И, вооруженные японцами, белые войска, объявив себя «белоповстанческими соединениями», – а Япония за «повстанцев» никакой ответственности не несет, с нее в этом случае взятки гладки – на рассвете ринулись на красных. И невдомек было русским мужикам и дворянам, шедшим на смерть во имя «освобождения» Кремля от большевиков, что истинная цель их выступления была куда как проще; оказать вооруженное давление на ДВР и таким образом гарантировать японским гражданам наибольшее благоприятствование в промышленности и торговле, позволить продажу русской земли и плавание японцам по русским рекам, то есть политические и экономические требования подтверждались военной акцией. Ибо верно считается: война – это есть продолжение политики иными средствами.
   Неожиданность – первая гарантия успеха. Войска ДВР, застигнутые врасплох белыми, дрогнули и покатились назад. Началась паника. Белые наступали стремительно и жестоко. В Токио праздновали победы. Во Владивостоке начались балы и маскарады. В Чите и Хабаровске было введено осадное положение.

ХАБАРОВСК. УТРО

   Слышен тяжелый грохот артиллерийской канонады. Мелко дрожали стекла в окнах постышевской квартиры. По дороге бесконечной лентой брели на запад беженцы.
   Павел Петрович, осунувшийся, обросший рыжей щетиной, стоял у окна и молча курил. Жена его собирала нехитрый комиссарский скарб: узелок и чемоданишко с обитыми углами и без замка. В коляске спал младший сын Постышева. Тот, что постарше, тихонько сидел в углу, возле брата, играя в войну. Он собирал из деревянных палочек огромную пушку. А собрав, целился в спящего братишку, рычал: «Б-ба-бах», потом падал навзничь, изображая раненого, шептал тоненьким мальчишеским голоском: «Вперед, вперед! Красные орлы!» – и закрывал глаза – вроде бы «убит». А после начинал цокать – это кавалерия несется, вот все ближе и все ближе она, вот ожил наш убитый командир и стал лихим конником, вот он вскакивает с пола и кричит: «Даешь!»
   – Я тебе сейчас шлепка дам, – тихо сказала мать, – разбудишь брата. Дай поспать напоследок.
   В дверь легонько постучались.
   – Войдите, – сказал Постышев.
   – Доброе утро, – кашлянул шофер Ухалов. – Я прибыл.
   – Мы на машине? – счастливо закричал сын комиссара.
   – Садитесь, – сказал Постышев Ухалову, – сейчас попьем чайку на дорогу.
   – Благодарствуйте, Павел Петрович, я уже отпил дома.
   – Чай не водка, можно и повторить.
   – Так ведь водку – ее тоже не грех повторить.
   – Резонно. Садитесь, садитесь.
   Ухалов опустился на краешек стула и начал сворачивать цигарку. Жена Павла Петровича разлила чай из самовара в большие пиалы. Пили они молча. Только самовар свистел по-домашнему – уютно и спокойно. А вдали – канонада. И на дороге за окнами – людской плач и конское ржание.
   – Ну, я пойду к машине, прогрею, – сказал Ухалов, – спасибо за угощение.
   Сынишка Павла Петровича забрался под кровать, и теперь оттуда слышны его команды, грохот «выстрелов» и цокот далеких эскадронов, несущихся на врагов. За столом остались комиссар и его жена. Они долго смотрели друг на друга, молчали, только иногда Постышев осторожно трогал руку жены.
   – Дико, – сказал Постышев, – сейчас по всем людским законам мы должны говорить с тобой...
   – А нам не надо, потому что все понятно.
   – Да.
   – Ты сейчас вспоминаешь восемнадцатый год, когда мы шли через сопки от Калмыкова.
   – Я не все вспоминаю. Я вспоминаю малинник, где мы спали, и еще как деревья над нами шумели. Вроде бы море рядом слышалось.
   – Ты тогда читал Гейне.
   – Я помню. «Через лес широкий, зеленью одетый, всадник быстрый скачет, бешено несется...»
   – А помнишь, как орал малыш, когда мы проходили пикеты белых?
   – Да. У него тогда был сиплый басина.
   Сын прервал возню под кроватью и крикнул:
   – Какой же я сиплый?!
   – Чудак, – улыбнулась грустно мать, – это же лучший комплимент для настоящего мужчины.
   – А комплимент – это что такое?
   – Вроде подарка.
   – Как рыба?
   – Какая?
   – Которую едят.
   – В общем, верно, – сказал Постышев, – очень точная расшифровка слову «комплимент».
   – Помнишь, когда мы заблудились в тайге, ты говорил, что нам надо быть всегда вместе, потому что в старости будет мучительно жаль каждой минуты, проведенной врозь.
   – Да.
   – Ты не думай, я говорю это без умысла.
   – Я знаю.
   – Я бы мечтала остаться рядом с тобой до конца.
   – Знаю.
   – У тебя на висках морщинки, как у старухи, комиссар.
   – Спасибо.
   – Обиделся?
   – А ты как думаешь?
   Стекла стали дрожать еще сильней и мельче. Жена комиссара подняла из кроватки маленького, одела его, укутала шалью и протянула отцу. Постышев поцеловал сына в лоб, в щеки, потом взял на руки старшего и начал медленно играть с ним в «носы» – закрыв глаза и сморщив лицо.
   Ребенку что эвакуация, что победа – все едино, если предстоит поездка на машине. Сын прощался с отцом, играл с ним в «носики», а сам поглядывал в окно на Ухалова, который возился возле автомобиля.
   – Пап, – не выдержал мальчик, – мы далеко поедем на машине?
   – Ты пойдешь пешком.
   – Почему? Машина ведь наша.
   – Это тебе кто сказал?
   – Я так думаю.
   – Это машина не наша, сын, и если ты станешь считать ее нашей, тогда, собственно, зря мы всю эту кашу заваривали.
   – Какую кашу?
   Постышев погладил сына по лицу:
   – Манную.
   – А это какая такая манная?
   – Белая она.
   – Вкусная?
   – Очень, – твердо ответил Постышев. – Очень.
   – Вкуснее хлеба?
   – Вкуснее.
   – В восемь раз?
   – Да уж не меньше.
   Смотрел Постышев на жену, а в глазах у нее были слезы и подбородок дрожал.
   Постышев вывел своих на улицу: крики, конское ржание, детский плач. Бегут люди от белых армий на запад, прижимают матери к груди детей, волокут за собой узлы по стылой дороге. В повозках везут раненых, те стонут тихо, а лица у них серые от боли и страха.
   Попрощался Павел Петрович со своими сурово, сдержанно, по-мужичьи. Но долго стоял на обочине дороги и глядел, как жена с детьми, подталкиваемая со всех сторон беженцами, шла все дальше и дальше – не оборачиваясь, чтобы не мучить его, комиссарово, сердце. А сын оборачивался, и ручонкой махал, и варежку каждый раз снимал – боялся, не увидит отец, не поймет, что это он так прощается.
   Скрылись из глаз. Нет их. Все.

* * *

   Постышев садится в машину.
   – На фронт, – говорит он Ухалову, – и поднажмите.
   Навстречу беженцам, которых все меньше и меньше на дороге, несется громадный «линкольн» комиссара фронта. Вот уж и совсем опустела дорога. Ухалов жмет на акселератор, мотор натруженно ревет, дорога кружит, взбираясь на сопку. На самой вершине автомобиль зачихал, зафыркал, из выхлопной трубы чуфыркнуло синим дымом, сухо выстрелило, словно из пушки холостым зарядом, и мотор захлебнулся. Ухалов рванул на себя тормоз, задние колеса повело по льду, машину стало заносить к обрыву. Нет, вывернул все-таки Ухалов руль, поставил машину поперек дороги, а сам от баранки не может оторваться, будто приклеился к ней.
   – Струхнул? – спрашивает Постышев.
   – Потом аж обдало.
   – Ничего.
   – Я тоже полагаю: ничего. Только одно плохо, без охраны едем.
   – Воевать надо охране, а не баклуши на заднем сиденье бить. Захотят угрохать, так в окно стрельнут – и со святыми упокой. Одна теория в охране-то, Ухалов...
   – Тоже резон, однако нервам с третьим человеком спокойнее.
   Постышев открывает дверцу, вылезает на дорогу. Достает из-под шинели бинокль, смотрит на восток. И видит он бегущую армию – без винтовок, расхристанную, мужицкую, в страхе. Сколько видно – бегут по дороге люди, лавиной катят, поди их останови.
   Постышев напрямки, через мелкий кустарник, особенно колючий зимой, через ельник, который хлещет его по лицу, несется вниз, срезая извивы дороги. Он бежит навстречу отступающей армии.
   – Стой, Пал Петрович! – кричит Ухалов. – Погоди, Пал Петрович!
   Постышев не отвечает ему. Он, видимо, и не слышит сейчас ухаловского голоса. Он сейчас ничего вообще не слышит. У него перед глазами перекошенные страхом солдатские лица.
   Постышев спускается вниз, на равнину, и двигается навстречу несущейся на него человеческой лавине.
   Постышев врезается в бегущую массу голодных, потных и насмерть перепуганных людей. Он кричит, но голос его не слышен, потому что заглушает его хриплое дыхание, шарканье лаптей и сапог по мерзлой дороге – то однообразное и монотонное молчание, которое иной раз пострашней ора и визга. Постышев на мгновение останавливается, лавина сминает его, подхватывает, разворачивает лицом на запад и несет с собой вместе. Это – как волна в шторм. Ты ощущаешь и силу свою, и ловкость, и умение плыть, а ничего не можешь поделать, чувствуешь, как тебя сминает, переворачивает и швыряет, словно щепку.
   Постышева несет людской поток, несет на запад – безжалостно и мощно. С огромным трудом, продолжая что-то кричать, он вырывается на обочину. Он стоит и смотрит на эту молчаливую людскую массу. Лицо его дергается от гнева. А гнев – от яростной жалости к этим людям, от злобы на себя, от ненависти к тем, кто так гонит бойцов.
   Постышев медленно достает маузер, стреляет три раза подряд в воздух, а потом поворачивает дуло на бегущих. От выстрелов ближайшие к комиссару дрогнули, в лицах их появляется нечто осмысленное, человеческое.
   – Кто сделает шаг, пристрелю! – тонким голосом, враз сорвавшимся и осевшим, длинно кричит комиссар. – Считаю до трех. Раз! Два!
   А сзади напирают. Но Постышев выходит на дорогу, останавливается перед замеревшими на мгновение первыми рядами, стоит, широко расставив ноги.
   – Три! – еще страшней и жалобнее досчитывает он.
   – Там конница белых, – кричат ему, – все рубает!
   – Ты ее видел?!
   – Я слыхал, как они орали.
   – Ты ее видел?!
   – Слышал.
   – Иди сюда.
   – Застрелишь?
   – Иди сюда.
   К Постышеву выходит молоденький паренек.
   – На, – говорит Постышев и протягивает ему свой маузер, – если через пять минут здесь появится конница белых – стреляй мне в лоб.
   Постышев достает часы, протягивает их другому бойцу, что стоит поближе, и просит:
   – Засеки время.
   Парень поднимает маузер и целит Постышеву в лоб.
   – Ты кто? – спрашивает он.
   – Большевик я. Большевик, – отвечает Павел Петрович. – А ты с курком не балуй, ахнешь – вздернут тебя на суку за комиссара фронта.
   – Постышев, Постышев, – пошел шепоток по рядам. – Постышева кончают. Постышев...
   Тихо делается кругом и пусто. Только каждый в себе слышит, как часы тикают. Это перед смертью каждый слышит, даже если часов сроду не имел.
   – Трусы, жалкие трусы, – гневно и очень тихо говорит Постышев, глядя в черное рыло маузера, нацеленное ему в лоб. – Испугались врага, которого даже не видели в глаза. Трусы...
   – Так их вона сколь прет, гражданин комиссар. Ужасть как пушками лупцуют.
   – Ты живой, ты молчи, – говорит Постышев. – Мертвые, которых ты, сбежав, предал, сейчас могут говорить. А ты стой и жди, когда пройдут пять минут, и смотри, как твоему комиссару целят в лоб. И молчи.
   – На, – говорит парень, которому Постышев передал маузер, – на, – говорит он соседу, – не могу я.
   – Бежать мог?! – орет Постышев. – Так вот ты смоги и целить мне в лоб. Смоги! Трус!
   – Пять минут прошло, – говорит боец, – слышь, ребята, цокает. Не иначе как копыта... Конница это, гражданин комиссар, их конница.
   – Меня вздернут на первом суку, а я стою и не боюсь, а ты бросил винтовку, дрожишь и лицом мелеешь? Эх вы, смотреть на вас гадостно...

ДАЙРЕН

   Поздний вечер. Вокзал оцеплен полицией. На перроне состав, уходящий на Харбин. Последний вагон, классный, прицеплен специально для военмина Блюхера, который срочно уезжает в Читу. Положение катастрофическое, и Совмин отозвал Василия Константиновича на фронт. Провожать его пришли Петров и генерал Танака – хоть и началась война, а дипломатический церемониал прежде всего. Да и как не покуражиться над контрагентом в переговорах: армия его разгромлена, отступает, а правительство, надо думать, в ближайшее время удовлетворит все требования Японии. Нет ничего приятнее для военачальника, как вид агонизирующего противника. Танака поэтому необыкновенно вежлив с Блюхером. Он держит его под руку, приветливо улыбается и на прощание говорит:
   – Мой дорогой министр! Я желаю вам от всего сердца счастливо добраться до Читы, но боюсь – опоздаете...
   – Ничего, – отвечает Блюхер, – до Читы я успею, а переговоры мне с вами придется, видно, заканчивать во Владивостоке.
   Ответ быстро переводят Танака. Тот сосредоточенно слушает, мило улыбается. Просит:
   – Что еще веселого скажет господин русский министр?
   Ревет паровозный гудок, и только это спасает переводчика от мучений при дословном переводе того, что выпалил Блюхер. Петров отворачивается, чтобы не было видно его усмешки. Обнимает и целует Блюхера. Василий Константинович вскакивает на подножку, и поезд начинает набирать скорость.
   По перрону, пропущенный полицией, бежит человек с чемоданчиком. Он вскакивает в предпоследний вагон, и чьи-то заботливые руки поддерживают его на площадке. Фонарь высвечивает лицо. И видно, что это князь Юрий Мордвинов, специальный агент Гиацинтова.

ВЛАДИВОСТОК. РЕДАКЦИЯ ВАНЮШИНА

   Всю ночь Ванюшин с Исаевым просидели у телеграфной ленты. Они пили крепкий, заваренный Ванюшиным кофе и молча читали восторженные отклики со всех концов земли на «бесподобную по мужеству операцию на Дальнем Востоке». Вечерние парижские газеты дали под огромными шапками свои комментарии к событиям в России: «Величие победы – в стремительности наступления!», «Смерть или Кремль! – лозунг героев белой гвардии», «Реальные шансы на Кремль». Лондонские газеты, более трезвые в оценках, также очень пространно комментировали события в России, но перспектив пока не намечали. Молчали только газеты двух великих держав: Японии и США. Япония делала вид, что все происходящее за Владивостоком не представляет никакого интереса для Токио и является сугубо внутренним делом русских. Вашингтон получил шифровку из «Владиво-ньюс», от майора Кларка, руководителя разведцентра, с просьбой дать сдержанный комментарий только в утренние газеты, ибо ситуация пока еще не совсем ясна, хотя успех Меркуловых очевиден. Майор Кларк справедливо полагал, что вся эта операция бело-японцев является не столько общесоюзническим делом по освобождению России из-под большевистского ига, сколько средством Токио оказать нажим на Читу и Москву, имея в виду дайренские переговоры. Хотя переговоры велись при закрытых дверях, Кларку удалось узнать о некоторых пунктах японских требований, которые, будь они приняты Москвой и Читой, противоречили бы американским интересам на Дальнем Востоке и утвердили бы здесь гегемоном Японию. Причем это было бы санкционировано как большевиками, прими они дайренские условия, так и демократическим меркуловским правительством, которое в конечном счете к идее вольного города Владивостока относилось как к единственно возможному шансу остаться у власти, признанной миром. Расчет японцев, таким образом, был весьма перспективен. Они учитывали возможность российских парадоксов. То, что невозможно нигде в мире, возможно в России: опыт последних пяти лет доказывал это со всей очевидностью.
   Молчание Вашингтона было огорчительным для Меркуловых. Поэтому Ванюшин и просидел всю ночь в редакции, ожидая возможных новостей из-за океана. Но Америка молчала, если не считать сухих заметок, набранных петитом в разделе хроники.
   – Максим, – сказал Ванюшин, растирая своей большой, доброй пятерней мясистое лицо, отекшее за ночь от курева и кофе, – вы никогда не думали о гиацинтовском хамском утверждении, что, мол, в России истинную свободу возможно сохранить только с помощью нагайки и штыка? Иначе разворуют ее, пропьют и продадут кому угодно.
   Исаев закурил, вытянулся в кресле, хмыкнул.
   – Что вы? – удивился Ванюшин.
   – Ничего. Вспомнил одного приятеля. Он как-то здорово сказал: «Я плохой друг, но зато я великолепный враг».
   – Почем продаете афоризм?
   – Хотите – подарю.
   – К чему только вы это?
   – Бог его знает. Память не подвластна разуму. Во всяком случае, мы еще не смогли найти тех центров, которые ее контролируют.
   – Порой вы производите на меня странное впечатление.
   – Именно?
   – Мне кажется, что вы утомлены какой-то затаенной болезнью. Иногда в вас проглядывает жестокость.
   – Вероятно.
   – Отчего так?
   – Думаю, Николай Иванович. Просто оттого, что думаю. Знаете, почему злюсь? Потому что я пришел к выводу, что нигде так ни хорошо ошибающимся, как у нас. У нас заботятся об ошибающихся, им помогают, о них пекутся. И порой мне становится завидно. Вот вам разве не хочется поошибаться? Ну хоть самую малость...
   – Еще как...
   – Так что же?
   – Всем можно ошибаться, только вот прессе в наши дни ошибаться нельзя. Курс должен быть точным. Либо – либо. Тут надо трезво рассуждать, без ошибок. Мне неприятен большевизм с его утилитарностью и тупой верой в свою истинность и непогрешимость. Я понял, как можно с ним бороться, потому что к любому явлению я отношусь непредвзято. Я изучил их, я их понял.
   – Как же надо с ними драться?
   – Очень просто. Чтобы помешать хорошему делу, которое они затевают, надо начать это их новое дело хвалить. Они все время жонглируют словами Бебеля: «Почему тебя хвалят враги, старый Бебель, подумай, какую глупость ты совершил». Они ведь наивные враги христианства. На самом-то деле они большие христиане, чем папа римский, потому что у них все зиждется на вере, привнесенной вождями, их пророками. Вот вы заметили, как я восторгаюсь в редакционных статьях введением нэпа? Уверяю вас, кое-кто у них звонит: «Если злейший враг Советов Ванюшин хвалит нэп, надо разобраться, в чем тут дело!» Поверьте мне – не сейчас, так через год, два, но они все равно схватятся за голову. А глупости, которые они весьма часто у себя делают, я браню. И они думают: «Если бешеный пес международного капитала Ванюшин пугает нас, значит, мы на правильном пути!»
   – Занятно...
   – Это истинно, Максим, это безошибочно...
   – Пошли побродим, Николай Иванович?
   – Может быть, что-нибудь все же придет из Америки. Идите, дружище, спасибо вам за ночь.
   – А ерунда. Мне очень интересно с вами, хотя я ваш противник.
   – В чем?
   – В системе мышления.
   – Все это суета сует и зряшняя суета – иногда думается мне. И так мне становится скучно, Максим, что страшно смотреть вокруг себя.
   Исаев засмеялся, пристально и тяжело глядя на Ванюшина.
   – Что вы?
   – А так... Просто мне иногда кажется, что вы в конце концов пошлете все к черту и уедете в Москву.
   – Куда?!
   – В Москву. К вашим красным приятелям.
   – Идите-ка лучше прогуляйтесь, Максим.
   – Всего хорошего, шеф.
   – До свидания, милый. Спасибо.
 
   Когда Исаев вернулся домой, там сидел Чен.
   – Максим, – шепотом сказал он, – я не мог ждать дня нашей встречи в баре, потому что в порт пришли три японских парохода со снарядами и патронами. Там же танки и тридцать новеньких орудий. Завтра это все должно уйти на фронт. Если они получат танки и пустят их против наших, будет совсем скверно. Поэтому прости, но я не мог не прийти к тебе с этим...
   – Когда начинается разгрузка?
   – Сегодня днем. С палубы – прямо в вагоны.
   – Хорошо. Встретимся у порта в двенадцать. Повяжи самый модный галстук, я буду с дамой.

КВЖД. ПОЕЗД ДАЙРЕН – ЧИТА

   Раскачиваясь на ходу, несся состав по желтой ночной равнине. Голая, как блюдце, земля лежала вокруг. Только иногда серую жижу ночи прорежет черная тень дерева – с расплющенной кроной, изогнутая, сучкастая, словно злая колдунья в детских рисунках, и снова непроглядность окрест и безлюдье.
   Блюхер стоял у окна и смотрел на проносящуюся мимо однообразную и унылую землю, мурлыкал тихую песню и внимательно слушал, что выбивало на стыках. Это у него было с детства: он всегда напряженно прислушивался к бормотанию колес на стыках. Вдруг услыхал глухой взрыв. Потянуло паленым.
   Блюхер, не оборачиваясь, спросил:
   – Что там такое?
   – Непонятно, товарищ министр.
   – Останавливаемся, – сказал Блюхер. – Посмотрите по расписанию, какая станция, да, пожалуй, поужинаем и спать.
   – Товарищ министр, – ответили ему из темноты купе, – тут никакой станции по расписанию не предусмотрено.
   Блюхер рванул на себя стекло. Заскрипев, оно подалось, опустилось вниз – будто ухнуло в прорубь. Главком высунулся по пояс и увидел далеко впереди два красных глаза: это уходил поезд к Чите. А их классный вагон, повизгивая колесами по белым, заиндевелым рельсам, медленно катился под гору. Потом остановился. Стало тихо-тихо – и в вагоне, и вокруг него. Только ветер налетал порывами – свистнет, покружит и ляжет на землю, будто котенок, который играет сам с собой.
   – Сколько у нас патронов? – спросил Блюхер.
   – К пулемету три ленты.
   – Все?
   – И еще по барабану к револьверам.
   – Не густо.
   – Так ведь охранная грамота от японцев...
   Блюхер оглянулся. Всего с ним ехало пять человек: проводники, порученец и два охранника, присланные из Читы с вагоном.
   – Дрянь дело, – сказал Василий Константинович. – Лампы потушите.
   Лампы, захлопав синими язычками, потухли. Стало непроглядно темно.
   – Хорошо, луны нет, – сказал Блюхер, – а то мы просто как мишень.
   Он набросил пальто и, открыв дверь вагона, спрыгнул на промерзшую землю. Низкие облака неслись над землей – клочковато и зримо. Далеко на юге, там, где поднялась луна, тускло белело, словно за облаками был спрятан фонарь с плохим фитилем.
   Блюхер обошел вагон. Вторая колея уходила вдаль двумя белыми паутинками.
   – Ну-ка, расписание поглядите, – попросил Блюхер, – когда встречный поезд должен идти?
   – Через полтора часа.
   – Полтора, говорите? Тогда еще, может, выцарапаемся. Давайте с пулеметами вниз, займем круговую оборону. Папки с документами положите рядом с керосином: если белых будет много и долго не удержимся – жгите. Лом у нас есть?
   – Есть.
   – Один?
   – Два, – ответили проводники, – один большой, другой поменьше.
   – Это хорошо. Волоките сюда.
   Блюхер подошел к рельсу, подцепил его ломом и, напрягшись так, что задрожала шея, стал выламывать, отдирать его от шпалы.
   – А ну, помогай! – попросил он. – Подхватывай вторым! Мы им тут всю музыку разворотим. Встречный поезд остановим, пусть при свидетелях убивают.
   ...Несутся по темной степи всадники, получившие световой морзянкой из состава сигнал от Мордвинова. Несутся во весь опор, только вот беда – луны нет, ни зги вокруг не видно. Хотя чего торопиться – отсюда никуда Блюхеру не уйти, нет ему отсюда иного пути, кроме как в могилу.
   И невдомек Василию Константиновичу, что именно в эти минуты телеграф передает во Владивосток, Гиацинтову, шифровку от Мордвинова, который извещает, что с Блюхером покончено.

ПОЛТАВСКАЯ, 3. КОНТРРАЗВЕДКА

   Гиацинтов потер руки, улыбнулся. Снял трубку телефона и назвал номер Ванюшина. Никто не ответил. Он позвонил в типографию, и ему сказали, что Николай Иванович только-только ушел.
   – А с кем бы мне побеседовать об одной очень любопытной новости? – спросил Гиацинтов. – Вы – вечерняя газета, вам интересно быть первыми, вставить фитиль остальным.
   – А это кто говорит?
   – Из английского консульства, – ответил Гиацинтов.
   Голос на другом конце провода подобрел. «Проклятая холопья привычка – перед иностранцем, самым паршивым, шапку ломать», – подумал полковник.
   – Если вы из консульства, то свяжитесь с господином Исаевым – это наш ведущий репортер, вот его номер...
   Гиацинтов весело сказал Исаеву:
   – Закажите ужин за ту новость, которую я даю вам первому. Максим Максимович.
   – Это кто?
   – Гиацинтов.
   – Кирилл Николаевич! Здравствуйте, полковник. Считайте ужин заказанным. Что за новость?
   – Можете давать в номер: сегодня ночью разгневанным народом убит военный министр ДВР Блюхер.
   – Где?
   – На пути из Дайрена в Читу.
   – Означает ли это разрыв русско-японских переговоров в Дайрене?
   – Бесспорно. Время разговоров кончилось, пора действовать. Красные потребуют санкции от японцев. Японцы откажут. И все. Таким образом, наш успех на фронте подстрахован, теперь красные даже пардону не смогут запросить. Когда угощаете, Исаев?
   – В десять, в «Версале».
   – До свиданья.
   – До свиданья, полковник.
   Исаев закурил, подошел к окну, распахнул створки. Пахнуло океаном. Было слышно, как зло кричали чайки над заливом. Исаев неторопливо расхаживал по комнате, как-то удивленно поглядывая на вещи, заботливо расставленные вокруг. Остановившись возле огромной хрустальной вазы – работа тончайшая, поднесешь к свету – перелив огней в гранях, красно-синее, холодное разноцветье бликов, – взял эту вазу с полки, поднес к глазам, а потом с силой ахнул об пол. Высверкнуло голубым под ногами. Исаев замычал что-то, беспомощно ударил себя кулаками по темени и сел на корточки. Он так сидел долго. Поднявшись, потер лицо ладонями – докрасна, что есть силы, снял трубку и назвал номер: