- В том-то и дело... ах, чорт! Ни за что, ни про что... Вот история. И ведь так я и думал, что это нам даром не обойдется.
   - Так зачем же?
   - Что зачем? Разве я идиот? Разве я им целый день не долбил, что это колоссальная глупость? Я на-чисто отказался... О, чорт бы побрал ее, эта дура тут сунулась...
   - И, наверно, жидовка какая-нибудь!
   - Мамаша, вы меня раздражаете, я стакан разобью, - крикнул диким голосом Виктор Иваныч: - и без вас можно с ума сойти!
   - Да что вы волнуетесь, Виктор Иваныч? Вы говорите, "она"... Значит, курсистка. Ну и слава богу, жертвой меньше. Валите-ка все на нее, ведь курсистку на фронт не пошлют.
   - Да на что мне валить? Вот придумали! Вам каждый студент подтвердит, что она вылезла против моих же советов. Я бесился, моя репутация может заверить вас в этом. Чем же я виноват, если навязывают мне дурацкие авантюры!
   - А кто она такая?
   - Ревекка Борисовна, математичка. Упряма, как столб, - сколько ни спорь с ней, ни на ноготь от своего не отступится.
   - Ревекка Борисовна, а как дальше? - и приветливый гость занес фамилию в книжку: - я, кажется, где-то встречался с ней.
   - Рыжая, веснушчатая, на колонну похожа. Руку пожмет вам, так съежишься, сильная, как мужичка.
   - Да, вот ведь история... Волнуется молодежь. Ах, годеамус, годеамус мой милый, неисправимый!
   И, против обыкновения, хозяев не слишком утешив, встал Константин Константиныч, рассеянно улыбнулся, попрощался и вышел. Спускаясь по лестнице, подмигнул своему отражению в зеркале: да, брат, такой-сякой, если б знали они, с кем...
   Наверху же, из-за стола не вставая, сидели по-прежнему Виктор Иваныч с мамашей.
   - Этот ваш Константин Константиныч - хитрый пес, уж очень он все выспрашивает, да вынюхивает, да записывает - переборщил!
   - А тебе что за дело? - ответила, чашки перемывая, мамаша: - ты свое слово сказал в нужный час, и помалкивай. С такими людьми надо жить в дружбе. И напрасно ты, Витя, не сообщил ему между словами адрес этой Ревекки.
   - Отстань! - с сердцем стул отодвинув, сын вышел на кухню побриться.
   Между тем Константин Константиныч, задумчивый, волоокий, с волосами по плечи, путь свой держал не домой, а во дворец градоначальника Гракова.
   ГЛАВА XXVIII.
   Градоначальник Граков.
   Градоначальник Граков во время Деникина был большою фигурой. Красноречье донцов не давало градоначальнику ни сна, ни покою.
   - Воображают, - говорил он, - что пописывают изрядно. А на деле ни тебе ерудиция, ни тебе елоквенция. Вместо же этого одна ерундистика и чепухенция! Эх, взял бы перо да показал бы писакам, как можно пройтись по печатному. Затрещали бы у меня казачьи башки, как под саблей.
   - Что ж, ваше превосходительство, останавливаетесь? Дерганите их, говорили ему сослуживцы: - ваше дело начальственное, что ни прикажете, напечатают, да еще на первой странице.
   - Знаю сам, напечатают. Да завистлив народ, особенно к чистому русскому имени. Пойдут говорить... А я, признаться, не люблю за спиной разговоров.
   - Что вы, что вы, кто же осмелится-то!
   - И осмелятся. Народ нынче вышел зазорный, родной матери юбку подымут...
   - А вы, ваше превосходительство, в форме приказов.
   - Приказами, ха-ха-ха, вроде этих донецких? Это можно. У меня в канцелярии пишут, поди, каждый день по приказу. А ну-ка попробую я по-своему, по-простецки, истинной русскою речью. Заполонили у нас, мои милые, эсперантисты газету. Книга, которая нынче печатается, чорт ее разбери, что за книга. По букве судя, будто русская, даже иной раз духовная, про бога и чорта. А как начнешь читать - эсперанто, убейте меня, эсперанто. Слова такие неласковые, пятиаршинные: антропософия, мораториум, рентгенизация, прочтешь, так словно пальцем в печенку тебя. А газеты и того хуже. Как-то я подзанялся статистикой у себя в кабинете, со старшиной дворянского клуба, Войековым. Люди оба начитанные, с образованьем. Ну, и высчитали, что у нас на всю империю русских газет, кроме "Нового Времени", нет: все издаются сплошным инородцем. Вот каково было дело до революции. Судите же, что стало ныне!
   - Так вы бы решились, ваш-превосходительство, в форме приказов!
   И Граков решился.
   Вышел как-то, с чеченцем-охранником в двух шагах от себя, прогуляться по улицам, отечески поглядеть на осеннюю просинь да спознать в бакалейных, какова нынче будет икорка, и удивился: прямо, против него, из подъезда гостиницы Мавританской, глядел на него человек не последней наружности. Глядел вот так просто и прямо, как смотрят иной раз убитые зайцы, висящие за хвосты в зеленных, или кролики на прилавке, - ничуть не смущаясь, пристально, как говорится - с апломбом. Конечно, был генерал в своем инкогнитном виде и даже чеченца пустил за собой в отдаленьи, но все-таки градоначальник, помазанник в своем роде, и у него на лице есть же нечто! К тому же был вывешен в фотографии Овчаренко его портрет поясной со всеми регалиями. Как же можно этак уставиться на генерала посреди улицы? Отвел градоначальник глаза, размышляет:
   - Кто бы таков? Из себя благородный и не штафирка. Близорук я, а вижу, что на плечах николаевская шинель. Бакенбарды... Скажите пожалуйста, в России живем, а тоже пускает иной английские бакенбарды неведомо с какой стати. Погляжу вдругоряд.
   Поднял глаза - тьфу! Как бомбометатель или переодетый Бакунин глядит на него из подъезда гостиницы Мавританской в упор внушительный и не последнего вида мужчина. Грудь колесом, как лошадиные бедра, два-три ордена (не разберешь издали), пышнейшие баки и этакий бычий взгляд, круглоглазый, остервенело-спокойный. Не гипнотизер ли заезжий из Константинополя, как-нибудь примостившийся к транспорту пуговиц для Добровольческой армии.
   Градоначальник, мановеньем бровей, наведя на лицо начальственный окрик, перешел тротуар и на ходу, мимо подъезда гостиницы Мавританской, отрывисто бросил:
   - Кто таков?
   - Проходи, - спокойно ответил неизвестный мужчина: - чего лупишь глаза? Много вас тут цельный день охаживают подъезды.
   - Ваш-прывосходытельства, ваш-прывосходытельства, - шепнул чеченец градоначальнику, стремительно его догоняя:
   - Этта швыцар, швыцар гостыница, прастой швыцар.
   Успокоился градоначальник, размотал с шеи гарусный шарф, отдышался. И тут, не доходя до бакалейных рядов, осенило его вдохновенье. Даже в пальцах зуд побежал, как от мелкого клопика. Оборотился градоначальник и быстро, с военною выправкой, зашагал назад во дворец.
   - Неси мне, - сказал он слуге, - перо и чернила!
   На следующий день газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно: "приказ градоначальника Гракова о швейцарах"!
   "Швейцары", так начинался приказ:
   "Я вашу братию знаю. Вы там стоите себе при дверях, норовя содрать чаевые. Я понимаю, что без чаевых вашем брату скука собачья. Однако кто вас поставил в такое при дверях положение? Кому обязаны всем? - Городу и городскому начальству. Поэтому требую раз-на-всегда: швейцар, сократи свою независимость. Если ты грамотен, читай ежесуточно постановленья и следи при дверях, кто оные нарушает. Неграмотен, - проси грамотного разок-другой прочесть тебе вслух. Такой манеркой у нас заведется лишний порядок на улицах, а порядком всем известно нас Бог обидел.
   Градоначальник Граков".
   Выход в литературу градоначальника Гракова вызвал смятенье. Заскрежетали донцы: не усидел, позавидовал! Петушились в канцелярии: пусть теперь сам потрудится над городскими приказами. Волненье пошло в зеленных, бакалейных и рыбных рядах, собрали между собой, поднесли открыто, с подъезда, икону Георгия Победоносца, повергающего дракона, а со двора на кухню доставили аккуратное подношенье, первый сорт; упаковка без скупости, в ящиках.
   - Отец родной, - сказал бакалейщик Терентьев: - не оставь. Нонче, сказывают, ты всем велишь законы читать, а иначе штрафуют. Прикажи бога молить... Чтоб у меня да когда-нибудь тухлый товар! Да ешто я родителев моих обесславлю? С восемьдесят шестого годика фирму имеем. Чтоб мне на том свете без языка ходить!
   - Хорошо, хорошо, иди себе, не волнуйся, - милостиво отпустил его градоначальник, супруге своей, распаковывавшей подношенья, с улыбкой промолвя:
   - Чуден устроен русский человек! Воистину, пупочка, за границей русского человека не поймут. Я на швейцаров, а они, что ни скажи, сейчас на себя принимают.
   - Святая наивность! - умилилась градоначальница, сортируя закуску.
   Весь этот день был у градоначальника вроде масленицы. Поданы были, во-первых, не по сезону блины с таким балыком, что сам войсковой старшина дикой дивизии, знаменитый вояка Икаев, языком сделал во рту на манер перепелки. Во-вторых, закатила градоначальница после блинов стерляжью уху; тут уж Икаев, войсковой старшина, курлыкнул, как дятел. Только малость подпортила настроенье сходка студентов.
   - Эх, - говорил после обеда, ковыряя в зубах гусиною зубочисткой, градоначальник: - добр я, славен я, никому, даже ворогу, не желаю чумы или там нехорошей французской болезни. А вот этому, кто подзюзюкивает мою молодежь на зазорное дело, честное слово не пожалел бы распороть поперек тула шов, да вложить в нутро бак с бензином, да пустить в него после зажженною спичкой. Лютость во мне на него, как бывает иной раз на блошку. Блошку, если изловишь, ты смочи для начала слюной ее, чтоб она чуточку обмерла, а потом жги ее прямо на спичке. Ну, доложу вам, и разбухает же блошка, что ни на есть самомалейшая! И откуда такой брюханчук из нее, и как лопнет: тррап!
   - Что это ты за ужасы после обеда рассказываешь? Слушать противно.
   - Я говорю, моя милая, к слову. Так вот так бы, Икаев, мы с тобой возбудителя забастовок, ась?
   - Кха-кха-кха! - залился ястребиною трелью Икаев.
   А в дверях в это время, как доверенное лицо, без доклада, с задушевною милой улыбкой, волоокий, задумчивый, волоса по плечам, Константин Константиныч.
   - А, милейший, почуял стерлядку? Опоздал, брат. Ну, не кисни, там тебя вдоволь накормят, не бойсь, все оставлено по нумерации. Говори, какие дела?
   - Что предложено было мне вашим превосходительством к исполненью, то и сделано неукоснительно. Хотя очень труден мой долг, и, если принять во вниманье малейший риск, возбужденье чьей-нибудь подозрительности...
   - Ну, пошел! Перед нами не пой. Свои люди. Цену товара, не дураки, понимаем. Кто же этот перевертун митинговый?
   - В том-то и дело, ваше превосходительство, что на сей раз предмет деликатный, - не он, а она, курсистка Ревекка Борисовна...
   - Ревекка?.. ох, удружил, ох-хо-хо-хо, удружил, охо-хо-хо, не позабуду, спасибо! Вот так центр тяжести! Вот так открытие, Икаев, а?
   - Кха-кха-кха, - загромыхал орлиным клекотом войсковой старшина.
   - Нет, право, Петенька, ты после обеда себе прямо-таки надсаживаешь пищеваренье. Разве нельзя то же самое выразить в покойной, гигиенической форме?
   - И выражу, если хочешь. Вот что: веди ты его в буфетную, да скажи, чтоб его покормили, начиная с закусок. Ты же, друг Икаев, дело свое понимаешь. Смекай: донское студенчество верноподданное, то бишь патриотическое, в отношеньи политики никогда никаких. А если иной раз заводятся всякие там говоруши, так они инородческие, и мы их железной рукою. Дурную траву из поля вон, понял?
   - Экх, - вырвалось у Икаева, как плевок молодого верблюда.
   И уже, вдохновившись от крепкой сигары и хорошего бенедиктина, почувствовал градоначальник прилив вдохновенья. Жестом позвал он слугу, и тот принес ему столик, перо и чернильницу.
   "Приказ градоначальника Гракова"...
   Дернул Икаев его за рукав; красные в веках обращались глаза, не моргая. От старшины пахло крепкою спиртной накачкой.
   - Арэстуишь? - спросил он, вытянув губы, как коршун.
   - Дам приказ об аресте. Ты его с дикой дивизией приведешь в исполненье, ограждая арестованную от возмущенной толпы, понимаешь? Ну, и доставь ты ее по начальству в Новочеркасск, там разберут, что с ней делать. Только смотри у меня! Я тебя знаю! Ты не юрист, а дело свое понимаешь. Но чтоб ни-ни-ни-ни, ни волоска!
   - Карашо.
   И опять наклонился над белой бумагой градоначальник. Сладкое пробежало по жилам, от бренных забот уводящее, вдохновенье. Слова полились на бумагу: "Ревекка Боруховна! Нам все известно. С какой стати взбрело вам мутить честную русскую молодежь? Какое вам, подумаешь, дело, что где-то там в Киеве с каким-то студентом что-то случилось? А если в Новой Зеландии с кем-нибудь неправильно обойдутся, так вы и в Новую Зеландию смотаетесь? Нет, сердобольная моя, у нас на этот счет закон писан короткий. Евреи, уймите свою молодежь!
   Ростовский на Дону
   градоначальник Граков".
   Вечером этого дня... впрочем, о вечере ниже.
   А на утро другого дня газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно:
   "Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"!
   "Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"!
   ГЛАВА XXIX.
   Смерть Ревекки.
   У старой еврейки, с заостренным заботой лицом, Ревеккиной матери, был заповедный сундук. В этот сундук она складывала из году в год приданое дочери: ленточку, пару чулок фильдекосовых, розовые, обшитые шелком резинки, штуку белья, дюжину пуговиц, косынку. Так набиралось от скудного сбереженья добро. И в день субботний, из синагоги вернувшись, любила она сундук раскрывать на досуге.
   Были при этом соседки. Заходили и те, кто прочил Ревекку в невестки. Разглядывали добро, перебирая руками. И многими вздохами делились между собою, женскими вздохами, непонятными для мужчины.
   Вышло так и сегодня. Патриарх, очки на носу, с огромнейшим фолиантом, примостился у лампы. Губы шептали слова, а пальцем левой руки бродил он, себе помогая, по строчкам справа налево. Высокое благодушие на лице патриарха: сегодня в семье не услышит никто от него тяжелого слова.
   Соседкам легко. Без страха сыплют они, как горох, гортанные речи. Как ни бедна мать Ревекки, а каждый, сердцем живой, найдет по соседству другого, себя победнее. Нашла и она победнее себя отдаленную родственницу с сыном калекой. Им мать Ревекки приберегала кусок и на праздник пекла для калеки любимое блюдо, сияя от гордости: дар беднейшему - бедных богатство.
   И сегодня, гостей угощая, что-то слишком разговорились уста ее, наперекор осторожному разуму. Сын, часовщик, принес в подарок Ревекке золотую часовую цепочку. Вынув ее из бумажки, соседки ощупывали каждое на цепочке колечко, смотрели, щуря глаза, на пломбу, все ли в порядке.
   - Хорошие у вас дети, Фанни Марковна, - говорили соседки, - красивые, умные, с малых лет зарабатывают. Характером не горячие, Ривочке что ни скажи, никогда не рассердится, объяснит терпеливо, словно маленькому ребенку.
   - Ох, хорошие, - ответила мать, - дай бог всякому таких детей, как мои. Счастлив тот будет, кому достанется Рива. Учится днем, учится вечером, придут к ней товарищи, между собой говорят, как по книге, а гордости в ней меньше, чем в пятилетней девчонке. Такая простая, да милая, что не стыдно пред ней даже скверному пьянице, сыну старого Мойши, и тот, как ни пьян, проходя, улыбнется ей да поклонится.
   - Благословенье вам, Фанни Марковна, такие дети. То-то, должно быть, и выпадет случай для Ривочки! Не миновать вам хорошего зятя. Может быть, доктор посватается или присяжный поверенный...
   - О женихах и не думаем, Рива хочет курсы кончать. Вот какая она: покажешь ей что-нибудь из приданого, засмеется, скажет: "что ж мамочка, если это вас радует, так и я рада", и забудет, как будто не видела. Эта цепочка чистого золота, хорошей работы, - подарок богатый - для нее все равно, что горстка изюму.
   И как будто в ответ, дверь отворив, вошла с прогулки Ревекка. По-отцовски, приветливо, с каждым она поздоровалась, женщин целуя, мужчинам руку протягивая. А на цепочку взглянув, головой покачала кудрявой:
   - Ох, уж этот мне Сима! Сколько ни говоришь ему, непременно поступит по-своему.
   Живо припрятала мать цепочку в сундук, самовар углем доложила, сбегала посмотреть, все ли на кухне готово.
   - Отец, иди ужинать!
   И патриарх, на зов ее поднимаясь, снял осторожно очки, их в футляр положил и закладкой книгу отметил. Но только уселись за стол, как в сенях застучали.
   - Кто там?
   - Отворите!
   Испуганно отворила дверь на незнакомый окрик хозяйка.
   В комнату, один за другим, вошли косматые люди. Были они высокие, черные, с глазами, как уголья, в белых папахах. Были надеты на них черкески, разубранные серебром, а у пояса револьверы. Огляделись, шапок не сняли, и патриарху один из них бросил в лицо развернутую бумажку.
   - Читай! Где женщина по имени Ревекка?
   Обыск и арест! Перепуганные, с побелевшими лицами, одна за другой, соседки набились в кухню; их домой не пустили, обыскав жестоко, по телу, и забрав, что нашли, до последней полушки. Сундук заповедный в миг перерыт, распотрошен, белье скомкано, порвано. Пропала цепочка. Но до цепочки ли? Воет, с силой к Ревекке припав, обезумевшая еврейка.
   - Ривочка, да куда же тебя? За что тебя?
   - Не знаю, мама, не плачьте, все выяснится, - твердит ей дочь терпеливо.
   А патриарх, глядя перед собой голубыми глазами, белый, как лунь, во весь рост выпрямился на пороге.
   - Куда ведете вы дочь мою? - сказал он черкесам.
   - Куда надо, - ответили те, старика с порога толкая. Но силен старик, прирос к порогу, остерегающе поднял правую руку. Схватили черкесы Ревекку, отрывая ее от кричащей еврейки, и потащили из комнаты; а старика обступила ватага косматых, револьверными ручками нанося ему в спину и грудь удар за ударом.
   Опустела квартира. Избитый лежит патриарх, томится от неотмщенной обиды, от оскверненного дня. Голосит на лохмотьях еврейка, Рахили подобная, и не хочет утешиться, ибо нету Ревекки. Голосит бедная родственница, обнимая несчастную.
   Смотрит в мутные стекла ночь, нетронут заботливый ужин. Куда итти, кому жаловаться еврейскому бедняку? Кто станет с ним говорить? Нет обиде конца, горю исхода, терпи, терпи, терпи до судного часа!..
   --------------
   Не всякому неприглядна степная осенняя ночь, когда ломит кости от сырости. Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка. Здесь хозяйничает сегодня войсковой старшина, вояка Икаев. Прохаживается по ставке, руки в карманы; ноздри дрожат, как у хищника, от запаха крови.
   "Переели, перепились офицеры, нет забавы орлам моим, - думает старшина: - погибает клинок от ржавчины, если долго бездействует".
   А что проку в близости города? Все дамочки из румынского перебывали под ставкой, светские женщины на автомобиле с мужьями наезжали сюда; слухи о войсковом старшине и дикой дивизии держат в поту обывателя, каждому хочется хоть в пол-глаза увидеть чудеса, о которых рассказывают под шумок друг дружке на ухо. Но чудес очень мало. Поводит Икаев кровью налитым белком. Такому, как он, вспарывать брюхо пристало, итти на охоту за пленником, волоча его долго по горным стремнинам за собой на аркане. Или, сняв с него скальп, к седлу его крепко подвесить, так, чтоб при скачке над крупом коня вздымались кровавые волосы. А тут изволь сечь труса, или пугать деревенского жителя, летя на косматых лошадках в облаву, и поджигать за измену паршивенькие деревушки. Карательной называют дивизию диких чеченцев.
   Ревекку допрашивали поздно ночью, на Ростовском вокзале. Допрашивал смуглый брюнет, сверкая зубами в очень алых губах и пристально глядя на девушку. Каждый ответ ее он принимал, как шутливый, и подмигивал ей: мол-де вы и я, между нами, конечно, оба знаем правду, но будем молчать. Так мучил он долго Ревекку.
   Девушка знала, что проступок ее невелик. В сердце ее было спокойствие, мысли направлены только на то, чтоб не выдать кого из кружка Степана Григорьича.
   - В каких отношениях вы со студентом по имени Виктор Иваныч?
   - Не знаю такого, - отвечает Ревекка.
   - Не знаете? Жаль, ему будет грустно. А он-то вас знает очень и очень хорошо, - подмигнул брюнет, глазами сказав ей: "не бойся, мы все знаем, но будем, как камень".
   И чем дальше допрос шел, тем томительней становилось Ревекке. Ясный ум ее не усматривал связи в допросе. Она чувствовала, что в конце концов брюнету до того, что она говорит, мало дела. Но тогда почему ее не пускают домой или не отсылают в тюрьму?
   - Вы не курите? - снова спрашивает брюнет, протягивая портсигар.
   - Нет, не курю. Прошу вас, кончайте допрос.
   Но улыбается тот, поглядев на часы:
   - Еще сорок минут. Потерпите. Мы, собственно, с вами время проводим и не так еще скоро расстанемся.
   Покорилась Ревекка, села в кресло, задумалась. Время проводим! Ей стало ясно, что весь допрос, несерьезный, рассеянный, был только "препровождением времени". Но что значит это? Зачем она на вокзале? Что ждет ее? Тут впервые Ревекка почувствовала холодок.
   Секретарь, дописав протокол, протянул его девушке. Это был наспех составленный из полуслов, искаженный, бессмысленный бред полусонного человека. Напрягая вниманье, она прочитала бумажку, исправила кое-где, не вызывая протеста, и подписалась. Сорок минут истекли наконец. Брюнет, оставив солдата у двери, вышел и через минуту вернулся: он проглотил у буфета несколько рюмок.
   - Ну-с, - развязно сказал он, обдавая Ревекку спиртным дыханьем: если вам надо поправиться или там разное дамское дело, идите вот с этим телохранителем в уборную I класса. Через десять минут отходит наш поезд.
   - Поезд? - вскрикнула девушка: - куда вы везете меня?
   - Мне приказано лично доставить вас в Новочеркасск.
   И, не слушая ничего, он взял фуражку, портфель и кивнул головою солдату. Тот подошел к девушке, стуча об пол винтовкой.
   Через десять минут они оба сидели в двухместном купе скорого поезда. Солдат расположился в проходе. Брюнет курил и курил, одну за другой, папиросы, не глядя на девушку. И Ревекка, отодвинувшись на самый кончик дивана, закрыла глаза и притворилась заснувшей.
   Дон, дон, дон, третий звонок. Тррр - свисток и в ответ свист паровоза, широко протяжный. Воздуху всеми легкими паровоз набирает перед тем, как помчаться. Потянулся, захрустели могучие кости, хряснули, как у подагрика, суставы длинного тела, и уже под ногами у едущих, мягко двигаясь, забежали бесконечные ноги вагонов. На перегонки, на перегонки, раз-два и раз-два торопится поезд. Хорошо нежной качке отдаться тому, кто едет по собственной воле!..
   Что это? Вздрогнув, открыла Ревекка глаза от леденящего ужаса. Над ней побелевший, узкий взгляд нагнувшегося человека. Изо рта его бьет в нее запах крепкого спирта. Руки нашаривают по жакетке, схватились за пуговицу, за воротник. Рванулась Ревекка.
   - Как вы смеете? Прочь от меня!
   - Ого, вы потише! Что за тон, душечка? Я обязан вас обыскать, не прячете ли оружие или отраву.
   Ревекка толкнула его и кинулась к двери. Дергает ручку, стучит, но напрасно. Дверь заперта, стук не слышен. Тук-тук-тук семенят быстробегие ноги вагона.
   - Рассудите, - сказал брюнет и, покачиваясь, подошел к ней поближе, мы здесь заперты с глазу на глаз на час времени. Вы, как большевичка, плюете на предрассудки. В этом вопросе я одобряю... Разумно. Отчего б не доставить нам, без этих капризов и разных дамских затычек, по-товарищески удовольствие? А? Обоюдно, я вам, а вы мне.
   Ревекка молчала. Собрав свои мысли, обдумывала она, что ей делать. Из-под ресниц, косым незамеченным взглядом скользнула к окну - занавеска не спущена, стекло не двойное. Скоро станция. Лучше всего - молчать и выиграть время.
   - Обдумайте... А пока разрешите, я с обыском. Без предвзятости, честное слово. Терпеть не могу брать женщину, как датского дога, сахар совать, заговаривать и другое тому подобное. Я сердитых женщин терпеть не могу. Я люблю, чтобы ласковые, быстренькие, как фокстерьерчики, сами руку лизали... Не толкайтесь, зачем же, я деликатно.
   С отвращением, стиснув зубы до скрипа, отводила Ревекка гулявшие по карманам ее паскудные руки. Но не выдержала, закричала отчаянно, вырвалась и с размаху кулаком разбила окно. Стекло - драгоценность, орудие самозащиты!
   В руке, изрезанной до крови, зажала она священный осколок. Спокойная, лебединая плавность, куда ты девалась? Как безумная, сверкая глазами, стояла Ревекка в ореоле рыжих кудрей.
   - Подходите теперь, мерзавец, посмейте! - кричала она чужим самой себе голосом.
   - Ведьма! - рявкнул брюнет и, быстро нагнувшись, схватил ее за ноги, крепко стиснув руками.
   Но Ревекка вцепилась в ненавистный затылок. Осколком стекла она резала вздутую шею, кусала зубами тужурку. В окне замелькали фонари, освещенные окна, поезд замедлил ход - станция.
   - Ну, подожди! - крикнул, выпрямившись и кулаком ударив Ревекку, брюнет: - Я покажу тебе, гадина, потаскуха! Ты деликатного обращенья не хочешь, так получишь другое. Думаешь, много с тобой церемоний? В ставку тебя, к дикой дивизии сейчас повезу, рыжая кошка. Небось, надеешься на тюрьму? Надейся, надейся!
   Он постучал, и солдат тотчас же вошел к ним.
   - Охраняй ее пуще глаза, - сипло вымолвил соблазнитель и, фуражку забрав, удалился. Сел солдат молчаливо на место.
   Дверь осталась открытой. В окно сквозь дыру дул яростный ветер осенний, пропитанный дымом. Броситься вниз, доломав остальное? Но тяжко лежит на ней неподвижное око солдата. Стиснула руки Ревекка, сочившиеся теплой кровью. Поводила, как львица, глазами. Уже не думала жалкими, благополучными мыслями "за что, за какую вину?". Знала: нет спасенья, произвол, насилие, ужас. И мать последнего мужества, благодатная ненависть, поила ее своей спасительной силой.
   - Низкие, у! - казалось, что ненависть гонит ногти из пальцев, ускоряя их рост, зубы делает острыми, точит, как стрелы, зрачки, отравляя их ядом проклятья; и, готовя ее на последнюю битву, приподымает толчками сердца, как для полета...
   Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка.