К сожалению, я не могу сказать, что не понял его вопроса. Нет, я не только понял, но даже в висках у меня застучало. Но в то же время я ощущал, что на мне лежит какой-то гнет, который сковывает мои чувства, мешает им перейти в негодование и даже самым обидным образом подчиняет их инстинктам самосохранения.
   Иван Тимофеич очень тонко подметил этот разлад чувств. С одной стороны, в висках стучит, с другой - сердце объемлет жажда выказать благонамеренность... Так что, когда я, вместо ответа, в свою очередь предложил вопрос:
   - Но почему же именно я?
   То он не только не увидел в этом повода для прекращения разговора, но еще с большею убедительностью приступил к дальнейшим переговорам.
   - Слушай, друг! - сказал он ласково, ободряя меня, - ежели ты насчет вознаграждения беспокоишься, так не опасайся! Онуфрий Петрович и теперь, и на будущее время не оставит!
   Нервы мои окончательно упали. Я старался что-нибудь сообразить, отыскать что-нибудь - и не мог. Я беспомощно смотрел на моего истязателя и бормотал:
   - Позвольте... что касается до брака... право, в этом отношении я даже не знаю, могу ли назвать себя вполне ответственным лицом...
   Клянусь, будь на месте Ивана Тимофеича сам Шешковский - и тот бы тронулся моим видом. И тот сказал бы себе: вот человек, в котором благонамеренность уже достигла тех пределов, за которыми дальнейшие испытания становятся в высшей степени рискованными. И, сознавши это, отпустил бы меня с миром, предварительно обнадежив, что начальство очень хорошо понимает мои колебания и отнюдь не сочтет их за противодействие властям. Но у Ивана Тимофеича, по-видимому, совсем не было государственного смысла, а потому он счел возможным идти дальше.
   - Да ведь от вас ничего такого и не потребуется, мой друг, - успокоивал он меня. - Съездите в церковь (у портного Руча вам для этого случая "пару" из тонкого сукна закажут), пройдете три раза вокруг налоя, потом у кухмистера Завитаева поздравление примете - и дело с концом. Вы - в одну сторону, она - в другую! Мило! благородно!
   Нарисовав мне эту картину, он, очевидно, ждал, что я сейчас же изъявлю согласие, но я молчал.
   - А что касается до вознаграждения, которое вы для себя выговорите, продолжал он соблазнять меня, - то половину его вы _до_, а другую - _по_ совершении брака получите. А чтобы вас еще больше успокоить, то можно и так сделать: разрежьте бумажки пополам, одну половину с нумерами вы себе возьмете, другая половина с нумерами у Онуфрия Петровича останется... А по окончании церемонии обе половины и соединятся... у вас!
   Я слушал эти речи и думал, что нахожусь под влиянием безобразного сна. Какое-то ужасно сложное чувство угнетало меня, Я и благонамеренность желал сохранить, и в то же время говорил себе: ну нет, вокруг налоя меня не поведут... нет, не поведут! Отсюда - целый ряд галлюцинаций, обещающих сверхъестественное и чудесное избавление. То думалось: вот-вот Ивана Тимофеича апоплексический удар хватит - и вся эта история с фиктивным браком разлетится как дым. То представлялось: обрушивается потолок и повреждает Ивана Тимофеича, а меня оставляет невредимым - и опять все исчезает,
   И вот именно сверхъестественное и выручило меня. В ту самую минуту, как я искал спасения в галлюцинациях, в комнату вошло новое лицо, при виде которого я всею силою облегченной груди крикнул:
   - Иван Тимофеич! вот он!
   Да, это был он, то есть избавитель, то есть "подходящий человек", по поводу которого возможен был только один вопрос: сойдутся ли в цене? То есть, говоря другими словами, это был адвокат Балалайкин.
   Я с восхищением смотрел на него, хотя он значительно изменился, и притом не в свой авантаж {См. "Экскурсии в область умеренности и аккуратности". (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}. По-прежнему поступь его была тороплива, и в движениях сквозило легкомыслие, но изнурительные занятия, видимо, подействовали, и на лицо уже легли расплюевские тени. Я не скажу, чтоб Балалайкин был немыт, или нечесан, или являл признаки внешних повреждений, но бывают такие физиономии, которые - как ни умывай, ни холь, а все кажется, что настоящее их место не тут, где вы их видите, а в доме терпимости.
   Самого Ивана Тимофеича словно свет озарил, когда вошел Балалайкин.
   - Господин Балалайка! а я-то... а мы-то... а он - вот он он! беспорядочно восклицал он, раскрывая широкие объятия, - господин Балалайка! ах ты, ах! закусить? рюмочку пропустить?
   - Нет, mon cher, я на минуточку! спешу, мой ангел, спешу! - отнекивался Балалайкин. - Вот что: есть тут индивидуй один... взыскание на него у меня, так нужно бы подстеречь...
   - С удовольствием! и даже с превеликим... сейчас! сию минуту! Ах ты, ах! Да, никак, ты помолодел! Повернись! сделай милость, дай на себя посмотреть!
   - Не могу, душа моя, не могу! в конкурс спешу! Вот записка, в которой все дело объяснено. А теперь прощай!
   - Да нет же, стой! А мы только что об тебе говорили, то есть не говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан ты... вот он он! Слушай же: ведь и у меня до тебя дело есть.
   Балалайкин вынул из кармана хронометр, взглянул на циферблат и сказал:
   - У меня есть свободного времени... да, именно три минуты я могу уделить. Конкурс открывается в три часа, теперь без пяти минут три, две минуты нужно на проезд... да, именно три минуты я имею впереди. Ну-с, так в чем же дело?
   - Скажи: ты всякие поручения исполняешь?
   - Всякие. Дальше.
   - Жениться можешь?
   - Это... зависит!
   - Ну, конечно, не за свой счет, а по препоручению!
   - Mo... могу!
   - Так видишь ли: есть у меня приятель, а у него особа одна... вроде как подруга...
   - Душенька то есть?
   - Ну, как там по-твоему... И есть у него желание, чтобы эта особа в законе была... чтобы в метрических книгах и прочее... словом, все - чтобы как следует... А она чтобы между тем...
   - С удовольствием, мой друг, с удовольствием!
   - Ну-с, так что ты за это возьмешь? Она ведь, брат, по-французски знает!
   - Гм... Прежде нежели ответить на этот вопрос, я, с своей стороны, предлагаю другой: кто тот смертный, в пользу которого вся эта механика задумана?
   - Ты прежде скажи...
   - Нет, _ты_ прежде скажи, а потом и я разговаривать буду. Потому что ежели это дело затеял, например, хозяин твоей мелочной лавочки, так напрасно мы будем и время попустому тратить. Я за сотенную марать себя не намерен!
   Иван Тимофеич замялся. Очевидно, он имел в виду комиссионный процент и боялся, чтоб Балалайкин не обратился прямо к Парамонову, _без посредства комиссионеров_. Но после минутного размышления он, однако ж, решился.
   - Ежели я Парамонова Онуфрия Петровича назову - слыхал?
   - Намеднись даже в стуколку с ним вместе играл, - солгал Балалайкин, Фалелеев Сидор Кондратьич, Бобков Герасим Фомич, Генералов Федор Кузьмич, Парамонов и я.
   - Ну, как же по-твоему?
   - А вот как. У нас на практике выработалось такое правило: ежели дело верное, то брать десять процентов с цены иска, а ежели дело рискованное. то по соглашению.
   - Чудак ты! как же ты бабу ценить будешь?
   - Сейчас. Сколько господин Парамонов на эту самую "подругу" денег в год тратит?
   - Как сказать... Одевает-обувает... ну, экипаж, квартира... Хорошо содержит, прилично! Меньше как двадцатью тысячами в год, пожалуй, не обернется. Ах, да и штучка-то хороша!
   - А принимая во внимание, что купец Парамонов - меняло, а с таких господ, за уродливость, берут вдвое, то предположим, что упомянутый выше расход в данном случае возрастет до сорока тысяч.
   - Предполагай, пожалуй!
   - Теперь пойдем дальше. Имущества недвижимые, как тебе известно, оцениваются по десятилетней сложности дохода; имущества движимые, как, например: мебель, картины, произведения искусств, - подлежат оценке при содействии экспертов. Так ли я говорю?
   - Так-то так, да ведь тут...
   - Позволь, об этом будет дальше. "Штучка", о которой идет речь, очевидно, представляет имущество движимое, но притом снабженное такими признаками, на которые в законах прямых указаний не имеется. Поэтому в деле оценки подобного имущества необходимо прибегнуть к несколько иному методу, более соответствующему характеру самой движимости. Так, например, если допустим способ смешанный: то есть, с одной стороны, прибегнем к экспертизе, а с другой - не пренебрежем и принципом десятилетней сложности дохода, то, кажется, мы придем к результату довольно удовлетворительному. А именно: в смысле экспертизы, самым лучшим судьей является сам господин Парамонов, который тратит на ремонт означенной выше движимости сорок тысяч рублей и тем самым, так сказать, определяет годовой доход с нее...
   - Не _с нее_, а _ее_...
   - _С нее_ или _ее_ - не будем спорить о словах. Приняв цифру сорок тысяч, как базис для дальнейших наших операций, и помножив ее на десять, мы тем самым определим и ценность движимости цифрою четыреста тысяч рублей. Теперь идем дальше. Эта сумма в четыреста тысяч рублей могла бы быть признана правильною, ежели бы дело ограничивалось одною описью, но, как известно, за описью необходимо следуют торги. Какая цена состоится на торгах - этого мы, конечно, определить не можем, но едва ли ошибемся, сказав, что она должна удвоиться. А затем цифра гонорара определяется уже сама собою. То есть: восемьдесят, а для круглого счета - сто тысяч рублей.
   Я внимал ему, затаив дыхание; но когда он выговорил цифру сто тысяч, то, признаюсь, у меня даже коленки затряслись.
   - Берите пятьдесят! - подсказал я ему, сам, впрочем, не понимая, почему мне пришла на ум именно эта сумма, а не другая.
   Но он даже не удостоил меня взглядом.
   - Я уже опоздал на целую минуту, - сказал он, смотря на часы, - затем, прощайте! И буде условия мои будут признаны необременительными, то прошу иметь в виду!
   Несколько минут Иван Тимофеич стоял как опаленный. Что касается до меня, то я просто был близок к отчаянию, ибо, за несообразностью речей Балалайкина, дело, очевидно, должно было вновь обрушиться на меня. Но именно это отчаяние удесятерило мои силы, сообщило моему языку красноречие почти адвокатское, а мысли - убедительность, которою она едва ли когда-нибудь обладала.
   - Иван Тимофеич! - воскликнул я, - сообразите! Ведь это дело - ведь это такое дело, что, право, дешевым образом обставить его нельзя!
   Но он, по-видимому, не слыхал меня и бормотал:
   - Диви бы за дело, а то... другой бы даже за удовольствие счел...
   И вдруг, обратившись ко мне:
   - Ну, а вы как... какого вознаграждения желали бы? - спросил он и с горькой усмешкой прибавил, - _для вас_, может быть, и двухсот тысяч мало будет?
   Но тут-то именно я и показал себя.
   - Выслушайте меня, прошу вас! - сказал я. - Вы давно уже видите и знаете мое сердце. Вам известно, интересан ли я и страдаю ли недостатком готовности служить - на пользу общую. В деньгах я не особенно нуждаюсь, потому что получил обеспеченное состояние от родителей; что же касается до моих чувств, то они могут быть выражены в двух словах: я готов! Но будет ли с моей стороны добросовестно отбивать у Балалайкина куш, который может обеспечить его на всю жизнь? Он - бедный человек, Иван Тимофеич! и хотя говорит, что адвокатура дает ему не меньше двадцати пяти тысяч в год, но это он лжет! Помилуйте! разве можно вверять какие-нибудь серьезные интересы... Бал-алайки-ну? И даже самый конкурс, на который он сейчас ссылался, разве есть возможность верить в его существование? - Нет, и тысячу раз нет! Верьте, что, несмотря на свой шик, он с каждой минутой все больше и больше погружается в тот омут, на дне которого лежит Тарасовка. И в доказательство...
   3 взял со стола записку, которую оставил Балалайкин, и прочитал:
   "По делу о взыскании 100 рублей с мещанина Лейбы Эзельсона..."
   - Понимаете ли вы теперь, _какие_ у него дела? - продолжал я, - и как ему нужно, до зарезу нужно, чтоб на помощь ему явился какой-нибудь крупный гешефт, вроде, например, того который представляет затея купца Парамонова?
   Иван Тимофеич молчал, но для меня и то было уже выигрышем, что он _слушал_ меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось, говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению.
   - С другой стороны, - говорил я, - ведь не вам придется платить деньги! Конечно, Балалайкин заломил цену уже совсем несообразную, но я убежден, что в эту минуту он сам раскаивается и горько клянет свою несчастную страсть к хвастовству. Призовите его, обласкайте, скажите несколько прочувствованных слов - и вы увидите, что он сейчас же съедет на десять тысяч, а может быть, и на две! Наверное, он уж теперь позабыл, что сто тысяч слетели у него с языка. Почему он сказал сто тысяч, а не двести, не миллион? - не потому ли, что цифра _сто_ значится в записке о взыскании с мещанина Эзельсона? Я, конечно, этого не утверждаю, но думаю, что это догадка не безосновательная. Завтра он принесет к вам записку о взыскании _двух_ рублей и сообразно с этим уменьшит и требование свое до _двух_ тысяч. Но если бы даже он и окончательно "становился, например, на десяти тысячах, то, право, это не много! Ведь поручение-то... ах, какое это поручение! И что вам, наконец? Неужели деньги купца Парамонова до такой степени дороги вашему сердцу, что вы лишите бедного человека возможности поправить свои обстоятельства?
   Я говорил долго и убедительно, и Иван Тимофеич был тем более поражен справедливостью моих доводов, что никак не ожидал от меня такой смелой откровенности. Подобно всем сильным мира, он был окружен плотною стеной угодников и льстецов, которые редко дозволяли слову истины достигнуть до ушей его.
   - Вы правый - сказал он, наконец, с какою-то особенною искренностью пожимая мне руку, - и хотя мы не привыкли выслушивать правду, но я должен сознаться, что иногда она не бесполезна и для нас. Благодарю! Я давно не проводил время с такой пользой, как сегодня утром!
   ----
   Я летел домой, не чувствуя ног под собою, и как только вошел в квартиру, так сейчас же упал в объятия Глумова. Я рассказал ему все: и в каком я был ужасном положении, и как на помощь мне вдруг явилось нечто неисповедимое...
   - Поверь, что это за благонамеренность нашу! - сказал я в заключение.
   - Так-то так, да ты прежде подожди: возьмет ли еще Балалайкин десять-то тысяч?
   - Помилуй, душа моя, как ему не взять! ведь он...
   Я с жаром принялся доказывать, что нельзя Балалайке десяти тысяч не взять, что, в противном случае, он погибнуть должен, что десяти тысяч на полу не поднимешь и что с десятью тысячами, при настоящем падении курсов на ценные бумаги... И вдруг в самом разгаре моих доказательств меня словно обожгло.
   - Глумов! да ведь Балалайка женат и имеет восемь человек детей! крикнул я не своим голосом.
   IV
   Немедленно приступили мы к розыску семейного положения Балалайкина, и на другой же день, при содействии Кшепшицюльского, получили следующую справку:
   "_Балалайкин_ (имя и отчество неизвестны), адвокат. Проживает 2-й Адмиралтейской части, в доме бывшем Зондермана, на углу Фонарного переулка и Екатерининского канала. Пишет прошения, приносит кассационные и апелляционные жалобы и вообще составляет всякого рода бумаги, а в том числе и не указанные в законах. Как-то: поздравительные стихи для разносчиков афиш и клубных швейцаров, куплеты для театра Егарева, азбуки и хрестоматии, а также любовные письма (со стихами и без стихов) для лиц, не кончивших курса в средних учебных заведениях. Кроме сего, отыскивает, по поручениям, женихов и невест, следит по газетам за объявлениями о пропавших собаках и принимает меры к отысканию потерянного, занимается устройством предварительных обстановок, необходимых для удовлетворительного разрешения бракоразводных дел, и на сей конец содержит на жалованье от 4-х до 5-ти лжесвидетелей. В пропагандах, прокламациях и вообще ни в чем предосудительном не замечен. _Женат и имеет восемь дочерей_. Жена никаких постоянных средств к пропитанию себя с семейством (в том числе восьмидесятилетняя старушка-бабушка) не имеет, кроме белошвейного мастерства, доставляющего ничтожный доход. Живет это семейство в величайшей бедности в селе Кузьмине, близ Царского Села, получая от Балалайкина, в виде воспособления, не больше десяти рублей в месяц".
   Можно себе представить, как поразила меня эта реляция!
   - Воля твоя, - сказал я Глумову, - а я ни под каким видом на "штучке" купца Парамонова не женюсь. И, в крайнем случае, укажу на тебя, как на более достойного.
   - Да погоди же голову-то терять, - возразил Он мне спокойно, - ведь это еще не последнее слово. Балалайкин женат - в этом, конечно, сомневаться нельзя; но разве ты не чувствуешь, что тут сквозит какая-то тайна, которая, я уверен, в конце концов даст нам возможность выйти с честью из нашего положения.
   - Но это - тайна Балалайкина, раскрытие которой даже вовсе не интересует меня. Для меня в этом деле ясно одно: Балалайкин женат!
   - Не горячись, сделай милость. Во-первых, пользуясь стесненным положением жены Балалайкина, можно ее уговорить, за приличное вознаграждение, на формальный развод; во-вторых, ежели это не удастся, можно убедить Балалайку жениться и при живой жене. Одним словом, необходимо прежде всего твердо установить цель: во что бы ни стало женить Балалайку на "штучке" купца Парамонова - и затем мужественно идти к осуществлению этой цели.
   Волей-неволей, но пришлось согласиться с Глумовым. Немедленно начертали мы план кампании и на другой же день приступили к его выполнению, то есть отправились в Кузьмине. Однако ж и тут полученные на первых порах сведения были такого рода, что никакого практического результата извлечь из них было невозможно. А именно, оказалось:
   1) Что Балалайкина жена по уши влюблена в своего мужа и ни о каких предложениях (Глумов двадцать пять рублей давал) относительно устройства приличной "обстановки" в видах расторжения брака - слышать не хочет.
   2) Что Балалайкин сохраняет свой брак в большой тайне. Никто в семье не знает, что он адвокат, получающий значительный доход от поздравительных стихов, сочиняемых клубным швейцарам. И жена, и старая бабушка убеждены, что он служит в артели посыльных.
   3) Что Балалайкин наезжает в Кузьмине один раз в неделю, по субботам, всегда в полной парадной форме посыльного и непременно на лихаче. Тогда в семье бывает ликованье, потому что Балалайкин привозит дочерям пряников, жене - моченой груши, а старой бабушке - штоф померанцевой водки. Все семейные твердо уверены, что это - гостинцы ворованные.
   - Он-то говорит, что купцы дают, - сказала нам старуха-бабушка, - да уж где, чай!
   А дочка присовокупила:
   - И то сказать, трудно в ихнем сословии без греха прожить! Цельный день по кухням да по лавкам шляются, то видят, другое видят - как тут себя уберечи!
   Все это было далеко не поощрительно, однако Глумов и тут надежды не терял.
   - И прекрасно, - сказал он, - пускай себе ломается, и без нее обойдемся! Теперь, по крайней мере, путаться не станем, а прямо будем бить на двоеженство!
   Словом сказать, опасность заставила нас окончательно позабыть, что нам предстояло только "годить", и по уши погрузила нас в самую гущу благонамеренной действительности. Мы вполне искренно принялись хлопотать, изворачиваться и вообще производить все те акты, с которыми сопрягается безопасное плаванье по житейскому морю.
   Через несколько дней, часу в двенадцатом утра, мы отправились в Фонарный переулок, и так как дом Зондермана был нам знаком с юных лет, то отыскать квартиру Балалайкина не составило никакого труда. Признаюсь, сердце мое сильно дрогнуло, когда мы подошли к двери, на которой была прибита дощечка с надписью: Balalaikine, avocat. Увы! в былое время тут жила Дарья Семеновна Кубарева (в просторечии Кубариха) с шестью молоденькими и прехорошенькими воспитанницами, которые называли ее мамашей.
   Дарья Семеновна была вдова учителя латинского языка, который, к несчастью, смешивал герундиум с супинумом и за это был предан, по распоряжению начальства, суду. А так как он умер, не успев очистить себя от обвинений, то постигшая его невзгода косвенным образом отразилась и на его вдове: ей было отказано в пенсии. Оставшись без всяких средств к существованию, Дарья Семеновна понадеялась было, что ей удастся продать латинскую грамматику, которую издал ее муж и бесчисленные экземпляры которой, в ожидании судебного решения, украшали ее квартиру, но, увы! судьба и тут не оказалась к ней благосклонною. Решение суда не заставило себя долго ждать, но в нем было сказано: "Хотя учителя Кубарева за распространение в юношестве превратных понятии о супинах и герундиях, а равно и за потрясение основ латинской грамматики и следовало бы сослать на жительство в места не столь отдаленные, но так как он, состоя под судом, умре, то суждение о личности его прекратить, а сочиненную им латинскую грамматику сжечь в присутствии латинских учителей обеих столиц". Погоревала-погоревала бедная вдова, посоветовалась с добрыми людьми - и вдруг нашлась. Открыла пансион для девиц, но, разумеется, без древних языков.
   Дарья Семеновна была женщина веселая и хлебосолка, а потому педагогическая часть в ее пансионе была несколько слаба. Учили больше хорошим манерам и светскому обращению. Каждый вечер до поздних петухов стоял в ее квартире, как говорится, дым коромыслом. Играл тапер на стареньких клавикордах; молодые люди танцевали, курили папиросы, угощались пивом, водкой, а изредка и шампанским. По временам случались и драки, но хозяйка обладала на этот счет таким тактом, что подравшиеся при первом намеке на будочника немедленно унимались и посылали за пивом. Только по субботам и накануне больших праздников дверь квартиры учительницы Кубаревой отпиралась лишь для самых близких знакомых. В эти вечера в комнатах зажигались лампадки, воспитанницы умилялись и вздыхали, а Дарья Семеновна набожно говорила:
   - Весельем людским живу... а бога помню!
   Лет пятнадцать тому назад Дарья Семеновна умерла, отпраздновав двадцатипятилетие своей педагогической деятельности, хотя и без древних языков. Скончалась старушка тихо, в большом кресле на колесах, с которого в последнее время не вставала; скончалась под звуки тапера, проводившие ее в иной мир. Я помню: мы беспечно танцевали, в одном углу хлопнула пробка, в другом - раздалась пощечина; смотрим, а ее уж и нет! Говорят, перед смертью она получила дар прозорливства и предсказала, что в квартире ее поселится Балалайкин.
   Весьма естественно, что прежде, нежели позвонить, мы остановились перед этою дверью, подавленные целым роем воспоминаний.
   - Тут... было? - первый прервал молчание Глумов.
   - Да, мой друг... тут!
   - Тапера, Ивана Иваныча, помнишь?
   - Как живой и теперь стоит передо мной!
   - Представь себе! ведь он отец семейства был... Я у него детей крестил, а Кессених кумой была, и, как сейчас помню, он нас в ту пору шмандкухеном угощал.
   - А Стрекозу помнишь?
   - Еще бы! первый мазурист на вечерах у Дарьи Семеновны был! здесь, в этой квартире, и воспитание получил! А теперь, поди-тко, тайный советник, в комиссиях заседает - рукой до него не достать!
   - Вообрази: встречаю я его на днях на Невском, и как раз мне Кубариха на память пришла: помните? говорю. А он мне вдруг стихами:
   Вельможу должны украшать
   Ум здравый, сердце просвещенно...
   И об Кубарихе ни полслова - вот он нынче как об себе полагает!
   - Да, брат, многие из школы Дарьи Семеновны вышли, которые теперь... Только вот мы с тобой...
   Я машинально протянул руку и подавил пуговку электрического звонка. Раздался какой-то унылый, дребезжащий звон, совсем не тот веселый, победный, светлый, который раздавался здесь когда-то. Один из лжесвидетелей, о которых упоминалось в справке, добытой из 2-й Адмиралтейской части, отпер нам дверь и сказал, что нам придется подождать, потому что господин Балалайкин занят в эту минуту с клиентами.
   Мы вошли в приемную комнату, и сердца наши тоскливо сжались. Да, именно в этой угловой комнате, выходящей окнами и на Фонарный переулок и на Екатериновку, она и скончалась, добрая, незабвенная Кубариха! Вот тут, у этой стены, стояли старые, разбитые клавикорды; вдоль прочих стен расставлены были стулья и диваны, обитые какой-то подлой, запятнанной материей; по углам помещались столики и etablissements {Стойки.}, за которыми лилось пиво; посредине - мы танцевали. Картины из прошлого, одна за другой, совершенно живые, так и метались перед моим умственным оком.
   - Дарья Семеновна! тут ли вы? - воскликнул я, совсем забывшись под наплывом воспоминаний.
   Увы! ни один звук не ответил на мой сердечный вопль. Просторная приемная комната, в которой мы находились, смотрела холодно и безучастно, и убранство ее отличалось строгою простотой, которая совсем не согласовалась с профессией устройства предварительных обстановок по бракоразводным делам. Признаюсь, приличность балалайкинской обстановки даже поразила меня. Я ожидал увидеть нечто вроде квартиры средней руки кокотки - и вдруг очутился в помещении скромного служителя Фемиды, понимающего, что, чем меньше будет в его квартире драк, тем тверже установится его репутация как серьезного адвоката. Посредине стоял дубовый стол, на котором лежали, для увеселения клиентов, избранные сочинения Белло в русском переводе; вдоль трех стен расставлены были стулья из цельного дуба с высокими резными спинками, а четвертая была занята громадным библиотечным шкафом, в котором, впрочем, не было иных книг, кроме "Полного собрания законов Российской империи". Очевидно, что Балалайкин импонировал этою комнатою, хотел поразить ею воображение клиента и в то же время намекнуть, что всякое оскорбление действием будет неуклонно преследуемо на точном основании тех самых законов, которые стоят вот в этом шкафу. Ничего лишнего, мишурного, напоминающего о прелюбодеянии и лжесвидетельстве, не бросалось в глаза, только в углу стоял довольно подержанный полурояль, от которого" несколько отдавало Дарьей Семеновной. Рояль этот, как я узнал после, был подарен Балалайкину одним несостоятельным должником в благодарность за содействие к сокрытию имущества, и Балалайкин, в свободное от лжесвидетельств время, подбирал на нем музыку куплетов, сочиняемых им для театра Егарева. Тем не менее этот рояль так обрадовал меня, что я подбежал к нему, и если б не удержал меня Глумов, то, наверное, сыграл бы первую фигуру кадрили на мотив "чижик! чижик! где ты был?", которая в дни моей молодости так часто оглашала эти стены.