— Может быть, к вашему батюшке попозже заглянем? — спросил Костенко. — Время, счетчик включен…
   — Полагаю, получасовой визит к отцу поможет вам.
   — «Нам».
   — Нет. Именно вам… Вы же считаете, что Сорокин мертв…
   — А вы?
   — А я нет…
   … Уже около «Волги» Костенко — в обычной своей манере (полнейшая, чуть ленивая незаинтересованность) — спросил капитана:
   — Вы себя не озадачивали вопросом: отчего после убийства Федоровой у нее дома изъяли двенадцать кассет?
   Строилов словно бы споткнулся:
   — Где они?
   — Попробуйте поискать… Да и сохранились ли эти записи? Вот в чем вопрос…

5

   Когда Семену Кузьмичу Цвигуну в пятидесятом году исполнилось тридцать три, торжество отметили славно, было много гостей, говорили хорошие слова, застолье получилось отменным, воистину дружеским, хотя виновник торжества словно бы кончиками пальцев ощущал, что среди собравшихся находится н е к т о, цепко и настороженно наблюдавший за каждым его жестом, не то что словом. Впрочем, через неделю это ощущение размылось, отошло, но не исчезло, оттого что не в первый уже раз за последний год ему приходилось слышать шелестящий заспинный шепот, будто никакой он не запорожский казак, а самая настоящая жидовская морда, ибо на их хазарском языке слово «цви» означает «олень», а у них только аристократов так называли, главных шейлоков и раввинов…
   На всякий случай он отправил запрос в архив, получил метрические выписки не только на отца, но и на деда с бабушкой; рассеянно показал сослуживцам; усмехаясь, заметил при этом:
   — Хочу докопаться до Сечи, все ж таки именно оттуда идет мой род, репинскую копию не зря держу в спальне…
   Спустя месяца три после торжеств х о з я и н Молдавии Брежнев пригласил его (рядового начальника отдела республиканского МГБ) в кабинет и, угостив чаем с традиционными сушками, шутливо заметил:
   — В тридцать три Христа уже распяли, а ты все отделом командуешь… Смотри, упустишь свое время, Семен…
   Наделенный смекалистым юмором, человек от природы рисковый (хоть и чуть заторможенный), Цвигун знал о Брежневе все: Центр требовал информацию о республиканской верхушке; шептались, что товарищ Сталин обмолвился о возможности проведения съезда; как-никак, со времени последнего прошло двенадцать лет, да и война уж давно кончилась, пора бы.
   В его, Цвигуна, маленький кабинетик на третьем этаже одного из самых больших и красивых зданий молдавской столицы стекалась и н ф о р м а ц и я обо всех, кто хоть как-то был на виду, то есть имел реальную силу, а таких — пять процентов от всего населения, не больше, над ними и работать. Над ними и одновременно под ними — в этом именно крылась трагедийность ситуации, могуче-бесправными подданными которой были все работники аппарата МГБ, ставшие — волею Сталина, в тридцатых еще годах, — суверенными владельцами секретных досье на тех именно людей, которым они — по старым нормам партийного этикета — должны были подчиняться.
   Связи начальственных жен, поведение детей, утехи самих руководителей, мнения, высказанные ими в кругу Друзей, количество упоминаний имени великого вождя в рапортах, отчетах, речах, застольях — все это поступало в сейф Цвигуна — прежде чем быть (или не быть) переданным министру, который, понятно, назначался Москвой, ей одной служил, на нее во всем и ориентировался.
   — Будь моя воля, — ответил тогда Брежневу волоокий, статный красавец Цвигун, тая странную, чуть п о д м и г и в а ю щ у ю улыбку на округлом, женственно-мягком лице, — я б уж давно себя заместителем министра назначил, Леонид Ильич… Но ведь сил нет, без благословения партии ничто в республике невозможно…
   Брежнев пружинисто поднялся; рассмеялся; сняв трубку телефона, соединился с домом:
   — Вика, пусть что-нибудь на стол соберут, скоро буду…
   Цвигун сразу же отметил, что х о з я и н не сказал «мы будем», хотя человеком он был хлебосольным и открытым гостям; впрочем, какой я ему гость; сошка; у него Черненко, Щелоков, Дымшиц, Гречко, Тихонов — гости; вместе начинали в Запорожье и на Днепропетровщине, м а л а я родина, да и потом держатся молодости своей; только в молодости дружба бескорыстна, на всю жизнь закладывается.
   В машине ехали молча (поговори, когда рядом охранник торчит), и лишь в особняке, когда Леонид Ильич шел по дорожке к двери, Цвигун понял: сейчас решается его судьба.
   И — не ошибся.
   — Слушай-ка, Семен, — Брежнев легко утвердился в привычном ему одностороннем «ты», — что это за сплетни такие идут, мол, секретарь ЦК, — он ткнул себя пальцем в грудь, — гоняет на трофейных машинах, покупает их в Москве, сам сидит за рулем, уезжает куда-то один?! А еще какую-то гнусность начинают возводить и на детей?! Кто за этим стоит? Думал? Подумай, я не тороплю. Имей в виду, если на предстоящем съезде большевистской партии все будет так, как должно быть, то есть товарищ Сталин подвинет к себе именно нас, молодое поколение, прошедшее войну, то и всем вам откроются весьма и весьма серьезные перспективы… Так что, рассуждая обо мне, вы все о себе в первую очередь думайте… Ясна позиция?
   — Конечно, Леонид Ильич… Я рад, что получил от вас установку…
   Брежнев покачал головой, усмехнулся чему-то:
   — Никаких установок я никому не даю… Я обмениваюсь мнениями. Установки — по твоей части… С товарищами из Москвы я перемолвился, так что жди назначения, о л е н ь — ц в и…
   … В тот именно день, после обеда, в саду, Цвигун и назвал б л а г о д е т е л ю несколько имен информаторов, чего делать не имел права, — нарушение служебного долга.
   Именно он решился сказать Леониду Ильичу про то, что кое-кто из аппарата начал обсуждать связь первого секретаря с Надеждой, умницей-красавицей, женой члена бюро Ивана Ивановича, говорят и о том, что за городом содержится специальный особнячок для их потаенных, трепетно-нежных встреч, — Брежнев любил эту женщину высоко и отверженно.
   Молдавский хозяин ничего на это не ответил, заперся потом с женой, Викторией Петровной (настоящая хозяйка дома, д р у ж о ч е к); разговор был тихий, долгий, добрый; она погладила мужа по голове, горько вздохнула:
   — Я все про нее знаю, Ленечка… Бог тебе судья… Не волнуйся попусту, я всегда рядом с тобой, защищу, если кто посмеет написать в Москву… Нам с тобой теперь о будущем надо думать, а его достигают только те семьи, где жена обладает даром понимающего всепрощения… Мне теперь детьми только и заниматься, женщина стареет скорей… Не страшись…
   Именно он, Цвигун, разыскал дочь х о з я и н а, когда та сбежала из Кишинева с циркачом; просил простить девочку и понять ее: «скандал надо обернуть романтической трагедией, лишь это смогут простить московские пуритане».
   Именно поэтому он вошел в узкий круг доверенных людей п е р в о г о — Щелокова, Черненко и Бодюла.
   … Лишь когда Сталин рекомендовал Брежнева кандидатом в Президиум и секретарем ЦК на девятнадцатом съезде партии, переставшей быть «большевистской», превратившейся в партию д е р ж а в ы, Цвигун впервые за последние два года уснул спокойно и без кошмарных сновидений, ставших за последние месяцы привычными, рвущими душу, даже в ушах стучало молоточками, — «Цви, цви, цви… ».
   Прощаясь с соратниками, Брежнев (парил как на крыльях, ночью просыпался, щипал себя за руку — «не во сне ли все это, боже?! ») сказал Цвигуну:
   — Жди вызова, Семен. Будет для тебя и в Москве работа…
   В Москву, однако, перевести его не успел, оттого что вскорости после окончания съезда великий вождь приказал долго жить; практически сразу же после похорон Брежнев з а г р е м е л заместителем начальника политуправления — по военно-морскому флоту; был в Молдавии королем, переместился в тамплинный секретарский кабинет на Старой площади — и, на тебе, сокрушительный обвал…
   Но и за те короткие месяцы, что провел в Москве, он успел обзавестись с в я з я м и, а у нас только тот переживет смутное время, кто понарасставлял потаенные в е х и; наша общность тем и разительна, что не только одни муравьишки и свистокрылые чирки живут законами с т а и, но и человечки тоже. Что о д и н может? А — ничего! Кто на крыло поставит? Кто путь укажет? Это на Западе — один и есть один, а у нас он не один, он — нуль без палочки, дерьмо, н и ч т о. У нас общность нужных держит, у них — надменная личностная гордыня, на ней они лоб-то и расшибут, сгниют в одночасье, попав в пучину очередного кризиса капитализма…
   Именно поэтому все его к а д р ы не полетели в тартарары, хотя ждали этого (коль х о з я и н нагнулся, всем его близким греметь), а худо-бедно сохранили свои позиции. И когда — путем сложной интриги — Брежнев вымолил себе пост второго секретаря ЦК КП Казахстана, Цвигун вскорости оказался неподалеку — на посту зампреда таджикского КГБ; республики близкие, то на охоте свидятся, то на каком слете передовиков; чаще всего собирались в Ташкенте, ибо Брежнев смог переместить Рашидова с поста декоративного президента Узбекистана на ключевую партийную позицию.
   Там, в Таджикистане, Цвигун бесстрашно восстал против концепции республиканских приписок, повалил местную мафию, несмотря на недовольство некоторых московских руководителей.
   Анализируя работу Рашидова и его окружения, Цвигун прекрасно знал (рапорты читал ежедневно, ходу не давал, но и не уничтожал), что, действительно, Шараф Рашидович по-царски принимает гостей, а все расходы списывает на министерства, крупные заводы, институты. Конечно, непорядок, но ведь нет в нашей дикой тьмутаракани цивилизованной (как во всем мире) статьи под названием «представительские расходы»! Не себе же Рашидов эти деньги берет! Зачем они ему?! И самолет свой, и машины, дачи, квартиры, дома, повара, охрана, массажисты, врачи, портные, обувщики, шоферы, стенографисты — за все ж это платит государство! Избранник народа должен всего себя отдавать работе, благу трудящихся, общему делу… Дефицитные строительные материалы (люди Цвигуна провели негласную ревизию) шли не на черный рынок, а на возведение новых научных центров, промышленных комплексов спортивных сооружений… Да, этот дефицит Рашидов получал взамен на сердечность гостеприимства, отправку в Москву посылок со свежими овощами и фруктами, передачу нужным людям сувениров — в конце концов, надо делать скидку на национальный характер: и каракулевое пальто здесь принято называть «сувениром», у них так испокон веку было… Самое страшное для партийца что? Личная корысть. А где она? Только возвращаясь в ужас тридцать седьмого года, можно было позволить разгоряченному мозгу фанатичного правоохранителя назвать радение о благе республики «взяткой» или «подкупом». И Брежнев всегда повторяет: «Дайте людям пожить спокойно, народ устал от нервотрепок». Но когда однажды Цвигун пробросил, что неплохо бы ввести статью представительских расходов, Леонид Ильич заколыхался в смехе: «Семен, ты, может, и законсервированные лагеря прикажешь уничтожить? Власть вправе разрешать или не разрешать, но ее и н с т р у м е н т ы должны быть неприкосновенны. Без страха мы жить еще не научились, да и вряд ли когда научимся, а уж если научимся — державе придет конец, помяни мое слово»…
   … Когда однажды, в Баку уже, кто-то — воспользовавшись его мягкостью и доброжелательством, — сказал, что отец посаженного за валютные операции м а л ь ч и к а готов дать миллион тому, кто поможет несчастному, Цвигун рассмеялся:
   — Что ж, приводите… Только с миллионом чтоб пришел… Расстреливать за взяточничество без вещдоков — против закона, мы по закону живем, не как-нибудь…
   (Значительно позже, когда в Баку Леониду Ильичу подарили бриллиантовый перстень о десяти — а то и больше — каратах, стоимость которого исчислялась упаковками з е л е н ы х, не рублями, он даже не смог р а з р е ш и т ь себе и подумать, допустим ли такой п о д а р о к, да и подарок ли это вообще? Разум отторгал возможность самого рождения такого вопроса, хотя он рождался, иначе б не мелькало в голове и не просыпался бы порою среди ночи от жуткого крика. Но — поздно уже: кричи — не кричи, никто теперь не поможет, «ставки сделаны, ставки сделаны, ставки сделаны, господа! »)
   Когда Брежнев, восстав из пепла, переместился в Москву, накануне октябрьского заговора против к у к у р у з н и к а, посмевшего замахнуться на память Вождя, Цвигун был загодя направлен председателем КГБ Азербайджана: пора искать верных людей и там; пролетарский интернационализм рождается не на пустом месте, а из фамилий верных инородцев, приведенных штабом Первого Лица на ключевые посты.
   В Баку л е п и л своего заместителя Гейдара Алиева; ему же отдал кресло, когда Брежнев порекомендовал Андропова в КГБ.
   Назначение было несколько неожиданным:
   — Я этого здания боюсь, — усмехнулся Андропов, чуть побледнев. Брежнев кивнул:
   — Именно поэтому мы вас туда и назначаем. Ничего, кадрами поможем, дадим орлов в помощь…
   Первым о р л о м оказался Цвигун, вторым — Цинев, палладины Брежнева; западня; крышка захлопнулась..
   … Столичная жизнь была Цвигуну внове. Поначалу он чувствовал себя неуютно, но постепенно приобщился к миру культуры — сызмальства испытывал почтение к артистам; покойного Алейникова иначе как «Ваня Курский» не называл, идентифицируя художника и роль, им сыгранную. Познакомился с писателями, режиссерами, сценаристами, завороженно слушал их рассказы. Говорить поначалу совестился, боялся сморозить не то, умел, однако, поддерживать разговор доброжелательной заинтересованностью и ни к чему не обязывающими междометиями. Попросил соответствующую службу послушать, что о нем говорили новые знакомцы; оказывается, отзывались хорошо и много, горделиво делясь с приятелями (особенно в редакциях и на киностудиях) своим дружеством с «первым человеком в ЧК». Того, кто слишком амикошонствовал, полегоньку от себя отводил; тех, кто знал меру, внимательно обсматривал, прикидывая, какой прок может из этого выйти, не понимая еще толком потаенный смысл своей задумки — что-то зыбкое чудилось ему, неоформившееся покуда в четкий план мероприятия. Как-то рискнул рассказать фронтовой эпизод — воевал честно, прошел фронт с первого дня и до последнего; п о д л и п а л ы застонали восторженно: «Ваше истинное призвание — литература! » Не он, но они, без всякого понуждения, от сердечного холодеющего перед золотопогонством рабства, предложили записать его застольные истории прозой; ему, однако, мечталось — сценарием, чтоб фильм был, чтоб все, как по правде; слепили сценарий. И — пошло-поехало! Читал написанное с о а в т о р а м и, как свое, постепенно все более и более отталкивая от себя правду: «Неужели это я, господи! » Началось постепенное раздвоение личности; засиживался до утра, исчеркивая написанное профессионалами, потому что хотел приблизиться к идеалу — его, Семена Цвигуна, литературному идеалу. Словно немой, он слышал в себе мелодию, но не мог ее выразить; он только. ощущал, что — можно и хорошо, а что — нельзя, то есть плохо.
   … Став первым заместителем Андропова, он не мог курировать д е в я т к у, ибо традиционно она замыкалась на председателя, однако исподволь, неспешно Цвигун добился того, что начал влиять на кадровую политику и в этом подразделении, загодя обмолвившись об этом с б л а г о д е т е л е м.
   В ту пору Леонид Ильич набрал силу, удивляясь тому, как легко Косыгин и Подгорный отдали ему безбрежное главенство, добровольно, без особого, а тем более явственного нажима переместившись в его тень; впрочем, помогал Суслов, постоянно повторяя, что русскому народу нужен державный с и м в о л, ничего не попишешь, такова традиция, а в традиции заложена мудрость седой старины, не нам ее менять, грех; «культ личности был отмечен перегибами, спровоцированными окружением, в то время как у нас сейчас нет никаких оснований к подобного рода страхам — Леонид Ильич русский человек, и окружают его верные друзья, так что издевательства над нацией, спровоцированные инородцами, исключены сами по себе».
   Тогда именно Брежнев и заметил Цвигуну:
   — Надо знать все обо всех… И еще: чтоб не трепали имя детей! Такого не прощу. Они широкосердные, как и я, этим легко воспользоваться, народец наш кнут чтит, добротой — брезгует…
   Когда «грязные сплетни» о д е т я х первого лица неудержимым шквалом покатили по Москве, Цвигун позвонил супруге благодетеля: «Как быть? »
   Конкретных рекомендаций не получил, поэтому с д е л а л так, что дети — сначала сын, потом дочь — сами пригласили его на ужин; говорил с каждым по отдельности, по-отцовски, но в то же время подставляясь для удара и шутки: был бы родней — одно дело, а так — надобно держать дистанцию, не забывая ни на секунду, кто ты, а кто они. Дети смеялись:
   — Не в полицейском государстве живем! Что ж нам, списки приносить на утверждение — с кем можно встречаться, а с кем нельзя?!
   Именно тогда он ощутил себя между молотом и наковальней: д е т и не хотели менять принятый ими образ жизни — вольготный и богемистый, а к благодетелю с этим не пойдешь, не п о й м е т…
   Именно тогда он до конца растворился в т в о р ч е с т в е— единственное успокоение…
   Правил с в о и рукописи, записанные профессионалами, как можно чаще выходил на люди, словно бы норовя этим о т м ы т ь манеру поведения детей Первого Лица; тогда же и подбросил Леониду Ильичу идею о написании им своих воспоминаний. С молчаливого благоволения в о ж д я подобрал кандидатуры «коллективных брежневых»; в том, что будут молчать, — не сомневался, правила игры в державе известны всем, напоминать не надо, ученые.
   Когда однажды кто-то из охраны все же рискнул доложить, что один из контактов д е т е й «связан с уголовным миром», раздраженно ответил:
   — Так развяжите…
   Пусть думают. В конечном счете вопрос охраны Первого Лица замкнут на Андропова, пора научиться скалиться, из добрых веревки вьют.
   Наконец о скандалах детей спросил и Председатель.
   — Юрий Владимирович, — ответил Цвигун, — я не смею вторгаться не в свою прерогативу… Если поручите мне курировать охрану Леонида Ильича и семьи — приказ выполню. Иначе — не хочу быть неверно понятым. — И нажал: — Есть ведь люди, которые не прочь поспекулировать нашими отношениями с генеральным, более четверти века вместе…
   Андропов тогда ничего не ответил, но вскоре после этого р а с п и с а л ему информацию, поступившую на д о ч ь и Щелокова; присвоенные драгоценности из Гохрана страны, уникальные картины, гоночные машины, подарки в о ж д ю ко дню рождения: на аффинажной фабрике был заказан план Москвы с трассой следования благодетеля из Кремля на дачу — светофоры сделаны из топазов, изумрудов и сапфиров, подсвечивались маленькими лампочками, чудо что за игрушка!
   Цвигун ощутил тогда безысходность, тревогу и рвущую тяжесть в груди: сказать об этом можно только Брежневу, но поймет ли?! Не был бы Леонид Ильич так добр, возьми он хоть в малости манеру сталинской суровости, но ведь нет! Нет у него этого, норовит править людьми Хозяина добром. Нельзя! Они только сталинский страх понимают, слово для них не закон, им кнут надобен… Чего медлит?! Почему не отдает х о з я й с т в о?! Кто, как не я, предан ему?! Да, верно, Андропов подконтролен, но все равно последнее слово за ним, а вдруг не уследишь?! Тогда что?
   Вспомнил информацию о разговоре Юли Хрущевой с друзьями: «Если бы Никита Сергеевич пожертвовал Серовым — в угоду тем, кто вроде бы болел о престиже лидера, о том, чтобы его не корили потворством сотруднику Лаврентия Павловича, — никогда бы Брежнев с Сусловым не захватили власть, Серов был предан семье до последней капли крови… »
   Ах, если бы и эту расшифрованную запись п о д с л у х а можно было доложить благодетелю! Но ведь теперь иные правила: «да» и «нет» не говорить, «черного» и «белого» не называть!
   Он вспомнил слова одного из своих знакомых писателей, цитировавшего Библию: «Во многия знания многие печали».
   … Он понял, что Андропов поставил его под н е о т м ы в а е м ы й удар, передав ему, Цвигуну, решение в е р х а лично задержать академика Сахарова и увезти его в ссылку.
   По роду своей службы он знал, о б я з а н был знать, что Брежнев вызвал к себе Щелокова и безулыбчиво заметил:
   — Ты кончай у себя посиделки с музыкантами устраивать! Очкарик твой, что на большой скрипке пилит, — Рамтрапович, что ль?! — в эмиграцию подает… И пусть себе! А за тобой из-за этого Андропов следит! И вообще будь разборчив с теми, кого приближаешь…
   Цвигун знал, что с тех пор благодетель не принимал Щелокова; при этом он отдавал себе отчет в том, что именно Щелоков истинный друг ему, как-никак вместе начинали в Молдавии. Такой работник, да тем более сидящий на ключевом охранительном посту, сладок, но разве может ему быть союзником тот, кто теперь еженедельно звонил Голикову, помощнику Вождя, и плачуще молил, чтоб тот устроил ему встречу с Леонидом Ильичом, а С т р а т е г был непреклонен.
   Он мучительно искал выхода, — об этом ни с кем делиться нельзя, — искал и не мог найти его, потому что надо было принимать самостоятельные решения, а годы, проведенные в аппарате, отучают человека от того, чтобы быть самим собою, и снова тяжкий сплин безнадежной депрессии давил на него гранитом жуткого надгробия, когда вроде бы дышишь, ходишь, смеешься, жмешь чьи-то руки, а на поверку — мертв, отпевают…
   Вызвал Суслов, обрушился грубо:
   — Вы взяли на себя заботу о семье Леонида Ильича, а к чему это привело?!
   Цвигун бросился звонить Брежневу, не соединили; с е м ь я тоже отказала в поддержке; впал в еще более тяжкую депрессию; а тут Андропов добавил, сказав на коллегии, публично:
   — Все сочиняешь, писатель? Может, профессию пора менять? Кто вместо тебя делами будет заниматься?!
   … Щелокова п а с л и, собирали компромат постоянно; как остановить это?!
   За дочерью Первого Лица тоже смотрели неотступно; доложили о ее новых контактах — якобы встретилась с актрисой Зоей Федоровой, которой вновь отказано в выездной визе в США; сидела за одним столом с двумя диссидентами; ходатайствовала перед отцом за каких-то цеховиков, запросившихся в Тель-Авив, требовала присуждения Борису Буряце государственной премии.
   Что делать? Как поступить ему?
   Андропов усмешливо молчит; Суслов срывается на фальцет, кричит, белеет лицом; Брежнев не выходит из кинопросмотрового зала на даче, словно бы исключив себя из жизни страны, — пусть все идет, как идет…
   Именно в тот день он ощутил — как и в пятидесятом — кожей, кончиками пальцев, что кто-то постоянно смотрит за ним, за всеми, кого он любит, что-то страшное готовят против него, и он сел к столу — писать письмо Леониду Ильичу о з а г о в о р е, который теперь постоянно виделся ему — явственно и ужасающе…
   Но письмо не давалось; он привык работать с секретарями, помощниками и консультантами, которые писали тексты выступлений и записок. Он научился легко забывать литераторов, сочинявших для него сюжеты романов и сценариев, считая, что пахнущая ледерином обложка с его именем на корешке создана им самим. Он поэтому растерялся, ощутив свое бессилие выразить то, что рвало сердце и мозг, и снова тяжкая, словно мокрое ватное одеяло, тоска навалилась на него, и он уехал за город, а потом попросился в Барвиху, на лечение, полагая, что там сможет закончить свое письмо-обвинение…
   Но его снова и снова вызывал Суслов, и безжалостно-требовательно глядели в его переносье голубые глаза Андропова, и ощущалась пустота окрест — с каждым днем все более зловещая. И он понял тогда, что только-только начавшаяся жизнь катится в тартарары.
   Чем чаще Семен Кузьмич просыпался среди ночи — снотворное не действовало уже, — тем явственнее он понимал, что работы по коррупции, против тех людей, имена которых то там то здесь проскакивали в соседстве с н е п р и к а с а е м ы м и, да и не только с ними, невозможна, ибо приведет к непредсказуемым последствиям, когда надо будет называть черное — черным и принимать решения, а разве это возможно?!
   Кому верить, в ужасе думал он; кому открыть сердце, у кого спросить совета?! Нет кругом людей, пустыня; затаенная, ледяная, окаянно-душная, с низкой черно-дымной хмарью, в которой роятся враги, давно уже алчущие броситься на спину, распластать на ледяной изморози и найти острыми резцами слабенькую синеву сонной артерии…
   Каждое утро он поднимался с бессонной барвихинской кровати разбитым, ожидая очередного звонка Суслова: «Что у вас нового по делу Федоровой? Что с Буряцей? Есть ли информация о том, где находится истинный штаб по фабрикации гнусных слухов о семье того, кто так дорог советскому народу?
   Ну что, что отвечать этому страшному человеку, что?!

6

   Генерал-лейтенант в отставке, Герой Советского Союза Строилов, удостоенный этого звания в сорок третьем, после ранения, медленно поднялся с кушетки навстречу сыну и Костенко, тяжело оперся на массивную палку (как он ее только в руках держит, он же ее легче, пушинка, в чем только душа держится) и, сделав качающийся шаг к столу, кивнул на массивные стулья:
   — Прошу…
   Усаживался он осторожно, как бы по частям, — сначала завел одну ногу, потом, уцепившись длинными (точно как у сына) пальцами за краешек стола, медленно опустил торс, после этого подтащил рукою левую ногу, а уж затем откинулся на спинку, сделавшись величественным и отстраненно-недоступным.
   — Знакомься, папа, это…
   Генерал чуть досадливо перебил его:
   — Присаживайтесь, Владислав Романович… Имя мое вы знаете, отчество Иванович, рад, что откликнулись на просьбу заехать… Не взыщите, что не тяну вам длань, верен нашему революционному изначалию: «рукопожатие отменено»…