– Нет, не признал. Я ведь имею богатую клиентуру в городе: большинство уважаемых людей играет на бирже, даже ваши сотрудники.
   – Я знаю, – спокойно сказал Гиацинтов. – Вы кого имеете в виду персонально?
   – Многих.
   – Уж и многих...
   – Честное благородное.
   – И всех помните?
   – Не всех, но большинство.
   – А Исаева забыли?
   – Кого?
   – Исаева.
   – Забыл.
   – Вы, между прочим, этим своим упорством ему же хуже делаете. Я уж забеспокоился – что вы так его выгораживаете, не боитесь ли вы его? Надо будет мне им заняться как следует.
   – Конечно. Проверка – великая вещь.
   – Приятель, вы что, меня в дураках хотите оставить?
   – Господи, да что вы, Кирилл Николаевич! Я ведь не против того, что меня посадили, только зачем мне лишнее клеить? На черном рынке играл? Да, играл! Бизнес имел с иностранцами? Да, имел! За это готов нести наказание.
   – А деньги ваши где от бизнеса?
   – Кутежи и проститутки жизнь отнимут, не то что деньги.
   – Опять-таки верно. Значит, поручителя за вас не найдется?
   – Кого угодно про меня спросите – все скажут только доброе.
   – Ну что ж, сейчас пригласим того, кто помнит вас.
   Гиацинтов позвонил в звоночек. Дверь отворилась, и вошел Стрелков, агент по кличке Столяр.
   – Здравствуйте, гражданин чекист Марейкис, – заговорил он шипучим голосом. – Не думали, верно, что встретимся? А я – вот он, весь перед вами! Или забыли Лубянку? Забыли кабинет на третьем этаже?!
   Стрелков набрал в рот слюны и, приблизившись, плюнул Чену в лицо.
   Чен достал платок, вытер лицо, ни один мускул в нем не дрогнул.
   – Я протестую, – сказал он тихо. – Что это такое, Кирилл Николаевич?
   Стрелков ударил его наотмашь – ребром ладони по лицу. Хлынула кровь из носа.
   – Я те попротестую, – прохрипел он. – Я те, суке, попротестую!
   – Успокойтесь, – сказал Гиацинтов, – поменьше эмоций. Спасибо вам, Сергей Дмитриевич. До свиданья.
   Стрелков вышел из кабинета.
   – Послушайте, милый товарищ Марейкис, – заговорил Гиацинтов, – не считайте нас олухами. Вы свою партию проиграли. Хотите жить – давайте говорить откровенно. Ну как?
   – Тут какая-то чудовищная ошибка, Кирилл Николаевич, право слово!
   – Пеняйте на себя. Сейчас вас станут пытать. А как же иначе прикажете поступать? Не гуманно? Согласен! Так помогите мне не быть жестоким. Вы делаете нас зверьми, вы, а не кто-либо другой.
   Вошло пятеро. Они зажали руки и ноги Чена в деревянные колодки и разложили на столе набор тупых игл.
   – Они сейчас будут вгонять вам иглы под ногти. Это больно очень больно, – медленно говорил Гиацинтов, продолжая заниматься своим маникюром. – Начинайте, ребята.
   В кабинете стало тихо. Гиацинтов отложил пилки, и, когда иголка стала входить под ноготь большого пальца, оставляя багровый след, он весь подался вперед, впившись глазами в лицо Чена. А Чен сидел недвижно, лицо его словно окаменело, только зрачки глаз стали расширяться.
   – В мизинчик, – тихо попросил Гиацинтов, – это нежней, когда в мизинчик, там мясцо молоденькое.
   И снова он весь подался вперед, а Чен продолжал сидеть замерев и смотрел широко открытыми глазами сквозь полковника, который кусал губы и часто дышал, наблюдая за иглой, входившей в мизинец.
   – Ну! Ну же! – говорил Гиацинтов. – Ну, зачем ты нас всех мучаешь? Ну, скажи нам что-нибудь...
   Чен ответил утиным, крякающим голосом:
   – Это ошибка, я ни в чем не виноват.
   Сказал он это очень быстро, потому что боялся сорваться на крик.
   – Ага, – обрадовался Гиацинтов, – дрогнул! Теперь в безымянный ему воткните, и чтоб кровь клопчиками, клопчиками капала!

ПОЗИЦИИ БЕЛЫХ

   Дивизия выстроена в каре. Лица солдат утомлены, глаза воспаленные, чуть блестят – перед построением выдали по стакану водки. Вдали слышно, как ворочается гром: это продолжается артобстрел красных.
   Посредине каре, на трибуне, стоит главком – генерал Молчанов, а рядом на красно-зеленом половичке – брат вождя, Николай Меркулов, министр иностранных дел. Внизу, возле трибуны, замер генералитет, офицеры штаба, Ванюшин.
   – И мы торжественно заявляем, – подняв руку над головой, зычно выкрикивает Меркулов текст, написанный для него Ванюшиным, – что никакая иная правда нас не тревожит, кроме правды народной. Мужику будет нарезана земля, торговцу отдана лавка, а предприниматель позовет рабочего на завод, уважительно обращаясь к нему по имени и отчеству, как к брату и другу. Для того чтобы поскорей спасти страну от большевистских оборотней, нам осталось не так уж много сделать! Я говорю вам – вперед, на Читу! Я говорю вам – на Хабаровск! Я зову вас к победе! Я вижу вас победителями! Ура!
   Победное «ура» несется над каре в сухом, морозном воздухе.
   Ванюшин внимательно смотрит в лица солдат и замечает то, чего не видит, а может быть, и не хочет видеть Меркулов, возвышающийся на трибуне возле сухого, аскетичного Молчанова, одетого в солдатскую форму, сшитую из английского тонкого сукна – по-наполеоновски.
   Ванюшин видит, как солдаты посмеиваются, подмигивают, подталкивают друг друга локтями. А глотку все равно дерут: черт его знает, а вдруг возьмет министр да отвалит за бравый прием еще по стакашке водочки. Чего ж не поорать-то?

ЦЕНЗУРНЫЙ КОМИТЕТ ВО ВЛАДИВОСТОКЕ

   Председатель комитета поздоровался с Исаевым весьма сухо, усадил его в кресло и, сокрушенно покачав головой, сказал:
   – Какая все-таки гнусность вышла. Вместо героической корреспонденции Ванюшина с фронта – эта гадость о здешних проститутках. Кто вас подвел? Давайте решать, что делать. По-моему, это граничит с злоумышлением.
   – Господин цензор, тогда лучше заранее казните меня.
   – О чем вы?
   – Это я поставил материал в номер.
   – Вы?!
   Исаев молча кивнул и мило улыбнулся.
   – Зачем?
   – А тираж? Газету раскупили за двадцать минут, такой материал публика читает взахлёб. Согласитесь: что может быть приятнее, чем прочесть о бесчестье других?
   – Вы с ума сошли! – тихо сказал цензор.
   – Не надо таких трагичных интонаций. Когда я работал в пресс-группе Колчака, мы не боялись печатать правду. И потом – почему красные говорят беспощадную правду о своих трудностях и поражениях, а мы обязаны молчать?
   – При чем здесь красные? Меня они меньше всего интересуют!
   В кабинет без стука вошел Гиацинтов. Он дружески обнялся с Исаевым, пожал руку цензору, упал в кресло, забросил ногу на ногу и спросил:
   – Он вас давно пытает, наш доблестный страж государственной тайны? Не обижайтесь, Макс. В общем, он прав. В эти дни можно было бы обойтись без разоблачений. Меня интересует, кто это вставил в номер?
   – Я.
   – Ну, перестаньте, старина, это не так смешно, как вам кажется. Красные наверняка сейчас передают содержание статьи в Москву.
   – Зачем им это?
   – Позлобствовать, похихикать над нашими горестями.
   – Досадно, конечно, но статью поставил в номер я.
   – В обход цензуры?
   – Когда я верстаю номер, то думаю о газете, а не о цензуре.
   – Кто писал статью?
   – Черт его знает.
   – Где текст?
   – Валяется в редакции.
   – У кого?
   – По-видимому, у метранпажа.
   – Метранпаж у нас. Он клянется, что подлинника в типографии никто не видел после набора.
   – А, ерунда какая...
   – Вы видели, как набирали этот материал?
   – Да.
   – На чем он был написан?
   – На листочках.
   – Я понимаю, что не на веточках. Какие были листочки? Большие, маленькие, чистые, в линеечку?
   – Кажется, чистые.
   – Понятно. А через кого этот материал попал к вам?
   – Он лежал у меня на столе.
   – Вам его принесли?
   – Нет, просто я обнаружил этот материал на столе.
   – Когда это было?
   – Вчера,
   – Утром?
   – Да.
   – Кто дежурил в редакции?
   – Не знаю, полковник.
   – Сторожиха утверждает, что никого в редакции из посторонних не было ни ночью, ни утром, кроме девицы у вас, в девять ровно.
   – Старая сплетница, – улыбнулся Исаев. – Уволю.
   – Правильно поступите. Так кто эта девица?
   – Полковник, вы вольны казнить меня, – сказал Исаев шутливо и протянул на стол обе руки, – можете заковать меня в кандалы.
   – Когда казнят, Макс, то в кандалы не заковывают.
   – Обидно.
   – У вас была Сашенька Гаврилина – не иначе...
   – Уж не следите ли вы за нами? Нет?
   – Угадали.
   – Это ужасно. На правах доброго знакомого спасите меня от вас!
   – Как вас спасешь, если вы глупости делаете?
   – Какие?
   – Будто не знаете?
   – Клянусь вам.
   – У вас глазок острый, вы все знаете, Макс.
   – Можно подумать, что я женщина, а вы меня обольщаете. Такие комплименты...
   – Макс, вы с Ченом давно знакомы?
   – Чен? Это который?
   – Он играл на бирже.
   – Такой гладенький, прилизанный?! Полукореец, полукиргиз?
   – Именно.
   – У него блестящий мех на шапке?
   – Да, да.
   – Знал. А в чем дело?
   – Откуда вы его знали?
   – Доставал кое-что для меня. Раза два крепко надул.
   – В чем?
   – Один раз с бегами. Дал дрянной подвод на темную лошадку и взял за это сто иен, а потом обещал старояпонскую живопись на фарфоре, а вместо этого всучил корейскую дребедень.
   – Темный он человек?
   – По-моему, обычный спекулянт.
   – А как лучше подступиться к Чену? Мягко или поддать?
   – Я плохой советчик в вопросах сыска и дознания, Кирилл Николаевич.
   Цензор, все время разговора листавший какие-то бумаги у себя на столе, поднялся и сказал, ни на кого не глядя:
   – Цензурный комитет строго предупреждает вас, господин Исаев. В дни наших величайших побед задача журналиста российского – не чернить имеющиеся, к сожалению, в нашей жизни определенные недостатки, но поднимать на щит героизм доблестного русского воинства, которое под великими знаменами демократии, свободы и православия несет освобождение нашему народу-страдальцу, задавленному красным террором. Вы облагаетесь, в силу того, что это первый случай в вашей газете, штрафом в размере тысячи рублей.
   – Этот вопрос мы решим в суде, – сухо ответил Исаев и, откланявшись, вышел.
   Гиацинтов, посмотрев ему вслед, задумчиво сказал:
   – Какой очаровательный человек, не так ли?
   – Да, очень мил. Море обаяния.
   – Ну, прощайте.
   – Всего хорошего, господин полковник.

ПОЛТАВСКАЯ, 3. КОНТРРАЗВЕДКА

   Гиацинтов ходил вокруг поседевшего, избитого Чена. В углу сидел врач в белом халате, с саквояжем на коленях, раскладывая на столике шприцы, ампулы, скальпели.
   – Сейчас мы, – сказал Гиацинтов, – впрыснем вам прекрасный японский препарат, который парализует вашу волю. И вы помимо своей воли расскажете все, что меня будет интересовать.
   Чен посмотрел на врача, который доставал шприц, потом медленно перевел взгляд на Гиацинтова. Движения Чена были медленны, глаза запали и были окружены черными тенями. Руки его бессильно лежали на коленях.
   – Вы разве не наслышаны об этих новшествах в работе наших японских коллег? Вы даже не ощутите того рокового мига, когда станете ренегатом. У вас, на Лубянке, любят это слово: ре-не-гат. А что, красиво...
   Гиацинтов позвонил в колокольчик, дверь открылась, и заглянул Пимезов.
   – Пришлите людей, мы начинаем.
   – Сию минуту, господин полковник.
   Адъютант стремительно скрылся за дверью.
   – О, вы плачете! – сказал Гиацинтов.
   Чен кивнул головой.
   – Отчего? Я бы и раньше провел этот эксперимент, чтобы избавить вас от мук, но, к сожалению, только сегодня получил препарат из Токио. Зачем были нужны все эти муки? Ну, ничего, часа через два, когда скажете про вашего друга Исаева, отправитесь спать. Накормим как следует. Напоим, кагором... Ну, перестаньте, право. Слезы у взрослого мужчины...
   Открылась дверь, и появились пятеро давешних палачей. Чен взбросил легкое свое тело со стула, подбежал к врачу, схватил со столика скальпель, полоснул себя по шее, которая стала враз пульсирующе кровавой, и упал на пол.
   Гиацинтов ахнул, будто глубоко затянувшись сигаретой, а потом, воровато озираясь, медленно подошел к низкой кушетке, опустился на нее и прошептал:
   – Тихо, пожалуйста, у меня сердце книзу съекнуло.

ХАБАРОВСК

   Постышев вернулся на свою городскую квартиру поздно вечером.
   В разбитые окна несло холодом, на грязном полу валялась щебенка. Когда начинала грохотать канонада за Амуром, стекла, оставшиеся в окнах, тонко дребезжали.
   Постышев заткнул выбитые окна старыми шторами, затопил печь, поставил на плиту чайник, и сняв шинель, начал подметать пол. Движения его были неторопливы. Иногда он присаживался на корточки и отдыхал несколько мгновений с закрытыми глазами – сказывались голод и усталость последних дней.
   В дверь постучали. Постышев, не поднимаясь с корточек, ответил:
   – Валяйте, кто там...
   Вошел Громов. Весь он после той, еще мирной встречи с Павлом Петровичем подсох, глаза у него сейчас были красивы удивительной красотой, которая сопутствует отчаянию и крайней степени решимости.
   – Здоров, комиссар.
   – Здоров, комбриг, – в тон ему ответил Постышев.
   – Давно прибыл?
   – Только что. Садись. В ногах правды нет.
   – А вообще она, думаешь, есть?
   – Обязательно.
   – Видел ты ее?
   – А как же...
   – Ну и какова она? Занятно мне узнать.
   – Ты, случаем, не шандарахнул стакашку, Громов?
   – Не с руки пир во время чумы устраивать.
   – Стакан водки, по-твоему, пир? Я бы сейчас с радостью выпил.
   – Я б на твоем месте только и делал, что пил.
   – Ты сядь, а то маячишь перед глазами.
   – Это не я маячу, а совесть партийная маячит перед твоими глазами.
   – Тебе в театре заправлять, Громов. Ты еще голосом подрожи, это эффектно, так певцы делают. Ну-ка, дай совок, за дверью.
   Постышев собрал мусор в совок, высыпал его в ведро и плотно притворил дверь, чтобы не дуло холодом.
   – Что у тебя снова стряслось?
   – Перестань, Павел! Помнишь наш разговор летом? Помнишь, я тебе говорил, что нэп погубит революцию?! Помнишь, как ты меня высмеивал?! А кто прав? Кто? Ты или я? Бьют нас по всем статьям, отступаем! Какое, к черту, отступаем?! Бежим, как стадо!
   – Стадо – это кто?
   – Мы!
   – Кем ты себя в этом стаде считаешь? Ослом или коровой? Пей чай. Только положи ложку в стакан, а то треснет, кипяток крутой. Там, в шкафу, должны быть сухари, погляди. Нет? Жаль. Ладно, садись, попьем с таком.
   – Ты чего от разговора уходишь, Павел? Кичился тем, что слепо идешь за Лениным? Слепо идти даже за богом глупо! Нэп на родине революции пролетариата! Вот где началась наша гибель, вот отчего деморализация в нашей армии, вот отчего отступление на фронте, вот в чем причина грядущего краха.
   – Ошалел ты, Громов. Понимаешь, что говоришь? Или стал заговариваться?
   – Нет, Постышев, не заговариваюсь я! – крикнул Громов страдальчески. – Только зачем вам надо было народ подымать на того, кто живет в масле и молоке, а потом тот же народ настраивать, чтоб обратно молоко с маслом – через допуск капитала! Зачем, ответь мне?! Для власти, что ль? Чтоб самим барами стать, а потом все по-прежнему пустить?!
   – Ты, как мне показалось, сказал «зачем вам надо было народ подымать»? Ты, как мне послышалось, сказал «вам», а себя оставил в стороне?
   – Ты к слову не причепляйся! Но имей в виду, если ты Хабаровск сдашь, как все остальные города посдавал бело-японцу, я в своей бригаде объявлю вас всех тут врагами трудового народа!
   – Глянь, у меня руки от страха затряслись.
   – Ты чего надо мной глумишься, Павел?
   – Ты с мирным населением общаешься?
   – А при чем тут мирное население? Судьбу мировой революции решат в конечном счете винтарь и сабля. Тогда уж и займемся мирным населением.
   – Понятно. Детишки у тебя есть?
   – У меня за спиной тюрьмы есть и каторга.
   – Напрасно ты этим кичишься, Громов. Тюрьма – не кудри, каторга – не римский профиль. У меня тюрьмы за спиной побольше, чем у тебя. Это к слову, не думай. А тем не менее дети у меня есть, и этим отменно горд. Посему пошли-ка со мной.
   – Куда?
   – Увидишь. Значит, главная твоя задача какая, повтори мне? Мировая революция? Штык и винтарь?
   – Ты не улыбься, не улыбься. Именно – винтарь и сабля.
 
   Свирепый ветер рвет полы шинелей, душит сухим, колючим снегом, слепит, валит с ног. Рядом с красиво скроенным Громовым в длинной, до пят, шинели, в кожаном картузе с большой звездой, с орденом Красного Знамени на левом отвороте шинели в большой красной розетке Постышев в своем драном картузе и в короткой шинельке до колен кажется оборванцем. Они идут быстро, склонившись вперед – на ветер. Постышев ведет Громова на эвакопункт: там в холодных бараках живут беженцы, которых еще не успели отправить в тыл.
   Плач детей, темнота, запах керосина, узлы на полу, корытца, тазы, младенцы, свернувшиеся на матрацах, тифозные, которые стонут за перегородкой, беспризорники, играющие в карты при свете огарка, – вот что встречает Постышева и Громова на эвакопункте.
   – Когда эшелон дадут? – спросил Постышев сестру милосердия в накрахмаленной белой косынке с красным крестом.
   – Обещали вечером, но что-то случилось с паровозом.
   – Людей покормили?
   – Да.
   – Еще сироты поступали?
   – Вчера сняли с эшелона семерых.
   – Тех, что в карты режутся?
   – Нет, крохотули совсем, они у меня спят, больше их уложить негде.
   – Давайте заглянем.
   – От ваших никаких весточек нет, Павел Петрович? – спросила сестра.
   Постышев молча покачал головой и пошел следом за ней. В медпункте, на полу, свернувшись калачиком, спали малыши. Вымытые лица их были во сне беспокойны и мучительно напряженны. Иногда кто-то из малышей по-стариковски, тревожно стонал.
   Постышев сел на стул, снял шапку и показал Громову на табуретку рядом с собой. На тумбочке возле окна Постышев увидел маленькую елочку, установленную в пустой четвертной бутыли.
   – Это зачем? – спросил Постышев. – Для дезинфекции, что ль?
   Сестра ответила:
   – Нет, товарищ комиссар, просто скоро будет Новый год. Надо ж малышам сделать радость...
   Постышев внимательно посмотрел на Громова.
   – Иди, Громов, – сказал он, – у меня сейчас будут задачи, идущие вразрез с твоими. Я сейчас поеду елочные игрушки доставать...
   – Большевик устраивает церковный праздник, – ответил Громов, – лучше б подумал, как детей накормить.
   – Ах, накормить?! – изумился Постышев. – Да разве это должно интересовать большевика? Винтарь и сабля! Мировая революция, а дети – черт с ними, пускай гниют, зато потом, когда мы победим окончательно, тем, кто выживет от тифа и голода, будет отменно хорошо! А как им будет хорошо, когда для тебя «масло и молоко» – худшее ругательство?!
   – Это ты – мне, при беспартийной-то? – горько сказал Громов.
   – Да она в тысячу раз тебя партийней, потому что детишкам елку поставила! Уходи отсюда, Громов! Уходи!

ГИМНАЗИЯ

   Той же ночью Постышев вместе с шофером Ухаловым приехал в классическую гимназию и долго стучался к дворнику, устроившемуся спать в подвале. Вылез дворник только после того, как Ухалов, чудом разыскав в кромешной темноте громадный лом, начал стучать им в дверь, обитую железом. В подвале загрохотало, заухало, и дворник жалобно закричал – видимо, перепугался спросонок.
   – В чем дело-то? – шмыгая носом, допытывался он, замерев у двери. – У меня тут все казенное, братцы. Не губите зазря.
   – Сейчас дверь гранатой фугану, – пообещал Ухалов. – Комиссар фронта тут, чего в штаны ложишь?
   – Нынче этих комиссаров тьма, а котел у нас один.
   – На кой ляд нам твой котел?
   – На нем завод можно поставить – вот на кой. Мне физик объяснял. Не открою. Идите к господину Широких, он во флигеле живет. Если он с вами придет – я вскроюсь.
   – Зачем зря беспокоить человека? – сказал Постышев. – Поверьте, мы не грабители.
   – Нам у вас только б узнать, где хранятся елочные игрушки, – сказал Ухалов.
   – Ты мне зубы-то не заговаривай! – еще жалобнее взвыл дворник. – Ишь, игрушек захотелось! Ты что, блажной – в этакое время в игрушки играть?!
   – Ладно. Не кричи. Где живет Широких?
   – Говорю – во флигеле.

КВАРТИРА ШИРОКИХ

   – Что это, арест? – спросил Широких, запахнув на груди халат.
   – Нет, – сказал Постышев. – Мы к вам с просьбой.
   – Сейчас несколько неурочное время для просьб, мне кажется.
   Он зажег керосиновую лампу, надел пенсне, оглядел вошедших и, узнав Постышева, даже сделал шаг к стене – от неожиданности.
   – Комиссар? – спросил он. – Гражданин Постышев?
   – Да.
   – Присаживайтесь.
   – Спасибо. У вас прекрасная библиотека.
   – Конфискуете?
   – Перестаньте. Вы плохой юморист.
   – Какой тут юмор... А библиотека действительно прекрасная. Я копил ее всю жизнь. Из-за нее даже остался холостяком.
   – Вам еще не поздно обзавестись дамой сердца. В общем, это все другой разговор. Мне нужно найти елочные украшения.
   – Зачем?
   – Хотим устроить елку для сирот.
   – Елку?!
   – Э, послушайте, хватит разыгрывать эти наивные удивления. Я готов раздеться, чтобы вы раз и навсегда убедились – нет у меня хвоста и вообще ничего общего с чертом.
   – Но ведь совсем рядом с городом наши...
   – Кто?
   – Белые...
   – Именно. Ваши.
   – Я отдаю вам свои елочные украшения, комиссар, в гимназии их нет теперь, они пропиты завхозом, назначенным вашим Советом.
   – Собираетесь эвакуироваться?
   – Нет.
   – Маяковского по-прежнему от гимназистов прячете?
   – Прячу.
   Широких принес стремянку, залез по ней на антресоли, там долго громыхал ящиками, а потом попросил:
   – Прошу вас, помогите мне снять этот ящик, он весьма тяжел.
   Когда ящик опустили на пол, Широких сказал:
   – К сожалению, у меня нет бумажных гирлянд.
   – А зачем они?
   – О, это так красиво...
   – Да?
   – Конечно. Дети любят их клеить сами, это воспоминание у них потом остается надолго.
   – Послушайте, Широких, сделайте божеское дело, а? Научите детишек клеить эту самую гирлянду. Неважно, что они наши дети, они ведь еще просто дети. Мы вам за это часть пайка дадим.
   – Только, пожалуйста, без приманок. Я педагог, а не торгаш. Подождите, сейчас я оденусь.
   – Да нет, что вы, что вы, – обрадовался Постышев, – вы сейчас спите, я завтра пришлю за вами машину.
   – В котором часу?
   – Когда вам будет угодно.
   – Часам к девяти. И пусть приготовят разноцветной бумаги, клей и ножницы.
   – Откуда ж у нас разноцветная бумага?
   – В штабе должна быть, – ответил Широких. – Вы ведь клеите флажки, которыми обозначаете линию фронта?
   Постышев быстро глянул на Широких. Тот стоял расставив ноги – бороденка торчит воинственно, пенсне поблескивает, а на губах играет сардоническая ухмылочка. Все российские интеллигенты в преддверии политических перемен начинают так посмеиваться: здесь и скепсис, и затаенная радость, а пуще всего – насквозь видение собеседника.
   Постышев тоже улыбнулся. Вздохнул. Сказал Ухалову:
   – Едем. Надо на эвакопункте пол вымыть и блеск навести. До свиданья, гражданин Широких. Большое вам спасибо.

ХАБАРОВСК. ШТАБ ФРОНТА. РАННЕЕ УТРО

   После того как Постышев закончил разговор по прямому проводу с Дальбюро ЦК РКП (б), к нему вошел адъютант и доложил:
   – Товарищ комиссар, вас ожидают представители японской и китайской миссий.
   – С утра пораньше? С чего бы это? Просите.
   Дипломаты входят в кабинет, кланяясь на каждом шагу. Они словно не слышат канонады. Их лица выражают крайнюю степень любезности и доброты. Они идут к столу, прикладывая к груди руки, и часто закрывают глаза, будто сдерживая слезы радости.
   – Вице-консул Шивура, представляющий интересы Японии в замечательном городе революционеров Хабаровске, – сказал человек в очках и почтительно пожал руку Постышеву.
   – Пресс-атташе китайского консульства Су Ши-вэй, представляющий в замечательном городе русских храбрецов интересы китайских граждан.
   – Садитесь, господа.
   – Какая чудесная сегодня погода! – начал японец.
   – Солнышко совсем весеннее, – поддержал его пресс-атташе.
   – Не кажется ли вам, господин Постышев, что природа лучший союзник вашего великого народа? – продолжал Шивура.
   – По льду Амура скользят лучи солнца, это красиво, как на гравюрах ранних мастеров школы Жен Сяо-пыня, – поддержал его китаец.
   – Что вас привело ко мне, господа? – спросил Постышев.
   – О, мы решили забрать немного вашего драгоценного времени только потому, что этого требуют интересы китайских граждан, проживающих в Хабаровске.
   – И, конечно, японских.
   – Ясно. В чем ущемлены интересы ваших граждан?
   – У вас обычно, когда меняется власть, – сказал вице-консул, – несколько обостряются страсти у мирных жителей.
   – Даже при столкновении двух белых цветов рождается огненная вспышка, – заметил пресс-атташе, – это утверждают наши поэты, а если сталкиваются не два белых цвета, а несколько разных, то вспышка получается особенно страшной.
   – Каковы ваши просьбы, господа?
   – О, наши просьбы незначительны. На границе, в шестидесяти километрах отсюда, стоят пятьсот японских и тысяча китайских солдат. Мы бы просили вас разрешить им официально войти в город для охраны жизни и состояния граждан Китая и Японии.