девушка строгих правил, ярая патриотка, она ему вскружит голову, влезет в душу, женщины — все еще грозное оружие, а этот режиссер, по правде говоря, — истый мудрец. Во время беседы подходит оператор, немец, приехавший из Германии, и говорит хоть и не по-нашему, но так, что все понятно: Айн гросс план фон полицай, и Виктор мигом все смекнул, стал в соответствующую позу, ассистент хлопнул хлопушкой, произнес: «Майская революция», дубль два! — ну, или что-то подобное на своей кино-тарабарщине, и Виктор, размахивая пистолетом, снова возникает в дверях, оскалясь с угрозой и насмешкой: Всех взяли! — а если он повторяет эти слова с меньшим жаром, то лишь потому, что боится поперхнуться новой пастилкой, которую успел между делом сунуть в рот, чтобы сообщить дыханию пресловутую свежесть. Оператор доволен: Ауфвидерзейн, их хабе каина цайт цу ферлирен, эс ист шен цимлих шпет, и, обращаясь к режиссеру Лопесу Рибейро, добавляет: Эс ист пункт миттер-нахт, а тот отвечает: Махен зи битте дас лихт аусс [65] — и покончим на этом с произношением и переводом, поскольку мы еще только начинаем обучение. А Виктор со своей командой уже спустился по лестнице, уводя закованных в наручники арестованных: полицейские до такой степени сознательно исполняют свой долг, что даже и эту комедию воспринимают всерьез: раз взяли, пусть и понарошку, надо отвести куда следует.
   Замышляются и иные налеты. Покуда Португалия молится и распевает — ведь настала пора празднеств и праздников, когда в изобилии и избытке песнопений и гимнов, фейерверков и вина, музыки симфонической и народной, белокрылых ангелов, влекомых на носилках под палящим зноем, которым небеса ответили наконец на затянувшуюся зиму, хоть и не отказали себе в удовольствии в соответствии с сезоном послать нам изрядное количество ливней и гроз — покуда Томас Алькайде поет в театре Сан-Луис в «Риголетто», «Манон Леско» и «Тоске», покуда Лига Наций решает наконец применить против Италии санкции, покуда англичане заявляют протест по поводу пролета германского дирижабля «Гинденбург» над своими стратегическими объектами, все толкуют только о том, что вольный город Данциг в самое ближайшее время будет включен в состав германской империи. Ну и Бог с ними со всеми. Только самый приметливый глаз и поднаторевший в картографических штудиях палец смогут отыскать черную точку и надпись на варварском наречии, так что грядущее присоединение — еще не конец света. Ибо нехорошо будет для спокойствия нашей отчизны, если мы примемся встревать в дела, нас не касающиеся — соседи наши вооружаются, разоружаются, пусть их! А нам и горя мало, нам, помимо горя, подавай еще и веселье без посторонних, ведь и они нас на свои праздники не звали. В это же самое время прошел слух, будто генерал Санхурхо намеревается тайно вернуться в родную Испанию и возглавить там монархическое движение, однако сам генерал поспешил заявить в печати, что не собирается пока покидать пределы Португалии. Он со всем семейством живет у нас в Монте-Эсториле, на вилле «Санта Леокадия» с видом на море и с миром в душе. А если бы нас спросили, как следует поступить в таком случае, то: Ступай, спасай отчизну, сказали бы одни, а другие сказали бы: Да брось ты, оставайся, на кой тебе все это сдалось, впрочем, от всех нас требуется только исполнять положенным образом долг гостеприимства, как мы с удовольствием и поступаем в отношении герцогов Альба и Мединаселия, в добрый час обретших приют в отеле «Браганса», откуда они, по их же словам, съезжать пока не намерены. Если, конечно, все это тоже — не подготовка к налету или вторжению — и сценарий уже готов, и оператор уже у камеры, не хватает только команды режиссера: Мотор!
   А Рикардо Рейс читает газеты. Новости, приходящие к нему со всего света, его не тревожат — может потому, что таков уж у него темперамент, может потому, что верует в здравый смысл, упрямо твердящий, что чем больше несчастий боишься, тем реже они случаются. Если это в самом деле так, человек — и это в собственных его интересах — обречен на вечный пессимизм, ведущий его к счастью, и, если проявит достаточно упорства, обретет бессмертие благодаря простому страху смерти. Рикардо Рейс — не Джон Д. Рокфеллер, он не нуждается в особом подборе отрадных новостей, и газета, которую он читает, — такая же, как все прочие, ибо возникающие угрозы — всеобъемлющи и всеохватны, словно солнце, однако всегда можно укрыться в тени, формулируемой так: Того, о— чем я не желаю знать, не существует, единственное, что меня по-настоящему заботит — это как отыграть ферзя, а если я эту заботу называю единственной и настоящей, то не потому, что так оно и есть, а потому, что других нет. Читает Рикардо Рейс газеты и вот считает должным все же немного озаботиться. Европа бурлит и клокочет, того и гляди, перехлестнет через край, и нет на всем материке места, где поэт мог бы приклонить голову. Старики на лавочке взволновались до такой степени, что решились на неслыханные жертвы и, скинувшись, стали покупать газету каждое утро, чтобы не дожидаться, когда ближе к вечеру выйдет сеньор доктор. И когда он появился в скверике, намереваясь свершить обычный и привычный ритуал милосердия, они смогли ответить с надменностью бедняков, получивших возможность оказаться неблагодарными: Спасибо, не нужно — и громко зашелестеть полотнищами страниц, лишний раз доказуя своей кичливостью, что человек по природе — переменчив и неверен.
   И Рикардо Рейс, который после того, как завершился отпуск Лидии, вернулся к давнему своему обыкновению спать чуть ли не до обеда, вероятно, последним из жителей Лиссабона узнал о случившемся в Испании военном перевороте. Еще осоловелый от сна, спустился он на лестницу за газетой, поднял ее с коврика, сунул под мышку, зевая, вернулся в квартиру, вот и еще один день начал томительное свое существование, которое притворяется безмятежным спокойствием, и когда заголовок: Восстание в частях испанской армии, хлестнул Рикардо Рейса по глазам, он ощутил головокружение, а заодно и какое-то сосущее чувство внутри, словно внезапно оказался в свободном падении, не будучи твердо уверен в близости земли. Случилось то, чего следовало ожидать. Испанская армия, свято оберегающая честь нации и чтящая традицию, заговорит на языке силы, изгонит торгующих из храма, восстановит павший во прах алтарь отечества, вернет Испании то бессмертное величие, которого она по вине недостойных сынов своих лишилась. Рикардо Рейс прочел эту краткую заметку, а на второй странице обнаружил запоздавшую телеграмму: Мадрид опасается подъема революционного фашистского движения, и предпоследнее слово слегка смутило его — да, разумеется, эта новость пришла из испанской столицы, где находится левое правительство, так что понятно, почему используется такая лексика, хотя понятней было бы, скажи они, например, что поднялись монархисты против республиканцев, и в этом случае Рикардо Рейс знал бы, где свои, ибо он сам — монархист, как мы помним или должны вспомнить, если забыли. Но если генерал Санхурхо, который, согласно гуляющим по Лиссабону слухам, планировал стать во главе испанских монархистов, дал официальное опровержение, о чем нам тоже известно: Не собираюсь, мол, пока покидать пределы Португалии, то вопрос, стало быть, проще, чем кажется, и Рикардо Рейсу нет нужды принимать участие в этой битве, буде грянет она, ибо это — не его битва, а рознь разгорелась между республиканцами такими и этакими. На сегодня газетка выложила все, что знала. Завтра, быть может, сообщит, что движение захлебнулось, мятеж подавлен, и во всей Испании — мир и благодать. Рикардо Рейс не знает, с облегчением или со скорбью встретит он эту весть. Отправляясь обедать, он внимательно вглядывается в лица, вслушивается в разговоры, ощущая даже в воздухе какую-то нервозность, однако это всего лишь — нервозность, остерегающаяся себя самой, не больше и не меньше, проистекающая то ли от скудости сведений, то ли от природной сдержанности в проявлениях чувств, которые касаются столь близкого предмета, да и вообще, как говорится, молчание — золото. Однако по дороге от дома до ресторана он перехватил два-три торжествующих взгляда, заметил два-три лица с выражением меланхолической растерянности, и потому оказался способен понять, что дело тут не в отличии одних республиканцев от других.
   Происходящее несколько разъяснилось, и довольно скоро. Мятеж начался в Испанском Марокко, а во главе его, судя по всему, стоит генерал Франко. У нас, в Лиссабоне, генерал Санхурхо заявил о поддержке своих товарищей по оружию, но еще раз подтвердил, что сам лично не желает предпринимать никаких действий, хотите — верьте, хотите — нет, последние четыре слова, разумеется, произнесены не генералом, в любой ситуации найдется некто, высказывающий свое мнение, если даже его об этом не просят. А что положение в Испании серьезно, так это ребенку понятно. Достаточно сказать, что менее чем за сорок восемь часов пало правительство Касареса Кироги, а Мартинесу Барро поручено было сформировать новый кабинет, но слетел и Мартинес Барро, и теперь там правительство Хираля, а вот долго ли оно протянет — вопрос. Военные заявляют о том, что идут по стране триумфальным шествием и что если и дальше все так пойдет, часы красных в Испании сочтены. Тот же самый вышеупомянутый ребенок, едва выучившийся читать, подтвердит это, бросив беглый взгляд на размер кегля и разнообразие шрифтов, на сие выраженное средствами полиграфии одушевление, которое через несколько дней захлестнет и набранные петитом статейки на внутренних страницах.
   И вдруг — трагедия. Страшной смертью, сгорев заживо, погибает генерал Санхурхо: летел занять свое место в руководстве движением военных, и вот нате вам — самолет ли оказался перегружен, мотор ли у него отказал, если, конечно, одно не повлекло за собой другое, но как бы там ни было — не смог набрать высоту, врезался сначала в деревья, потом в стену на глазах у всех тех испанцев, которые собрались на проводы, и под беспощадным солнцем запылал вместе с генералом огромным факелом, а летчику — Ансальдо его звали — повезло, выбрался, конечно, не целым-невредимым, но живым и даже обгорел не очень сильно. А ведь помнится, говорил генерал, что нет, мол, не собираюсь я в ближайшее время покидать пределы Португалии, врал, значит, но мы должны проявить милосердие к этой лжи, ибо она — хлеб политика, должны понять и простить ее, хотя нам неведомо, разделяет ли наше мнение Господь Бог, и не была ли эта авиакатастрофа небесной карой, поскольку каждый знает, что карает Господь не камнем и не дубьем, но исключительно огнем, как исстари повелось. И в то самое время, когда генерал Кейпо де Льяно объявил диктатуру по всей Испании, генерала Санхурхо, маркиза де Риффа, отпевали в эсторильской церкви Святого Антония, а говоря «генерала», мы имеем в виду то, что от него осталось, осталось же до черноты обугленное поленце, похожее на детский гробик, и генерал, при жизни бывший мужчиной рослым, видным, дородным, обратился в жалкую головешку, наверно, и в самом деле мы — ничто в этом мире, но сколько бы нам это ни повторяли, какие бы убедительные примеры ни приводили, нипочем нам в это не поверить. В почетном карауле у гроба выдающегося военачальника стоят члены Испанской Фаланги при полном параде — голубая рубашка, черные брюки, кинжал на кожаном поясе — а откуда взялась вся эта братия, вот вопрос, ясное дело, не из Марокко же прискакала во весь опор на церемонию похорон, но все тот же пресловутый ребенок во всей своей невинности и неграмотности сумеет дать на него ответ, если в Португалии, как сообщает «Пуэбло Гальего», пятьдесят тысяч испанцев, а они, надо думать, привезли с собой не только две смены белья, но захватили также и черные брючки с голубой рубашечкой да и кинжал не позабыли на всякий случай, не ожидая, впрочем, что случай представится по столь скорбному поводу. На их лицах лежит печать мужественного страдания, но имеется также и отблеск торжества и славы, ибо смерть в конце концов есть вечная невеста, в объятия которой мечтает попасть всякий храбрец, целомудренная дева, из всех прочих предпочитающая испанцев, если они к тому же еще и военные. Завтра, когда мулы повлекут лафет с бренными останками генерала Санхурхо в последний путь, над ними запорхают наподобие приносящих благую весть ангелов сообщения о том, что моторизованные колонны наступают на Мадрид, замыкая кольцо окружения, и что решительный штурм — это вопрос часов. Говорят, что правительства якобы уже нет, но говорят также, не замечая явного противоречия, что это же самое отсутствующее правительство разрешило раздать членам Народного Фронта оружие и боеприпасы. Так или иначе, но это всего лишь предсмертные хрипы. В ближайшее время Пречистая Дева Пиларская раздавит лилейной своей стопой змею зла, полумесяц взойдет над кладбищами несправедливости, на юге Испании уже высадились тысячи марокканских солдат, и вместе с ними в едином — я бы даже сказал, в экуменическом — порыве освободим империю креста и четок от безбожного господства серпа и молота. Возрождение Европы идет семимильными шагами — сперва Италия, за ней — Португалия, следом — Германия, а теперь настал черед Испании, это — добрая земля, это отборное семя, и завтра соберем мы урожай. Помните, как написали немецкие студенты: Мы — ничто, и эти же слова шептали друг другу рабы, возводившие египетские пирамиды, Мы — ничто, каменщики и погонщики волов, строившие монастырь в Мафре, Мы — ничто, покусанные бешеным котом жители Алентежо, Мы — ничто, облагодетельствованные общенациональной раздачей милостыни, Мы — ничто, жители Рибатежо, в пользу которых устроено было празднество в Жокей-клубе, Мы — ничто, профсоюзы, в мае проведшие уличную манифестацию, и, Бог даст, придет для нас день, когда все мы и вправду станем чем-нибудь, а кто сегодня произносит эти три слова, неизвестно, это — предчувствие.
   Лидия же, которая тоже мало что собой представляет, рассказывает Рикардо Рейсу об успехах, достигнутых соседней страной, о том, как живущие в отеле испанцы устроили по поводу происходящего шумное торжество, и даже трагическая гибель генерала их не обескуражила, и теперь что ни вечер — льется рекой французское шампанское, управляющий Сальвадор ходит сам не свой от счастья, а Пимента шпарит по-испански, как на родном языке, Рамон и Фелипе, напыжились от гордости, прознав, что генерал Франко — галисиец, уроженец Эль-Фарроля, и на днях еще кто-то предложил вывесить над фасадом «Брагансы» испанский флаг в знак нерушимого союза двух пиренейских народов, ждут только, когда чаша весов опустится еще немножко. Ну, а ты, спросил Рикардо Рейс, ты что думаешь об Испании, о том, что там творится? Да я-то что, я — никто, дура темная, это вы, сеньор доктор, должны знать-понимать, сколько вам пришлось учиться в свое время, чтобы стать тем, кем стали, думаю, чем выше поднимешься, тем виднее все становится. Стало быть, в каждой луже месяц блещет, ибо высоко живет. Как красиво вы умеете сказать. В Испании — хаос, смута, смятение, было необходимо, чтобы пришел кто-то и навел порядок, а этот «кто-то» может быть только армией, так случилось и в нашей Португалии, так бывало и в других странах. Не знаю, что вам на это сказать, но послушали бы вы, что мой брат говорит. Мне необязательно слушать твоего брата, чтобы знать, что он говорит. Да, вы с ним и в самом деле — такие разные. Ну, так что ж говорит твой брат? Он говорит, что военные не смогут победить, потому что весь народ будет против них. Для начала тебе, Лидия, недурно бы усвоить, что весь народ не бывает за или против кого-то, а кроме того, будь любезна объяснить мне, что такое, по-твоему, народ? Народ — ну, это я, прислуга, у которой брат — революционер и которая спит с сеньором доктором, не одобряющим революций. Кто это тебя научил такой премудрости? Когда я открываю рот, слова словно бы сами выскакивают из него в готовом виде. Большинству людей свойственно сначала думать, а потом говорить, или говорить и думать одновременно. Нет, я не думаю, для меня это — как ребенка родить, он растет в животе, а как придет его время — выходит на свет. А ты хорошо себя чувствуешь? Если б не то, что месячных нет, не поверила бы, что беременна. Ты по-прежнему намереваешься оставить ребенка? Мальчика? Ну да, мальчика. По-прежнему, и не передумаю. А ты хорошо подумала? Я вообще не думаю, и, сказавши это, Лидия издала удовлетворенный смешок, Рикардо Рейс же не нашелся, что ответить, и притянул ее к себе, поцеловал в лоб, потом в уголок рта, потом в шею, и, благо кровать оказалась невдалеке, легли на нее приходящая прислуга и сеньор доктор, о брате-матросе разговор больше не заходил, а Испания отодвинулась на самый край света.
   Les beaux esprits se rencontrent [66], уверяют французы, выделяющиеся из всех иных народов тонкостью суждений. Только успел Рикардо Рейс обмолвиться о необходимости защищать порядок, как ту же мысль высказал в интервью португальской газете «Секуло» генерал Франсиско Франко: Нам необходим порядок в стране, и этого постулата оказалось достаточно, чтобы вышеуказанная газета дала заголовок на всю полосу «Испанская армия освобождает страну от смуты», показав тем самым, что beaux esprits многочисленны, если не неисчислимы, и через несколько дней задаст та же газета вопрос с подковыркой: Когда же будет организован Первый Интернационал Порядка в противовес Третьему Интернационалу Беспорядка? — и для ответа уже собираются beaux esprits. Впрочем, нельзя сказать, чтобы его не было как такового: марокканские части продолжают высаживаться на побережье, в Бургосе создана хунта со всей полнотой власти, и по общему мнению, со дня на день произойдет решающее столкновение между армией и силами, сплотившимися вокруг Мадрида. И тому факту, что население Бадахоса взялось за оружие, чтобы дать отпор неминуемому вторжению, не следует придавать какого-то особого значения — нет, особого не надо, достаточно того, которое сможет стать аргументом в споре о том, чем является или чем не является народ. Не тревожась о коснеющей в невежестве Лидии, не беспокоясь об уклончивом суждении Рикардо Рейса, граждане Бадахоса — мужчины, женщины и дети — вооружились всем, что под руку попало, а попали под нее ружья, револьверы, сабли, дубины, косы, ножи и топоры, ибо именно такова у народа манера вооружаться, а если это так, то в ближайшее же время узнаем мы, что такое народ и где он обретается, ибо все прочее, с вашего разрешения, суть витки философического и неравноправного спора.
   Волна вздымается и катится. В нашем отечестве наблюдается массовый наплыв желающих вступить в ряды Португальской Молодежи: юные патриоты, не желая ждать, когда запись станет принудительной, а это не за горами, сами, собственной, исполненной упований рукой, еще неустоявшимся полудетским почерком под благосклонным взором отцов пишут и подписывают заявление, на молодых крепких ногах бегут на почту, либо, трепеща от наплыва гражданского чувства, несут его в приемную Министерства образования и только богобоязненность не дает им воскликнуть: Се кровь моя — пейте, се плоть моя — ешьте, но всякому видно, сколь велика в них жажда принять мученический венец. Рикардо Рейс просматривает списки, пытается представить себе лица, фигуры, жесты, походки, придающие смысл и форму неопределенности тех слов, что называются именами, тех слов, что будут самыми пустыми из всех, если только не поместить их внутрь человеческого существа. Пройдут годы — двадцать лет, тридцать, пятьдесят — и что будут думать зрелые люди, старые люди, если доживут они до зрелости или старости, что будут думать они об этом своем юношеском воодушевлении, когда внимали звучащим, как призыв волшебного рога, словам германских студентов «Мы — ничто» и горделиво вторили им: И мы — тоже, мы тоже — ничто, что скажут они? Скажут: Грехи молодости, или: Плоды юношеских заблуждений, или: Некого спросить было, или: Впоследствии мне пришлось горько раскаяться, или: Отец посоветовал, или: Я искренне верил, или: Форма была красивая, или: Я и сейчас бы поступил точно так же, или: Хотелось выдвинуться, или: Юношу так легко обмануть, или: Юноше так легко обмануться, эти и подобные им оправдания звучат сейчас, но вот один из этих людей встает, тянет руку, прося слова, и Рикардо Рейс слово это ему дает, поскольку ему очень любопытно послушать, что скажет человек о том, каков был он прежде, и еще любопытней — как один возраст судит другой, и вот она, его речь: В свое время будут рассмотрены причины, по которым каждый из нас предпринимает тот или иной шаг — по наивности ли, злому ли умыслу, по собственной ли воле или под давлением третьих лиц — и вынесен приговор, сообразный духу времени и личности судящего, но вне зависимости от того, будем ли мы оправданы или осуждены, взвешивать должно всю нашу жизнь, сотворенное нами благо и причиненное зло, поступки верные и ошибочные, вину и прощение, и да будет главным судьей нам наша совесть в том, разумеется, из ряда вон выходящем случае, если мы пребудем чисты сердцем, но пусть придется нам снова, хоть и с другой интонацией заявить: Мы — ничто, потому что в это время некий человек, любимый и уважаемый многими из нас, сейчас, сейчас я назову его, чтобы вам не теряться в догадках, так вот, человек по имени Мигель де Унамуно, в ту пору бывший ректором Саламанкского университета, не юнец вроде нас тогдашних, четырнадцати-пятнадцатилетних, но почтенный старец на восьмом десятке, долго живший, много сделавший, сочинивший такие прославленные книги, как «Трагическое ощущение жизни людей и народов», «Агония христианства», «О человеческом достоинстве» и прочие, известные вам и без меня, совесть нации, светоч разума, путеводная звезда интеллигенции, в первые же дни войны выразил безоговорочную поддержку Бургосской Хунте, воскликнув: Спасем западную цивилизацию, я — с вами, мужи Испании, понимая под мужами Испании мятежных военных и марокканских мавров, и дал пять тысяч песет из своего кармана в пользу того, что уже стало называться испанской национальной армией, а я, не будучи в курсе тогдашних цен, не могу сообщить, сколько патронов можно было приобрести на эту сумму, и совершил — это уже опять про него — весьма жестокое в моральном отношении деяние, посоветовав президенту Асанье покончить с собой, и несколько недель спустя сделал несколько иных, не менее громозвучных заявлений вроде, например, такого: Выражаю величайшее восхищение и уважение испанской женщине, которая не дала ордам коммунистов и социалистов завладеть всей Испанией! — и в доходящем до экстаза восторге вскричал: Святые! — так что пусть испанки будут благодарны Унамуно, а наши португалки — сеньорам Томе Виейре и Лопесу Рибейро, и хотелось бы мне когда-нибудь спуститься в преисподнюю да подсчитать, сколько там обретается святых женщин, но про обожаемого нами Мигеля де Унамуно никто ничего сказать не решается, тая свои чувства, словно любострастную болячку, и для передачи благодарным потомкам мы сохранили только те его едва ли не предсмертные слова, которыми ответил он генералу Милану д'Астраю, тому самому, что крикнул в той же самой Саламанке: Да здравствует смерть! — и которых сеньору доктору Рикардо Рейсу узнать не доведется, что же делать, жизни на все хватить не может, вот и вашей, доктор, не хватило, но видите ли, какая штука — именно благодаря тому, что они, слова эти, все же были произнесены, кое-кто из нас переменил принятое некогда решение, истинно вам говорю: хорошо, что судьба отпустила дону Мигелю еще некий срок жизни, достаточный для того, чтобы успеть заметить свою ошибку, заметить, говорю, но не исправить, то ли потому, что хотелось пожить еще немного, то ли по извинительной человеческой слабости и трусливом желании сохранить покой последних своих дней, возможны и оба варианта, а в завершение длинной моей речи прошу лишь об одном — дождитесь последних наших слов, ну, или предпоследних, если не померкнет к этому времени наш разум, а вы не утеряете своего, благодарю за внимание. Кое-кто из присутствующих неистово зааплодировал собственной надежде на спасение, но другие в негодовании выразили протест, возмущаясь той деформацией, которой подверглось националистическое чувство Мигеля де Унамуно — иначе как старческим слабоумием, капризом выжившего из ума маразматика, уже стоящего одной ногой в могиле, нельзя объяснить неприятие великолепного клича, кликнутого великим патриотом и воином генералом Миланом д'Астраем, а уж он-то своим славным прошлым и настоящим завоевал себе право уроки давать, но никак не получать. А что же именно ответил дон Мигель генералу, Рикардо Рейс не знает — то ли стесняется спросить, то ли опасается проникать в сокровенные тайны грядущего, куда лучше у мгновенья узнать уменье бесценное, как прожить жизнь без боли [67], так написал он однажды и так поступает всегда. Удалились убеленные сединами люди, они еще будут спорить о первых, вторых и третьих словах Унамуно, желая, чтобы судили их по их суждениям, поскольку известно, что обвиняемый, если доверить ему выбор закона, по которому следует его судить, непременно окажется оправдан.