехать на Охту), вел фривольные разговоры с письмоводителями, городовыми и подчасками о таких предметах, о которых даже мыслить прежде решался, лишь предварительно удостоверившись, что никто не подслушивает у дверей, ухаживал за полицейскими дамами, и только скромность запрещает мне признаться, скольких из них довел я до грехопадения. Словом сказать, из области благонамеренности выжидающей я перешел в область благонамеренности воинствующей и внушил наконец такое к себе доверие, что мог сквернословить и кощунствовать вполне свободно, в твердой уверенности, что самый бдительный полицейский надзор ничего в этом не увидит, кроме свойственной благовоспитанному человеку фривольности.
   Бессловесность, еще так недавно нас угнетавшая, разрешилась самым удовлетворительным образом. Мы оба сделались до крайности словоохотливы, но разговоры наши были чисто элементарные и имели тот особенный пошиб, который напоминает атмосферу дома терпимости. Содержание их главнейшим образом составляли: во-первых, фривольности по части начальства и конституций и, во-вторых, женщины, но при этом не столько сами женщины, сколько их округлости и особые приметы.
   Мы делали все, что делают молодые светские шалопаи, чувствующие себя в охоте: нанимали тройки, покупали конфеты и букеты, лгали, хвастались, катались на лихачах и декламировали эротические стихи. И все от нас были в восхищении, все говорили: да, теперь уж совсем ясно, что это - люди благонамеренные не токмо за страх, но и за совесть!
   Наконец в одно прекрасное утро мы были удовольствованы, так сказать, по горло: сам Иван Тимофеич посетил нас в моей квартире.
   Признаюсь, долгонько-таки заставил ждать почтенный сановник этого визита. Целых два месяца прошло после первого раута в квартале, а он, по-видимому, даже забыл и думать, что существуют на свете известные законы приличия. Все уж по нескольку раз перебывали у нас: и письмоводители частных приставов, и брантмейстеры, и помощники квартальных и старшие городовые; все пили водку, восхищались икрой и балыком, спрашивали, нет ли Поль де Кокца в переводе почитать и проч. - один Иван Тимофеич с какой-то необъяснимою загадочностью воздерживался от окончательного сближения. Не раз видали мы из окна, как он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя его внимание, но он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот. Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности не могут обмыть его?
   - А порядочно-таки накуролесили мы в жизни своей! - объяснял я Глумову мои сомненья.
   - Да, брат, эти дела не так-то скоро забываются! - соглашался он со мной.
   И вот стали мы разбирать свое прошлое - и чуть не захлебнулись от ужаса. Господи, чего только там не было! И восторг по поводу упразднения крепостного права, и признательность сердца по случаю введения земских учреждений, и светлые надежды, возбужденные опубликованием новых судебных уставов, и торжество, вызванное упразднением предварительной цензуры, с оставлением ее лишь для тех, кто, по человеческой немощи, не может бесцензурности вместить. Одним словом, все опасности, все неблагонадежности и неблагонамеренности, все угрозы, все, что подрывает, потрясает, разрушает, - все тут было! И ничего такого, что созидает, укрепляет и утверждает, наполняя трепетною радостью сердца всех истинно любящих свое отечество квартальных надзирателей!
   - Да ведь этак мы, хоть тресни, не обелимся! - в отчаянии восклицал я.
   - Похоже на то! - как эхо, вторил мне Глумов.
   - Послушай! кто же, однако ж, мог это знать! ведь в то время казалось, что _это_ и есть то самое, что созидает, укрепляет и утверждает! И вдруг какой, с божьею помощью, переворот!
   - Мало ли что казалось! надо было в даль смотреть!
   - Но ведь тогда даже чины за _это_ давали!
   - И все-таки. И чины получать, и даже о сочувствии заявлять - все можно, да с оговорочкой, любезный друг, с оговорочкой! Умные-то люди как поступают? Сочувствовать, мол, сочувствуем, но при сем присовокупляем, что ежели приказано будет образ мыслей по сему предмету изменить, то мы и от этого, не отказываемся! Вот как настоящие умные люди изъясняются, те, которые и за сочувствие, и за несочувствие - всегда получать чины готовы!
   И вот, в ту самую минуту, когда Глумов договаривал эти безнадежные слова, в передней как-то особенно звукнул звонок. Объятые сладким предчувствием, мы бросились к двери... О, радость! Иван Тимофеич сам своей персоной стоял перед нами!
   - Иван Тимофеич... ваше благородие... вы?!
   - Самолично. А что? заждались?.. ха-ха!
   - Да, начинали уж, знаете... сомнения разные...
   - Задумались... ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже не сразу... выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в нем еще мало-мальски есть - ну, я и тово... попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего не осталось, - ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
   Он произнес последние слова с горячностью, очень редкою в лице, обязанном наблюдать за своевременною сколкой на улицах льда, и затем, пожав нам обоим руки, вошел в квартиру.
   - Хорошенькая у вас квартирка... очень, очень даже удобненькая! похвалил он, - вместе, что ли, живете?
   - Нет, я в Рождественской части... - пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.
   - Ну, бог милостив! и вы со временем ко мне переедете! - обнадежил его Иван Тимофеич и, обратившись ко мне, весело прибавил: - А что, государь мой, водка-то у вас водится?
   - Иван Тимофеич! вина? Есть лафит, есть херес... Господи!
   - Нет, рюмку водки и кусок черного хлеба с солью - больше ничего! Признаться, я и сам теперь на себя пеняю, что раньше посмотреть на ваше житье-бытье не собрался... Ну, да думал: пускай исправляются - над нами не каплет! Чистенько у вас тут, хорошо!
   Он сел на диван и светлым взором оглядел комнату. Но вдруг лицо его омрачилось: где-то в дальнем углу он заприметил книгу...
   - Это "Всеобщий календарь"! - поспешил я разуверить его и тотчас же побежал, чтобы принести поличное.
   - А... да? а я, признаться, книгу было заподозрел.
   - Нет, Иван Тимофеич, мы уж давно... Давно уж у нас насчет этого...
   - И прекрасно делаете. Книги - что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие - чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
   - Да еще как живут-то! - подтвердил Глумов. - А которые случайно выучатся, сейчас же под суд попадают!
   - Ну, не все! Бывают и из простых, которые с умом читают! благосклонно допустил Иван Тимофеич.
   - И все-таки попадаются. Ежели не в качестве обвиняемых, так в качестве свидетелей. Помилуйте! разве сладко свидетелем-то быть?
   - Какая сладость! Первое дело, за сто верст киселя есть, а второе, как еще свидетельствовать будешь! Иной раз так об себе засвидетельствуешь, что и домой потом не попадешь... ахти-хти! грехи наши, грехи!
   Иван Тимофеич вздохнул, опрокинул в рот рюмку водки и сказал:
   - Ну, будьте здоровы, друзья! Понял я вас теперь, даже очень хорошо понял!
   Мы в умилении стояли против него и ждали, что будет дальше.
   - Хочется мне с вами по душе поговорить, давно хочется! - продолжал он. - Ну-тко, скажите мне - вы люди умные] Завелась нынче эта пакость везде... всем мало, всем хочется... Ну, чего? скажите на милость: чего?
   Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности не ощущается: вот только посквернословить разве... Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест он желает говорить один.
   - Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь - все у нас есть! Ну, вы - умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде... что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, - спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?
   - Как перед богом, так и...
   - Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда - везде мерзость. Даже тайные советники - и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка - пожары! да и те как-нибудь... А нынче!
   - Да, трудновато-таки вам!
   - Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!
   - Тсс...
   - На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) - "вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!" Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился... Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? - а он - как бы вы думали, что он, шельма, ответил? - "Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье... Рыбинско-Бологовской железной дороги!"
   - Однако ж! насмешка какая!
   - Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил - оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.
   - И это прошло ему... безнаказанно?
   - А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!
   - Тсс...
   - Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?
   - Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.
   - Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, - вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить - ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами - вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
   - Иван Тимофеич! неужто же мы могли...
   - И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое - вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! - а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!
   Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.
   - Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают - и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!
   И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем... поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.
   - А я все-таки вас перехитрил! - похвалился Иван Тимофеич, - и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль - все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко... еще бы вот чуточку... Шабаш!
   Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал - а чему подвергался! Немножко, чуточку - и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут... пожалуйте!
   - Да неужели мы... - воскликнул я с тоской.
   - Было, было - нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.
   - Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? - вступился, с своей стороны, Глумов.
   - Теперь - о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон - общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в "Ernani" Грациани, произнося знаменитое "perdono tutti!" {прощаю всех!})! Теперь вы все равно что вновь родились - вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!
   - Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?
   - Винца - это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту - не откажусь!
   Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.
   - Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, сказал он после минутного колебания, - интересное дельце, а для меня так и очень даже важное... да нет, лучше уж в другой раз!
   - Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!
   - Вот видите ли, есть у меня тут...
   Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.
   - Нет, нет, нет, - заторопился он, - лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, - ну, тогда...
   Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.
   Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое "удовольствие" от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны - и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою...
   III
   - А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! - первый опомнился Глумов.
   Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется "сие новое доказательство нашей благонадежности", что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.
   - А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, - сказал я.
   - Гм... да... А ты этому будешь рад?
   - Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин - кузен, Прудентов - дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!
   - Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.
   - А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!
   Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.
   - Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? - возвратился он к своей первоначальной идее.
   - Но почему же ты это думаешь?
   - Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался: непрочен, говорит, я!
   - Воля твоя, а я в таком случае притворюсь больным! - сказал я довольно решительно.
   - И это - не резон, потому что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют - хуже будет. Нет, я вот что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у тебя еще есть?
   - Да как тебе сказать? - на донышке!
   - И у меня дно видно. Плохо, брат. Всю жизнь эстетиками занимались да цветы удовольствия срывали, а теперь, как стряслось черт знает что, - и нет ничего!
   - Есть у меня, мой друг, недвижимость: называется Проплеванная. Усадьба не усадьба, деревня не деревня, пустошь не пустошь... так, земля. А все-таки в случае чего побоку пустить можно!
   - Пустяки, брат! Какому черту твою Проплеванную нужно?
   - Нет, голубчик, и до сих пор находятся люди, которым нужно... Даже странно: кажется, зачем? ну кому надобно? - ан нет, выищется-таки кто-нибудь!
   - Который тебе пятиалтынный даст. Слушай! говори ты мне решительно: ежели он нас поодиночке будет склонять - ты как ответишь?
   Я дрогнул. Не то, чтобы я вдруг получил вкус к ремеслу сыщика, но испытание, которое неминуемо повлек бы за собой отказ, было так томительно, что я невольно терялся. Притом же страсть Глумова к предположениям казалась мне просто неуместною. Конечно, в жизни все следует предусматривать и на все рассчитывать, но есть вещи до того непредвидимые, что, как хочешь их предусматривай, хоть всю жизнь об них думай, они и тогда не утратят характера непредвидимости. Стало быть, об чем же тут толковать?
   - Глумов! голубчик! не будем об этом говорить! - взмолился я.
   - Ну, хорошо, не будем. А только я все-таки должен тебе сказать: призови на помощь всю изворотливость своего ума, скажи, что у тебя тетка умерла, что дела требуют твоего присутствия в Проплеванной, но... отклони! Нехорошо быть сыщиком, друг мой! В крайнем случае мы ведь и в самом деле можем уехать в твою Проплеванную и там ожидать, покуда об нас забудут. Только что мы там есть будем?
   - Помилуй, душа моя! цыплята, куры - это при доме; в лесах - тетерева, в реках - рыбы! А молоко-то! а яйца! а летом грибы, ягоды! Намеднись нам рыжиков соленых подавали - ведь они оттуда!
   - Ну, как-нибудь устроимся; лучше землю грызть, нежели... Помнишь, Кшепшицюльский намеднись рассказывал, как его за бильярдом в трактире потчевали? Так-то! Впрочем, утро вечера мудренее, а покуда посмотри-ка в "распределении занятий", где нам сегодня увеселяться предстоит?
   Мы с новою страстью бросились в вихрь удовольствий, чтобы только забыть о предстоящем свидании с Иваном Тимофеичем. Но существование наше уже было подточено. Мысль, что вот-вот сейчас позовут и предложат что-то неслыханное, вследствие чего придется, пожалуй, закупориться в Проплеванную, - эта ужасная мысль следила за каждым моим шагом и заставляла мешать в кадрилях фигуры. Видя мою рассеянность, дамы томно смотрели на меня, думая, что я влюблен,
   - Какой цвет волос вам больше нравится, мсье, - блондинки или брюнетки? - слышал я беспрестанно вопрос.
   Наконец грозная минута наступила. Кшепшицюльский, придя рано утром, объявил, что господин квартальный имеет объясниться по весьма важному, лично до него касающемуся делу... и именно со мной.
   - Об чем, не знаете? - полюбопытствовал я.
   Но Кшепшицюльский понес в ответ сущую околесицу, так что я только тут понял, как неприятно иметь дело с людьми, о которых никогда нельзя сказать наверное, лгут они или нет. Он начал с того, что его начальник получил в наследство в Повенецком уезде пустошь, которую предполагает отдать в приданое за дочерью ("гм... вместо одной, пожалуй, две Проплеванных будет!" - мелькнуло у меня в голове); потом перешел к тому, что сегодня в квартале с утра полы и образа чистили, а что вчера пани квартальная ездила к портнихе на Слоновую улицу и заказала для дочери "монто". При этом пан Кшепшицюльский хитро улыбался и искоса на меня поглядывал.
   - Отчего же Глумова не зовут? - спросил я.
   - А як же ж можно двох!
   - Нужно говорить "двех", а не "двох", пан Кшепшицюльский! наставительно произнес Глумов и, обратись ко мне, пропел из "Руслана": .
   М-и-и-и-л'ые д'ет-ти! Не-бо устррро-ит в'ам рад-дость!
   - Ступай, брат, с миром, и бог да определит тебя к месту по желанию твоему!
   ----
   Клянусь, я был за тысячу верст от того удивительного предложения, которое ожидало меня!
   Когда я пришел в квартал, Иван Тимофеич, в припадке сильной ажитации, ходил взад и вперед по комнате. Очевидно, он сам понимал, что испытание, которое он готовит для моей благонамеренности, переходит за пределы всего, что допускается уставом о пресечении и предупреждении преступлений. Вероятно, в видах смягчения предстоящих мероприятий, на столе была приготовлена очень приличная закуска и стояла бутылка "ренского" вина.
   - Ну, вот и слава богу! - воскликнул он, порывисто схватывая меня за обе руки, точно боялся, что я сейчас выскользну. - Балычка? сижка копченого? Милости просим! Ах, да белорыбицы-то, кажется, и забыли подать! Эй, кто там? Белорыбицу-то, белорыбицу-то велите скорее нести!
   - Благодарю вас, я сейчас ел. Да и вы, конечно, заняты... дело какое-нибудь имеете до меня?
   - Да, дело, дело! - заторопился он, - да еще дело-то какое! Услуги, мой друг, прошу! такой услуги... что называется, по гроб жизни... вот какой услуги прошу!
   Начало это несколько смутило меня. Очевидно, меня ожидало что-нибудь непредвиденное.
   - Да, да, да, - продолжал он суетливо, - давно уж это дело у меня на душе, давно сбираюсь... Еще в то время, когда вы предосудительными делами занимались, еще тогда... Давно уж я подходящего человека для этого дела подыскиваю!
   Он оглянул меня с головы до ног, как бы желая удостовериться, действительно ли я тот самый "подходящий человек", об котором он мечтал.
   - Обещайте, что вы мою просьбу выполните! - молвил он, кончив осмотр и взглядывая мне в глаза.
   - Иван Тимофеич! после всего, что произошло, позволительны ли с вашей стороны какие-либо сомнения?
   - Да, да... довольно-таки вы поревновали... понимаю я вас! Ну, так вот что, мой друг! приступимте прямо к делу! Мне же и недосуг: в Эртелевом лед скалывают, так присмотреть нужно... сенатор, голубчик, там живет! нехорошо, как замечание сделает! Ну-с, так изволите видеть... Есть у меня тут приятель один... такой друг! такой друг!
   Он запнулся и заискивающе взглянул на меня, точно ждал моей помощи.
   - Ну-с, так приятель... что же этот приятель? - поощрил я его.
   - Так вот, есть у меня приятель... словом сказать, Парамонов купец... И есть у него... Вы как насчет фиктивного брака?.. одобряете? - вдруг выпалил он мне в упор.
   - Помилуйте! даже очень одобряю, ежели... - сконфузился я.
   - Вот именно так: ежели! Сам по себе этот фиктивный брак - поругание, но "ежели"... По обстоятельствам, мой друг, и закону премена бывает! как изволит выражаться наш господин частный пристав. Вы что? сказать что-нибудь хотите?
   - Нет, я ничего... я тоже говорю: по обстоятельствам и закону премена бывает - это верно!
   - Так вот я и говорю: есть у господина Парамонова штучка одна... и образованная! в пансионе училась... Он опять запнулся и в смущении опустил глаза.
   - Не желаете ли вы вступить с этой особой в фиктивный брак? - быстро спросил он меня таким тоном, словно бремя скатилось с его души.