Его философские экзерсисы не смущают ни ум мой, ни чувства. Мысль моя ищет ответ на главный вопрос бытия: как выжить?
   Когда Крамской извлекает из тазика глаза Бориса Борисовича и подмигивает мне: «Десерт!», — я отворачиваюсь.
   Не грохнуться бы в обморок…
75.
   Чужеземцы как думают про китайцев? Китайцы существуют для того, чтобы сделать их жизнь более удобной — вот как. И в русском Харбине — полвека подряд, — пришельцы с севера именно так и думали. Китайцу всегда можно было сказать «цюйба», то есть пошел вон, а русскому — нельзя. Дед много чего порассказывал маленькому Се-эру… Так что больше всего в России ему нравилось то потрясающее обстоятельство, что здесь в китайских ресторанах уборщиками никогда не работали китайцы. Только местные. Русские.
   И вот нынешней ночью ему все-таки сказали «цюйба»…
   Нет, он еще возьмет свое! Он преподнесет этот мясной комбинат в подарок господину Ше Хуану, Желтому Змею! После чего сам станет господином. Бесправная тень обретет плоть…
   Мечта.
   Ведь ему уже сказали «пошел вон». Сказали-таки, большеносые уроды.
   Значит, время идти. Мечта разбилась, как ваза в будуаре.
   Мощеная ослепительно-белым камнем дорога вьется среди зеленых сопок, приглашая воина в путь…
* * *
   Сергея Лю разделывали без наркоза. Елена делала это вовсе не по забывчивости, а по велению горячего, можно сказать, сердца. Разговоры с Неживым даются тяжело, они кипятят кровь и мозг, оставляя гадкий осадок, и самый верный способ избавиться от этой дряни — дать гневу выход. Найти виноватого, отвинтить ему башку, — что проще, если вот он, лежит перед тобой на операционном столе?!
   Инструменты больше не стерилизовали (зачем, что за глупость!). Пол никто не мыл. Конвейер крутился, работа спорилась.
   Бывший повар пока еще был в сознании. Обида и злость исчезли, ужас давно сменился апатией. Боль не чувствовалась — совсем. Паралич в некоторых ситуациях милосерднее глубокого наркоза. Когда молодые хирурги взялись за пилы (начали, как обычно, с пальцев на ногах и на руках), когда захрустела кость под ножовочным полотном, Сергей Лю подумал о том, что почти половину жизни он расходовал чужой материал. И вот теперь материал — он сам… смешно. Расплакаться бы от смеха, но слез не было.
   Боль появилась, только когда добрались до туловища. К счастью, в этот момент не стало мыслей…
* * *
   — Эй? — тревожно позвал Балакирев.
   Елена оседала на пол: лицо белое, глаза закатились. Нож выпал из руки. Вадим едва успел подхватить ее, а то стукнулась бы головой о плитку.
   Подскочил Стрептоцид, бросив пациента на столе. Нащупал пульс.
   — Что с ней? — закричал Балакирев.
   — Спокойно, жених, — сказал Стрептоцид. — Это просто обморок. Синкопальное состояние, обусловленное ситуацией. От физического и психического перенапряжения.
   — И что делать?
   — Сейчас… сейчас…
   Ваткой, смоченной в нашатыре, помазали виски. Осторожно поднесли ватку к носу. Елена вздрогнула и на мгновение подняла веки.
   — Жить будет, — констатировал Стрептоцид. — Подожди, на всякий случай давление померим.
   Он измерил у Елены артериальное давление и остался доволен результатом.
   — Надо бы ее в спальню. Пущай полетает в объятиях Морфея. Давай-ка, двоечник…
   — Не мешай, я сам.
   Балакирев легко взял девушку на руки, вышел с этой ношей в коридор и направился к будуару.
   — Я сказал: в объятиях Морфея, а не в твоих, — напутствовал его именной стипендиат. — Не приставай там к ней, пусть ребенок отдохнет.
   Когда Елену клали на кровать, она пробормотала, не открывая глаз:
   — Я тебя люблю, медвежонок…
   — И я тебя, вишенка.
   — Вы там про голову не забудьте… напомни ему… голову — тоже в контейнер. Для этого кретина… как его… «тенятника»…
   Она заснула, не дожидаясь ответа.
   — Все сделаем, не волнуйся, — сказал Балакирев, распрямляясь.
   Он вернулся в операционную.
   И все было сделано. Помощников себе Елены подобрала — что надо…
76.
   Каталка с трупом тети Томы убрана обратно в холодильник. Потому что жарко. Жара расползается из котельной по всему подвалу. В печи басовито гудит огонь, а возле дверцы, весь в багровых отсветах, голый и страшный, несуетно трудится истопник, — как бес в аду. На голове — шапочка; к фартуку добавились перчатки. Бутылка, к которой он постоянно прикладывается, — здесь же, на полу. Количество выпитого растет и накапливается…
   Вино — его слабое место.
   В чем еще этот падальщик уязвим? Я наблюдаю за его скупыми, выверенными движениями. Перед нами физически сильный мужчина и абсолютно уверенный в своей силе. При этом, однако, человек не вполне нормальный — это мягко говоря. Все-таки чавкает специфическую пищу. Плюс к тому, несколько лет просидел в подвале — а это депривация, однозначно. Личность, несмотря на развитый интеллект, деградирована. Таким образом, ясно проступает второе его слабое место: психика.
   Компенсируя все свои потери, Крамской строит свой мир, — тем и спасается. Рисует, складывает мозаику, моделирует, приравнивая себя к великим (фамилия обязывает). Он хороший копировщик; я присмотрелся к картинам на его вернисаже — снято с оригиналов, по-видимому, до мельчайших деталей. Вообще, детальность проработки буквально всех его работ — это очень важно. Один макет кремля чего стоит! А его особые отношения с «утилизатом»? Подвинутость в деле домашней кремации, любовь к точному подсчету жертв… Очень тщательный, очень скрупулезный он человек, этот истопник. Патологический педант. Дотошность, вязкость — во всем. Если уж делает, то непременно доводит дело до конца… Казалось бы — сильная черта. И в это же время — точка жуткого напряжения. Вот в чем он более всего уязвим — в своей дотошности.
   Потому что выстроенный им мир для него сверхценен.
   Каким образом это можно использовать? Да очень просто.
   Разрушить его мир…
   — Облегчиться не желаешь? — вдруг вспоминает Крамской про меня.
   — Мне на унитаз не залезть.
   Он умиляется:
   — Полурослик ты мой…
   Берет меня под мышки, приносит в нишу с унитазом и напутствует:
   — Пописай получше.
   Секунду-другую я размышляю над его странной заботливостью.
   Хотя, чего тут размышлять? Тоже мне, логарифмы. Он не любит мочу в той же степени, в какой и мочевую кислоту, — за то, что портит ему вкус пищи. Наверное, с полным мочевым пузырем и мочеточниками возни много, когда потрошишь свеженького человека.
   А я — что я, собственно, такое?
   Мясопродукты. Не более того…
* * *
   …Опять он жрет. Часа не прошло, как опустошил сковороду, — и вот… Ополоснулся после печи под душем, подвязался вечным фартуком, снял с полки стеклянную банку с тушенкой и вывалил мясо на ту же сковородку. Тушенка, естественно, домашнего приготовления. Вилкой или ложкой не пользуется — все пальцами. Жрет и пьет свое красное. Пьет и говорит, жестикулируя бутылкой в руке…
   О том, что это в справедливо и даже смешно, что Сергея Лю распилят на заказы. Потому как, если честно, идею насчет производства и продажи корма для собак подал он, китаец чертов. Никак не мог смириться, что остатки от анатомических исследований, а также от пиршеств, которые устраивал себе Крамской, вульгарно выбрасывали. Это было в Питере, когда они еще маленькой коммуной жили. Кстати, элитный собачий корм — исконно китайское изобретение. Императорских любимцев век от века кормили человечиной, — об этом в книгах не пишут, но так оно и есть. Вроде того, как самим императорам для укрепления телесного здоровья подавали мясо воронов-долгожителей… А что? Китайцев много, им друг друга не жалко. Вот мы в России — мы-то что вытворяем?! И так ведь нация вымирает! В России, как нигде в мире, люди друг друга не жалеют — куда там Китаю с его жестокими традициями…
   Людоеду, оказывается, больно за державу. Людоед печется о вымирании нации… Это такой сюр, такая шиза, что я на несколько минут теряю чувство партнера. Между тем, умные речи сыплются из этого м услителя, как фекалии из пасущегося быка…
   …Отношение людей к домашним животным — это абсурд, дошедший до высшей точки. Теперь не собачки существуют для людей, а люди для собачек. И это буквально, никаких метафор. Началось с появления парикмахерских, бань, ресторанов, театров, даже публичных домов, — для собак и кошек! Дальше — больше. Хозяин одевается в тон экстерьеру своего четвероногого друга, покупает парные драгоценности, — себе и сучке, — и, спрашивается, кто в этой ситуации настоящий хозяин?.. Финал более чем логичен: кормить собак и кошек мясом людей.
   Или это еще не финал?
   Именно подобные соображения подвигли учителя биологии прислушаться к советам Сергея Лю и создать семейную «фирму». Зондирование рынка, осторожные предложения прошли на удивление спокойно. Сформировался первый, пусть узкий, но все же круг клиентов, готовых платить за гарантированное качество. Владельцы холеных тварей не то что не ужасались, а подпрыгивали от нетерпения: ну, давай же, ну когда же. И доставали пухлые бумажники…
   Счастливое было время. Пусть Виктор Антоныч лишил Крамского жилплощади — не страшно. На квартире у Эвглены, очищенной от лишних жильцов, то бишь ее родителей, стало даже лучше. Оттуда он ездил на работу в школу, там же устроил разделочную и фасовочную.
   Жаль, что первая попытка закончилась быстро и глупо. Крамской, потеряв на радостях голову, решил устроить праздник детишкам, которых он любил и которых никогда не использовал в качестве макетов для своих исследований. Макет он приготовил из раннего прохожего, вышедшего на Белградскую в районе улицы Турку; перенес тело через речушку Волковку (забранную в бетон), поближе к железной дороге, и спрятал в кустах на полосе отчуждения. И в тот же день вывел класс, где он был классным руководителем, к заготовленному экспонату. Урок на природе, так сказать… Его не поняли. К вечеру — объявили в розыск. Вот так он и перестал быть учителем, вынужден был бежать, бросив юную жену. Как он скрывался да хоронился — целый роман. У мамки-то под Лугой нельзя — живо бы пропасли, твари легавые. Несколько лет были бездарно растрачены. Потом он нашел Эву, которая неплохо обустроилась в столице, и добровольно вселился в этот подвал… ну, почти добровольно… потом и мамка сюда подгребла…
* * *
   — Да ты попробуй! — подносит он сковородку к моему лицу. — Это ж так естественно…
   Я поспешно отодвигаю его блюдо.
   — Что естественно?
   — Знать, каковы люди на вкус. Как можно жить среди людей, и не знать, какие они на вкус?
   — Многие так живут.
   — Недоучки и трусы. Сколько ты продержался наверху, в больничке?
   — Девять месяцев.
   — Достаточный срок, чтобы изучить анатомию и в теории, и на практике. Я тебе предлагаю сдать выпускной экзамен.
   — В каком смысле — выпускной?
   Он паскудно лыбится:
   — А ты подумай. Здесь две двери. Одна там, — взмахивает рукой в сторону «сеней». — Другая там, — тычет большим пальцем себе за спину.
   «Другая дверь» — это холодильник… Хорош выбор! Либо причастись человечины и стань своим — тогда, может быть, выживешь. Либо — добро пожаловать на крюк… Впрочем, нет никакого выбора, все это ложь. С какой стати ему меня выпускать?
   — Вы анатом или кулинар? — спрашиваю его. — Анатомия и кулинария — разные дисциплины.
   Крамской медленно вытирает руки о бороду, потом фартуком промакивает рот.
   — Ну, так… — Он тяжело вылезает из-за стола. — Второй раз тебе было предложено. Был шанс, полурослик. Третьего не будет.
   Похоже, и правда, третьего раза не будет. Рожа у мясника красная, дышит он ртом. Семь опростанных бутылок сухого остались за его плечами, восьмая, початая — на столе («Кинзмараули» Телавского розлива).
   Значит, время пришло.
   — По-моему, кто-то стучит, — озабоченно говорю я и морщу брови, делая вид, что напряженно слушаю.
   — Куда стучит?
   — В дверь. С лестницы… Вот, опять, слышали? Скребется кто-то.
   Я спрыгиваю со стула. Головная боль, головокружение, тошнота, — все отступает. Организм мобилизован, спасибо адреналину и норадреналину.
   Он убирает в телевизоре звук и отвечает без уверенности:
   — Там снаружи звонок есть. Когда приносят остатки — звонят.
   Когда монстр скрывается в «сенях», я хватаю штопор и залезаю под макет.
   Он возвращается и тупо озирает зал:
   — Эй, недомерок!
   Обнаруживает меня и вспыхивает:
   — Сдурел?! А ну вылазь!
   — Чур, я в домике! — говорю ему. Он звереет. Он подбегает к макету, наклоняется и пробует достать меня рукой. Я откатываюсь к противоположному краю.
   — Чего удумал, таракан?! — шипит он.
   Забегает с другой стороны, но и я настороже. Так просто он меня не достанет. Зато я его — достану, одноклеточного…
   — Подожди, я сейчас, — предупреждает он и топает прочь. — Швабру принесу.
   Я бью кулаком снизу в стол. Кремль содрогается.
   Крамской тоже содрогается:
   — Тихо! Развалишь!
   Я снова бью — в полную силу.
   Швабра забыта. Людоед обегает стол, причитая:
   — Тихо, тихо… Это поправим… Это чепуха… — он заглядывает ко мне. — Чего ты хочешь?
   Сказал бы я ему, что жить хочу, так ведь ему наплевать. Вместо ответа я приподымаю край стола за ножку — и грохаю об пол. Вся его конструкция подпрыгивает.
   Он стонет:
   — Обе башни!
   Тут же падает на четвереньки и, рыча, лезет ко мне под стол.
   Наконец мы на равных!
   До чего же он предсказуем и управляем, этот хищник из подвала. Вот уж кто пластилин и марионетка. С Ленкой было куда больше возни…
   Жалю его штопором.
   Одного удара бы хватило, попади я, куда метил — сбоку в височную впадину. Прямой в глаз не проходил: враг держал растопыренную пятерню перед собой, собираясь схватить меня за горло. Руку мою отбить он не успевает, но реакция его все равно хороша: дергает головой назад, так что штопор лишь пробивает ему щеку. Я рву застрявшее оружие обратно, увеча Крамскому вывеску… нет, это ошибка. На мгновение я открываюсь, и этот чертов берсерк, не обращая внимания на адскую боль, хватает-таки меня одной лапой за ворот. Второй — влепляет мне в скулу. Если б с размаха — нокаутировал бы. Штопор потерян, как и внезапность. Он снова бьет; я пытаюсь блокировать удар культей, однако исход схватки ясен. У Крамского две руки — против моей одной с четвертью. Он вышвыривает меня из-под стола и неуклюже выбирается сам…
   Пару секунд он мне дарит.
   Когда монстр выпрямляется, я уже готов. Из щеки его выдран изрядный лоскут, на губах пенится кровь. Глаза безумные, жуткие. Широко расставляя ноги, он движется ко мне, и тогда я метаю пустую бутылку.
   Попадание точное: макет замка взрывается тысячей осколков. Тварь оборачивается и застывает в шоке. Я запускаю еще снаряд, круша рукотворный кусочек средневековья, превращая утопию в руины. Тварь воет, раскорячивается над спичечными хоромами, стараясь заслонить творение рук своих.
   Ха-ха!
   Чтобы уничтожить кого-то — убей его мечту.
   Очередная бутылка тюкает Крамского в затылок и разбивается об пол, следующая достается телевизору (экран, прощально пукнув, лопается), однако маньяк словно не замечает этого. Боевой дух его вышел вместе с воем.
   — Дом князя… — бормочет он (слова угадываются с большим трудом). — Конюшенка, пекаренка… Что ж вы наделали, нелюди…
   Артобстрел закончен. Я скачу к выходу из зала, нахожу брошенную «струну», раскручиваю укороченную «восьмерку», выбрав стальной шнур на половину длины.
   Людоед, забыв про меня, мутным взором озирает свои владения. И вдруг сообщает непонятно кому, поминутно сплевывая кровь:
   — Ненавижу… Дом этот чертов… Мамку убили… ( Говорить ему тяжко: разворочанный язык не слушается.) Спасают они меня, как же! Спасают, а мне не верят. МНЕ — не верят! Мясо вечно воняет, тьфу… Слышь, ты, обрезок! Как там тебя… седьмой! Я тебя щас кончу. Но ты знай, что Крамской — не такой, как они. Во что превратили святое дело?! Деньжищи шальные — зачем?! А бывшая моя — просто холодная торговка. Купчиха, одним словом, едят ее мухи…
   Надо же, оказывается, он многим недоволен, властелин подземелий! Он берется за стол обеими руками и, хакнув, сворачивает макет набок. Натуральная истерика.
   — Вот вам! — произносит удовлетворенно.
   И на этом — все. Момент истины, август сорок четвертого… Покачиваясь, Крамской идет ко мне, — тупо, уже без мозгов. Когда он приближается на дистанцию атаки, я отпускаю «струну» на полную длину и захлестываю его шею. Он рвет проволоку на себя, однако я не выпускаю рукоятку. Меня крутит, мотает вокруг его туловища. Культей бью зверя в глаз — попадаю! — и затягиваю, затягиваю удавку. Он падает на четвереньки… Нет, это еще не победа. Он нашаривает меня слепыми руками и отбрасывает прочь. Пока я барахтаюсь в куче бутылок — срывает с шеи «струну», бурно кашляет, поднимается, находит меня взглядом…
   В руке моей — «Монашка под луной». Молдавское полусухое, запечатанная бутылка. Чрезвычайно кстати! Зря он не обращает на эту деталь внимания, потому что когда он вновь лезет на меня, уже совершенно обезумевший, я луплю его с размаху по коленной чашечке. В ноге хрустит, а бутылка разбивается, оставляя мне симпатичную «розочку». Людоед на секунду забывает, чего хотел, — надламывается от боли, — и тогда я всаживаю стеклянный цветок в его белое туловище. И снова. И снова. Снизу вверх, снизу вверх… Я бью, крича от азарта, куда придется, и вдруг вижу поганую бороду — прямо над собой…
   Где-то там, в гуще свалявшихся волос, мечется кадык.
   Горло твари беззащитно.
   Короткое движение «розочкой» становится последним. Как прощальный поцелуй. Сонная артерия рассечена; теплый душ обдает меня с ног до головы. Я — весь мокрый. Крамской падает, чтобы уже не подняться, — зажимая горло руками. Веселые фонтанчики крови легко находят путь между его трясущимися пальцами…
   С такой раной человека не спасти, даже если бы в соседнем помещении дежурила бригада «Скорой помощи».
   Сил у меня больше нет: я лежу рядом и смотрю, как он агонизирует.
77.
   В обитаемой части дома все спали (подвал не в счет). Менеджер Илья — на месте гувернера, Долби-Дэн и Эвглена Теодоровна — в палате, на своих местах. Бригада хирургов — в будуаре, втроем на одной кровати.
   Кровать у бывшей хозяйки дома была шикарная, широченная; трое молодых людей запросто здесь поместились. Спали не раздеваясь, по-походному. Вадим обнимал Елену, Стрептоцид — подушку.
   Операционная временно опустела, зато в коридоре появился второй мешок с мусором. Два пластиковых мешка стояли рядком, ожидая торжественного момента, когда их спустят на Нулевой этаж.
   Была ночь. Тишина и покой…
   Таким образом, что разбудило Эвглену Теодоровну — непонятно. Ничего не могло разбудить. Очевидно, просто срок подошел ей проснуться, она и проснулась. Психохимия — коварная штука, биологические циклы ломает на раз.
   Она проснулась тяжело — выползла из вязкого кошмара, который не запомнила.
   Отвратительный синюшный свет пластами висел в комнате. Хотелось есть, а еще — очень хотелось в туалет. Болела нога. Все тело болело — мышцы, суставы, голова, даже кожа; но нога — отдельно. Наверное, потому, что ее не существовало…
   Зачем? — вяло подумала Эвглена Теодоровна.
   К чему относилось это «зачем», она не знала. То ли к тому, что пробуждение ей решительно не понравилось, то ли к тому, что стало вдруг жалко отрезанную конечность. Впрочем, скорее всего, она задала себе вопрос более широко: ЗАЧЕМ ВСЁ?
   Смысла не было. Ни в чем. Ни в бодрствовании, ни во сне, ни в еде, ни в испражнении. Смысла не было вообще — особенно в том, что они называют жизнью.
   Кто «они»?
   Они. Те, кого Эвглена Теодоровна ни за что не попросит подать ей судно…
   Как же это кстати, что в мире была ночь! Иначе пришлось бы снова с кем-то разговаривать, отвечать на какие-то вопросы… не хочу, содрогнулась она. Процесс формирования слов и фраз казался ей совершенной нелепостью. Вдобавок — смотреть на чьи-то морды, ощущать оскорбительные прикосновения к своему телу… Хватит. Пошли они все в… ( куда?)… в жопу, решительно закончила она мысль.
   Щепетильность, приличия, воспитание, — все зола и тлен. Купчиха умерла.
   Взять судно самой, подумала Эвглена Теодоровна. Эта штука должна быть возле кровати. Дотянуться свободной рукой до пола, нащупать холодную эмаль…
   А смысл?
   Не было смысла.
   Она заплакала.
   Остро вспомнилось, как она выкладывала посторонним людям все производственные секреты, — помимо своей воли. Как фехтовала на шприцах с родной дочерью — на глазах у интригана-мужа. Как униженно отдавалась Виктору Антоновичу, презиравшему ее ничуть не меньше, чем всех прочих самок на свете… Пошлость и мелодрама.
   Эвглена Теодоровна была сама себе противна.
   Плача, она откинула одеяло, согнула в колене укороченную ногу и дотянулась рукой до культи. Раскрутила бинты. Повыдергала нитки, вскрывая рану. Оттянула лоскуты кожи — и остановилась… Впрочем, колебалась недолго. В том, что она собиралась сделать, смысла было куда больше, чем во всех прожитых ею годах; этот поступок был единственно возможным ответом на пустые и многочисленные «зачем».
   Ну же!
   Нащупав перетянутые сосуды, она с силой их рванула. Тонкие трубочки, наполненные жизнью, порвались легко, как будто были из теста. Кровь потекла весело и проворно — на простыню, на матрац, на пол.
   — Не хочу быть одна… — пробормотала Эвглена Теодоровна. — Я не умею быть одна…
   Она укрылась одеялом. Она не видела деталей происходящего, но хорошо представляла, как это выглядит. Обе сосудистые дуги во время ампутации удалены — и та, что была в подошве, и та, что выше. Из артерии должно хлестать, как из брошенного шланга. Вены, наоборот, спадаются, суживаются, превращаясь в дряблые чехольчики… Ей было холодно и страшно.
   Женщина истекала кровью, быстро теряя силы. То, что не решился сделать Алик Егоров и все предыдущие жертвы, — она сделала.
   А потом стало тепло, спокойно. Холод ушел, забрав с собою страх и боль. Она не засыпала, нет, она словно проваливалась в ямы, из которых с каждым разом выбираться было все трудней. Сильно кружилась голова, сохло во рту. И все же, несмотря на малоприятные ощущения, блаженство удивительным образом нарастало. Блаженство было наградой за правильный выбор.
   Проваливаясь в очередную черную яму, Эвглена Теодоровна подумала: так мне и надо! Я жила ради Нее… но если я Ей не нужна — меня не будет…
   Эта яма оказалась последней.
78.
   Ампутационный нож я нахожу, где бывший хозяин его оставил — в разделочной, на секционном столе. Впечатляющая штука, между прочим, этот нож: длинный, страшненький, бритвенно острый. Тяжелый, со стальной рукояткой. Если сравнивать, например, с кинжалом, то сравнение будет не в пользу последнего. Кинжал просто режет, а этот еще и психически подавляет.
   Подбираю «струну» и наматываю ее на себя, под рубашку.
   После чего возвращаюсь в «сени», к выходу из подвала, и занимаю пост.
   Караулю, когда откроется маленькая дверца в главной двери. Та самая форточка в большой мир, сквозь которую истопнику подавали остатки от трупов. Заигравшиеся детки во главе с Еленой не могут не появиться, у них же скопилось несколько мешков с «утилизатом». И как только падут запоры…
   Ох, мечты, мечты.
   Отмыться бы под душем: волосы от чужой крови слиплись, кожа покрылась коркой… Нет, страшно уходить. Уйду — и упущу момент. Хотя, если Крамской не наврал, прежде чем открыть дверцу, они должны позвонить. …
   Крамской лежит, где сдох, я его не трогаю. Когда ползал за ножом — обогнул и тело, и ту пакость, что вытекла из него.
   Рука саднит: ободрал о бетонный пол, когда властелин подземелий швырял меня туда-сюда. Ладно, перетерплю… Возвращаются симптомы сотрясения мозга — к счастью, стертые, уже не столь выраженные. И еще прибавилась слабость: каждое движение теперь дается только через волевое усилие.
   Я опираюсь спиной о стену. Сижу, экономя силы.
   Жду…
* * *
   …Сколько времени прошло? Никак не узнать, возможность такая отсутствует. Часов в подвале нет, во всяком случае я их не видел. Телевизор разбит — моими же стараниями… С другой стороны: как же Крамской жил тут без часов — годами?! Неужели обходился только телевизором? Сомнительно…
   Поискать? — спрашиваю я сам себя.
   Не надо, обойдусь. Пост покидать — рискованно.
   И все же! — настаивает изрядная часть меня, не умеющая просто ждать. Есть вариант, что наручные часы были у тети Томы или у мента Тугашева. Если покопаться в их вещах…
   А ты видел у кого-нибудь из них на руке часы? — сердится другая моя половина, полная скепсиса и лени. Тугашев на крюк отправился голым. Тетя Тома, хоть и прятала запястья в длинных рукавах халата, стесняясь своих отечных рук, за временем в палате следила исключительно по настенным часам.
   Но надо же что-то делать! — не сдается мое первое «Я».
   Ты и так делаешь, отвечает мое второе «Я», позевывая. Более важного занятия, Саврасов, в твоей жизни еще не выпадало. Ты насторожил ловушку на дичь, именуемую свободой. Ты — сжатая пружина в этой ловушке. Осталось дождаться, когда кто-нибудь неловким движением тронет стопор… И вообще, что для тебя время, если изменить ничего нельзя?
   Самое горькое, что мы оба правы…
* * *
   …Секунды сматываются в минуты, минуты — в часы, однако ничего не происходит. Падаль начинает пованивать. Или это только кажется? Бывают ли нюхательные глюки? Насколько я знаю, гнилостные процессы развиваются в трупе сравнительно медленно и становятся заметны не раньше, чем покойник полностью остынет. А остынет Крамской примерно через сутки. Потрогать убитого, что ли? Убедиться, что он еще теплый… Кстати, время можно отслеживать по состоянию трупа, — приблизительно, но все же. Наблюдать за изменениями в трупных пятнах, за интенсивностью мышечного окоченения, за процессами охлаждения и высыхания… Хорошая, конечно, идея. Если б у меня был градусник, да если б я хоть чуть-чуть понимал в судебной медицине…