Тогда из четырех орудий было выпущено по снаряду, и что же? При каждом попадании и капитан и его матросы весело аплодировали наводчикам, но турецкие офицеры с умоляющими жестами кинулись к русским офицерам. Они знали очень мало французских слов и еще меньше русских, но все-таки им удалось кое-как, больше мимикой, объяснить, что совершенно не то происходило на транспорте, о чем повествовал капитан, что, напротив, турки просили, чтобы их тоже взяли, но их не хотели и слушать; сами же они не могут грести и неминуемо погибнут, если рискнут одни двинуться к берегу.
   Нужно было видеть, как переменилось благожелательное к русским выражение лиц англичан, когда начальник отряда предложил им через капитана отправиться на лодках на транспорт и взять турок. Они переглядывались изумленно, пожимали плечами и потом с сожалением кивали головами на этих странных людей, которым зачем-то нужны турки.
   Идти на лодках обратно они наотрез отказались, даже когда начальник отряда вздумал предложить им за это деньги.
   Турки же кое-как объяснили, что англичане не хотели брать в лодку их, нагрузив ее сверх меры своим бесчисленным багажом, и они ворвались в шлюпку насильно в самый последний момент.
   Этому вполне можно было поверить: при семи турках не было решительно никаких вещей.
   Решено было пока отправить пленных. Англичане сами укладывали на подводы свой багаж, не забыв и корабельные часы; и подводы, запряженные тройками, тронулись, а за ними пошли пленные.
   Как раз в это время прискакал с аванпостов офицер с очень важным донесением: от Евпатории шел пароход — военный английский, на сильных парах, очевидно привлеченный артиллерийской пальбой. Конечно, он непременно постарался бы взять на буксир транспорт и отправить его в Евпаторию, и тогда семьсот пудов пороха и тридцать тысяч ядер будут израсходованы по русским войскам.
   Больше ничего не оставалось делать, как попробовать утопить или поджечь «Кюллоден».
   Четыре орудия открыли оживленную пальбу по транспорту. Видно было, как несколько раз возникали там пожары, но их тушило море своими всплесками. Наконец, ядра пробили корпус судна ниже ватерлинии, оно стало наполняться водою и оседать.
   Море здесь было неглубоко. Фрегат сел на мель.
   Между тем пароход, шедший на выручку его, не подходил. Он даже повернул обратно в Евпаторию, оттого ли, что тяжело ему было идти в такой сильный ветер, или, что скорее, оттого, что не хотел подвергать себя действию русской артиллерии.
   Так или иначе «Кюллоден» был пока оставлен на произвол судьбы и ветра, так как наступил уже вечер, шел дождь…
   О нем вспомнили на следующий день.
   Начальник отряда вызвал охотников из донских казаков пробраться к судну на лодках и выручить турок. Лодки были те же самые, на которых переправились на берег англичане.
   Охотники, умеющие грести и плавать, нашлись. Несмотря на то, что ветер и в этот день был очень силен и несколько раз относил назад лодки, они все-таки добрались до судна и турок сняли. Им хотелось хотя бы поглядеть на редкостных лошадей, но лошади уже затонули.
   Что еще оставалось сверху от «Кюллоден», казаки сожгли, и когда они привезли на берег двадцать пять полуживых турецких кавалеристов, то встретили на русском берегу этих вчерашних врагов так, как едва ли встретили бы их и на родине.

VI

   Турки, на «защиту» которых от русского засилья якобы выступили две сильнейшие морские державы мира, держались как англичанами, так и французами больше чем в черном теле. Балаклавское дело вконец испортило им репутацию. Тогда ими помыкали даже и ирландки, жены солдат, заставляя их таскать узлы со своим скарбом и приговаривая при этом: «Вы ни на что больше и не годитесь, как только таскать наши узлы!»
   Кормить турок обязаны были англо-французы, но кормили их так плохо, что они часто заболевали от недоедания. Однако их совсем не лечили. И если «Таймс» о врачебных порядках в английской армии писала: «Наши солдаты получают свои раны в Крыму; госпиталь, куда их отправляют, находится в Скутари, а аптека — в Варне», то турецкие солдаты должны были обходиться совсем без госпиталя и без аптеки.
   Правда, в Балаклаве им отвели сарай под больных, но туда турки таскали на своих плечах, за неимением носилок, только таких заболевших, которые, по их мнению, должны были умереть, и вместо врача торчал там какой-то мулла, бормотавший над ними молитвы. Когда они умирали, выносили их тела, а на их место приносили других.
   С врачами и в английской армии, — как и во флоте, — было плохо.
   Чопорное дворянство, покупавшее офицерские места, не хотело якшаться с медиками, неизвестно какого происхождения, и напрасно эти последние обращались с просьбами к высшему начальству, чтобы им дали офицерские права и позволили иметь доступ в офицерские собрания в армии и в кают-компании — во флоте. Высшее начальство армии, так же как и адмиралтейство, наотрез отказало им в этом, хотя они и получали воспитание в академиях. Поэтому ни в армию, ни во флот врачи не шли, и было их там очень мало. Но в турецком отряде под Севастополем совсем не было врачей.
   Потеряв свой лагерь в Балаклавском деле, кадыккойские турки не получили от своих союзников новых палаток и вынуждены были устраиваться по примеру русских — в шалашах и землянках. Но одеты они были по-восточному очень легко и совсем не имели сапог, а обходились одними туфлями, поэтому ноябрьская буря с ливнем и снегом принесла в их лагерь массу заболеваний.
   В главной квартире союзной армии ставился даже вопрос об отозвании всех турецких войск в пределы Турецкой империи, так как они-де являются совершенно излишним балластом.
   Но если бы было принято решение отделаться от турок, то что стало бы с только что отчеканенной медалью, на которой красовался рядом с Наполеоном III и Викторией султан Абдул-Меджид?
   Турки, конечно, должны были остаться для прикрытия настоящих целей войны и остались, не столько принося пользу англо-французам, сколько неся наряду с ними потери и убытки войны.
   Так, во время бури погибли их линейный корабль «Муфтаги Джегат» и военный фрегат «Багире», причем на фрегате погибло двести семьдесят человек, а на корабле семьсот вместе с адмиралом Гасан-пашою. Корабль этот был один из тех двух турецких кораблей, которые, стоя на флангах французской и английской эскадр, атаковали вместе с ними Севастополь 5/17 октября.
   Когда же пожелание Канробера и Раглана очистить лагерь союзников от турецких войск дошло до французского военного министра, маршала Вальяна, то он воспользовался им, чтобы высказать и свой взгляд на Крымскую кампанию.
   Военный министр Франции приходил к выводу, что отозвать следует не только турецкую, но и французскую армию, так как осада Севастополя ведется без полного обложения крепости, а это не может привести к положительному результату. Инкерманское сражение, столь пышно отпразднованное Наполеоном III, как долгожданная победа, давало Вальяну только повод утверждать, что армия союзников, уже попавшая один раз в клещи совершенно свободной в своих действиях армии Меншикова и неутомимого севастопольского гарнизона, может кончить очень печально, а Канробер — «на редкость неспособный главнокомандующий», которого непременно надо сменить, поставив на его место Боске.
   Но «декабрьского генерала» Наполеон III отозвать не позволил; еще меньше, конечно, входило в его планы отозвание французской армии, сколько бы ни терпела она и от русских ядер, и от штыков, и от бурь.
   Что же касается императора Николая, то он был на высоте счастья, найдя себе такого хотя и случайного, но могучего союзника, как буря 2 ноября.
   Узнав о ней из иностранных телеграмм, он писал Меншикову: «Спасибо буре! Она нам услужила хорошо; желательно бы и еще такой».
   Буря стоила союзникам большого сражения, проигранного ими и на суше и на море, притом без всяких решительно потерь для их противника. Она лишила их тридцати четырех кораблей, фрегатов и транспортов, нанеся огромный вред остальным. Погибшие транспорты полны были жизненно необходимых ввиду наступающей зимы припасов: армия не получила их. В то же время буря развалила многие провиантские склады союзников и, бросив под ливень и снег сухари, муку, сахар и прочее подобное, привела эти запасы в полную негодность.
   Лагери интервентов были разгромлены бурей, войска оказались под открытым небом на холоде и в грязи, отчего на другой же день оказалось столько больных, что их совершенно некуда было девать.
   Союзные адмиралы решили искать для флота более безопасных гаваней из боязни потерять и последние суда, а между тем основой всех действий интервентов именно и был их флот.
   Буря принесла на своем бешеном хребте еще и то, чего так опасались и в Париже и в Лондоне: зиму и зимнюю кампанию.
   Теперь одно воспоминание о беспардонной болтовне газет, что Севастополь может и должен быть взят в несколько дней, приводило в ярость офицеров союзных армий.
   Ошеломленные свалившимся на них бедствием, интервенты приостановили даже осадные работы, а канонада их умолкла даже и против четвертого бастиона.
   Больше того: перебежчики-турки передавали, что англо-французы свозят с позиций и грузят на суда свои осадные орудия, из чего в Севастополе поспешно вывели было, что враги убираются восвояси.
   Но скоро разъяснилось, в чем было дело: большие осадные орудия действительно грузились на суда, — перебежчики не врали, — но это были орудия, заклепанные лихими минцами и охотцами в день Инкерманского боя и раньше, другими, во время ночных вылазок. Таких орудий набралось около тридцати, и их просто заменяли другими, взятыми с кораблей.
   Армии очень охотно бросили бы Крым, но ни акционеры Ост-Индской компании, ни негоцианты Сити, ни биржевики и банкиры Парижа, ни Наполеон III, ни Виктория не могли бы согласиться бросить дело, стоившее так много денег, не добившись осязательного результата.
   Это было бы и очень конфузно перед Европой, перед Турцией, перед целым светом.
   Войну приходилось продолжать, чего бы это ни стоило и как бы к этому ни относились фельдмаршал Раглан и генерал Канробер.

Глава седьмая
КАЗНОКРАДЫ

I

   Дебу сидел в маленькой канцелярии батальона и писал между делом на своем родном французском языке в толстой тетради, которую можно бы было назвать дневником, если бы ставились в записях числа.
   Но писать в этой тетради можно было только урывками, причем самую тетрадь приходилось на всякий случай прятать подальше.
   Числа он не поставил и теперь, но это было несколько дней спустя после урагана.
   "Осада Севастополя, — писал Дебу, — ведется союзниками при помощи больших сил и больших технических средств очень энергично, но следует признать, что и Севастополь обладает огромными средствами защиты и защищается умело.
   Ото всех приходится слышать, что русские генералы очень плохи, но солдаты хороши. Особенно ревностно сражаются на бастионах, как артиллеристы, матросы; но ведь они — родные братья тех матросов и рабочих из флотских экипажей, которые в мае-июне 1830 года подняли восстание. Но восстание это если и было кому известно в остальной России, то только под стереотипным названием «холерного бабьего бунта». Так именно слышал о нем и я и включил его в серию «холерных бунтов», прокатившихся по России в 1830 — 1831 годах. Но только попав в Севастополь в рабочий батальон и только благодаря своему солдатскому званию я узнал от стариков, что это был за «бабий бунт».
   Для того чтобы вспыхнуло восстание, нужно достаточное количество горючего материала, собранного в одном месте в вопиюще яркую кучу, которая не может не броситься всем в глаза; но, кроме этого, нужны еще оружие и вожди.
   Для бунта сойдут и топоры, и вилы, и простые колья; для восстания же необходимо, хотя бы в ограниченном количестве, то самое оружие, которое является средством физического угнетения народа. Это, мне кажется, непременный закон восстаний. И вождями должны быть люди, хорошо знакомые с употреблением оружия.
   В севастопольском восстании все эти данные были налицо. Склад оружия, правда очень небольшой, имелся; кроме этого склада, оружие было у восставших на руках. Вождями восстания были матросы унтер-офицерского звания (квартирмейстеры). Что же касается до горючего материала, то он, конечно, был в изобилии везде в России; здесь же, в Севастополе, творились тогда властями в целях личной наживы такие страшные безобразия, какие и полагались на далекой окраине, не весьма давно приобщенной к государству.
   Прежде всего возникает вопрос: была ли действительно чума в Севастополе в 1829 — 1830 годах? Старики единогласно утверждают, что не было, и называют эту «эпидемию» довольно метко «карманной чумой», то есть просто способом для чиновников набивать себе карманы на предохранительных от заноса чумы карантинных мерах.
   Казалось бы, как можно набить себе карман на чуме? Но для русского чиновника, заматерелого взяточника и казнокрада, всякий повод есть повод к наживе, и ни один не плох. Чума так чума, и при чуме, дескать, живы будем.
   При императоре Павле, рассказывают, был один чиновник, который все добивался получить место во дворце: «Ах, хотя бы за канареечкой его величества присмотр мне предоставили! Потому что около птички этой желтенькой и я, и моя супруга, и детишки мои — все мы преотлично прокормимся!»
   А чума — это уж не птичка-канарейка; на борьбу с чумой, появившейся будто бы в войсках, воевавших с Турцией, а потом перекочевавшей в южные русские порты, ассигнованы были правительством порядочные суммы, и вот за тем именно, чтобы суммы эти уловить в свои карманы, чиновники готовы были любой прыщ на теле матроса или матроски, рабочего или поденщицы признать чумою, а население Севастополя засадить в карантин на всю свою жизнь: так, чтоб и женам бы хватило на кринолины, и детишек бы вывести в люди, и на преклонные годы кое-какой капиталец бы скопить…
   Вот этот-то бесконечный карантин, — «канарейка» чиновников, — и ожесточил беднейшее рабочее население слободок: Корабельной;
   Артиллерийской и некоего «Хребта беззакония» (меткое название!), которого ныне уже нет и в помине. Это была тоже слободка, расположенная по хребту самого южного из трех севастопольских холмов; населялась она бесчинным, «беззаконным» образом, без спроса у начальства; жили там в землянках и хижинах (самого нищенского вида) базарные торговки, пришлые рабочие (грузчики, сапожники, поломойки)… Этот «Хребет беззакония» по «усмирению» восстания приказано было графом Воронцовым уничтожить, — и его уничтожили, и стало место пусто. А домишки Корабельной слободки, также и Артиллерийской остались, только были секвестрованы и потом продавались с торгов.
   Дело было в том, что главное население этих слободок, — семейства матросов действительной службы и отставных, — жило летними работами в окружающих Севастополь хуторах, карантин же отрезывал им доступ на эти работы, обрекая их тем самым на голод зимой. Кроме того, замечено было, что через линию карантина отлично пробирались жители собственно Севастополя, главным образом офицерство: для них, значит, существовали особые правила; они, значит, передать чуму дальше, на север, никак не могли. Карантинные же и полицейские чиновники получали по борьбе с чумой особые суточные деньги — порядочную прибавку к их жалованью. Кроме того, на их обязанности лежало снабжать продовольствием жителей «зачумленных» районов, а чуть дело дошло до «снабжения», тут уж чиновники не давали маху. Они добывали где-то для этой цели такую прогорклую, залежалую муку, что ее не ели и свиньи. Кроме карантинных и полицейских чиновников, хорошо «питались чумою» и чиновники медицинского ведомства, которые, конечно, и должны были писать в бумагах по начальству, что чума не только не прекращается, но свирепствует все больше и больше, несмотря на принимаемые ими меры.
   Какие же меры принимались этими лекарями? Правда, с того времени прошло уже почти четверть века, но и для того жестокого времени меры эти кажутся невероятными.
   Подозреваемых по чуме (так как больных чумою не было) отправляли на Павловский мысок, и на это место, по рассказам всех, кто его видел, смотрели, как на готовую могилу.
   Чума — болезнь весьма скоротечная, но там умудрялись держать «подозрительных» даже и по два месяца, а был и такой случай, когда держали целых пять месяцев!
   Большинство умирало там, так как не все же были такие исключительные здоровяки, чтобы выдерживать режим мыска месяцами. А так как туда отправлялись не только подозрительные по чуме, но и их семейства полностью, до грудных детей и глубоких старцев, то часто вымирали там целые семьи.
   Наконец, кем-то из старших врачей изобретено было поздней осенью 1829 года, как предупредительная мера против заражения чумою, поголовное купанье в море жителей Корабельной и Артиллерийской слободок и «Хребта беззакония»! И это подневольное купанье продолжалось всю зиму, благо вода в бухте не замерзала. Как же можно было не заболеть от этого всеми простудными болезнями! А чуть человек заболевал, он уже становился «подозрительным по чуме».
   Если бы я услышал это от кого-нибудь одного, я принял бы это, пожалуй, за досужую выдумку; однако то же самое говорили мне многие.
   Народ терпел. Правда, это был народ весьма напрактикованный именно в терпении. Ведь тогда при главном командире Черноморского флота, которого иные называют еще «гуманным», — адмирале Грейге, матросов за пустые провинности по службе раздевали донага зимою в мороз, привязывали к обледеневшему орудию и избивали линьками так, что иногда снимали с пушки закоченевший труп.
   На Павловском мыске больные разными болезнями содержались в холодном и сыром сарае, как будто бы только затем, чтобы убедить высшее начальство в неблагополучии Севастополя именно по чуме: смертность благодаря повальному купанию в море и сараю на мыске была огромная, количество лиц, заинтересованных в карантине, росло, так как все увеличивались команды оцепления, которые или состояли из воинских частей, или из местных окрестных татар, но под командой офицеров, получавших суточные деньги за полное ничегонеделанье.
   Кроме чиновников, наживались на этом деле еще и «мортусы» — люди в просмоленной одежде, признанные необходимыми для борьбы с чумной заразой.
   Эти мортусы не только всячески обирали народ, пользуясь своей безответственностью, но еще и ускоряли смерть больных какими-то снадобьями, которые выдавались ими за лекарство, а в одном семействе они будто бы попросту придушили старушку, которая ни за что не хотела отправляться на Павловский мысок.
   Уцелели в памяти стариков и фамилии преступников-врачей: Ланг, Шрамков, Верболозов и другие. Купанье в море введено было старшим врачом Лангом.
   Верболозову будто бы пригляделась одна красивая матроска, у которой было трое детей, но когда она отказала ему в его домогательствах, он немедленно объявил ее чумною и отправил в знаменитый сарай на мыске вместе с детьми. Там им дали каких-то ядовитых конфет, присланных Верболозовым, и все четверо умерли.
   Я, конечно, записываю двадцатую долю того, что слышал из разных уст.
   Народ терпел все издевательства над собою больше года; наконец терпение его лопнуло. Народ восстал. Упоминают старики о какой-то «Доброй партии», которая будто бы руководила восстанием, но сведения о ней почему-то туманны.
   Правда, в восстании замешано было несколько офицеров младших чинов как флотских, так и армейских; может быть, они имели какое-нибудь отношение к декабристам? Во всяком случае для меня не ясно, что это была за «Добрая партия».
   Восстание разразилось в начале июня 1830 года. Важно то, что оно подготовлялось, а не произошло стихийно. Следует отметить еще и то, что начальство узнало о подготовке восстания потому, что один из вожаков восстания — Кузьмин — обучал пешему строю матросов на узеньких уличках Корабельной слободки. Однако это делалось им с целью. Этим притянута была цепь военной охраны к Корабельной слободке, а восстание началось в городе, который благодаря такому маневру остался без войск.
   Незадолго перед восстанием один матрос с Артиллерийской слободки не захотел, чтобы отправляли в карантин его жену и дочь, которых карантинный чиновник с лекарем Верболозовым при обходе дворов признали чумными, хотя они были больны, судя по описанию признаков их болезни, обыкновенным рожистым воспалением, от чего скоро и выздоровели. Против матроса этого, конечно, не замедлили употребить силу. Он же начал отстреливаться. Когда он выпустил все свои патроны, его схватили, и за вооруженное сопротивление генерал-губернатор Севастополя Столыпин приказал расстрелять его без следствия и суда у ворот его дома.
   Этот случай жестокого произвола сильно двинул вперед дело восстания.
   Между прочим, именно тогда-то передавалось из уст в уста, что стоит только начать восстание, подымется весь Крым против царя. К восставшим жителям слободок и «Хребта беззакония» присоединились рабочие двух флотских экипажей, много матросов, даже солдаты из частей, стоявших на охране порядка, так что называть это восстание «бабьим бунтом» можно было только из чисто политических видов, чтобы не придавать ему большой огласки и не выдать его большого значения, хотя несомненно, что это восстание было образцом для восстания в новгородских военных поселениях и других подобных.
   Но по общим воспоминаниям матроски и жены рабочих действовали тогда не только не хуже своих мужей, но часто бывали и впереди них. Так, женщины звонили в набат к началу восстания на колокольне слободской церкви; женщины были в передних рядах отряда восставших, который шел к дому Столыпина, приговоренного к смерти.
   Было всего три отряда восставших: первый — под командой квартирмейстера Тимофея Иванова, которого можно считать самым авторитетным лицом среди вождей восстания; второй — под командой яличника Шкуропелова, отставного квартирмейстера, и третий — под командой Пискарева, унтер-офицера одного из флотских экипажей. Из женщин запомнили Семенову, вдову, у которой забрали в карантин и там уморили двух мальчиков. Кузьмин, обучавший все три отряда военному строю, был шкиперский помощник.
   Восставшими были убиты Столыпин, один из карантинных чиновников Степанов, который особенно обирал жителей слободки и, не выдавая им сена на лошадей, скупал тех, отощавших, за полнейший бесценок, и еще несколько чиновников. Верболозов спасся, переодевшись в мундир своего денщика.
   От коменданта города, генерал-лейтенанта Турчанинова, восставшие взяли расписку, что в Севастополе чумы не только нет, но и не было. Такая же расписка была дана в соборе и протопопом Софронием.
   Мало понятно, зачем именно брались эти расписки. Может быть, восставшие просто хотели подвести некоторые законные основания для своих действий, для казни ненавистных им людей? Но во всяком случае в первый день восстания власть в Севастополе была в их руках. Правда, в городе было до тысячи человек солдат с их офицерами, при них даже и три пушки, но эти солдаты, хотя и имели задачей охранять «порядок» в городе, отнюдь его не «охраняли». Напротив, часть из них ушла из Севастополя, другая часть смотрела на восстание совершенно спокойно, а третья даже просто пристала к восставшим.
   У матросов, участников восстания, были ружья со штыками и патроны; небольшой склад оружия оказался на «Хребте беззакония», — его разобрали по рукам. Так вооруженные восставшие представляли собою довольно внушительную силу, но на них вели пять батальонов солдат, которые стояли раньше в оцеплении у Корабельной слободки.
   Однако, когда полковник Воробьев, который их привел, приказал им стрелять по восставшим, несколько человек выстрелило вверх — и только.
   Тогда матросы кинулись на фронт солдат, вырывали у них ружья и кричали:
   — Показывайте, где у вас офицеры-звери: мы их сейчас убьем!
   Полковник Воробьев был выдан солдатами и убит, а одного из своих офицеров, штабс-капитана Перекрестова, солдаты даже расхвалили, будто он был для них очень хорош.
   Вожаки восстания ухватились было за этого штабс-капитана, не примет ли он над ними главного командования, но Перекрестов отказался. Это очень ясно показывает, что ни Кузьмин, ни Иванов, ни Пискарев, ни Шкуропелов не представляли, что им делать дальше, после того как они захватили власть в Севастополе.
   Они громили квартиры своих врагов, ходили с обысками по домам, разыскивали их всюду, но восстание их не росло с тою быстротой, какой им хотелось. Напротив, росли только силы окружавших их войск.
   Коротко говоря, восстание было скоро подавлено, и началась царская расправа. Следствие вели две комиссии: адмирала Грейга, более благожелательная к восставшим, желавшая все-таки разобраться в причинах восстания, для того, впрочем, чтобы свалить вину за него с чинов морского ведомства на чинов карантинного; и графа Воронцова, генерал-губернатора всего юга России, который хотел обратного: выгородить карантинных чиновников, ему подведомственных, и обвиноватить морское ведомство.
   Возобладал, конечно, любимец царя Воронцов, тем более что царю ведь не важно было, разумеется, чем вызвано восстание, а важно было только наказать поскорее восставших.
   И они были наказаны жестоко.
   Семь человек были приговорены к расстрелу; среди них Иванов, Пискарев, Шкуропелов. Кузьмину смертную казнь заменили шпицрутенами в количестве трех тысяч! Вынес ли он это наказание, неизвестно.