Но казаки не слушают, каждый казачествует, как ему любо, ссылаясь на атамана, властителя края: быть теперь Дону под атаманом!
   А газеты пишут про историю, этнографию, биографию, фольклор и мифологию казачества, делают ссылки и справки, очень захваливают и надеются на преуспеяние края. Брошена журналистами и крылатая мысль о Вандее.
   Между тем на Степной, со стороны последней, 32-ой линии, видели люди:
   Гнали казаки перед собою рабочих. Рабочие были обезоружены, в разодранных шапках и шубах, с них поснимали, что было получше. Когда останавливались, били прикладами в спину. Их загоняли в Балабановскую рощу. Там издевались: закручивали, как канаты, им руки друг с дружкой, выворачивали суставы, перешибали коленные чашечки, резали уши. Стреляли по ним напоследок и, говорят, было трупов нагромождено с целую гору. Снег вокруг стаял, собаки ходили к Балабановской роще и выли.
   ГЛАВА VI.
   "Право-порядок".
   У Якова Львовича в домике только три комнаты. Каждая напоминает другую. Кровати вдоль стен, по четыре подушки на каждой, ломберный столик в углу, под иконой; на нем полотенце, расшитое крестиками, красным и синим, а на полотенце высокая, на подставке, лампадка; рядом коробочка с поплавками, бутылка с деревянным маслом и щипчики. Но Василисы Игнатьевны нет, и не заправляются больше лампадки. Стулья дубовые, старинной работы, с клопиными гнездами в щелях за спинками. Обои набухли и тоже усеяны точками, - в них ходят, должно быть, клопиные полчища, шпаримые керосином по пятницам, перед баней. На этажерках оставшиеся от продажи книги фармацевтические и философские, в них никогда не заглядывала Василиса Игнатьевна. Зато на комоде хранятся облапленные детскими липкими лапками книжки Золотой Библиотечки, когда-то подаренные мальчику Яше. Их Василиса Игнатьевна берегла и соседкам хвалилась, что передаст их теперь только внуку, а чужим - ни за что. "Макс и Мориц или похождения двух шалунов" ценились особенно.
   Все это стало пылиться с тех пор, как снесли Василису Игнатьевну сперва в больницу с прободенным осколком гранаты кишечником, а потом и на кладбище. Яков Львович остался один. Про жильца ни соседи не знали, ни он никому из соседей ни слова.
   Жилец, товарищ Васильев, жил в третьей комнате, а с победой казаков перебрался в чуланчик, где у Василисы Игнатьевны раньше висели перец и красные луковицы на бечевке и сушилось белье. Сюда носил ему Яков Львович хлеб, огурцы и табак, да газеты.
   Товарищ Васильев просил все газеты, какие выходили по области, попросил он и карту, которую изучал, посыпая пеплом с цыгарки, днем у маленького окошка на столе, а вечером на полу при свете огарка.
   К Якову Львовичу заходили уже из участка справляться: кто у него жил и не живет ли еще. Яков Львович ответил, что жил электро-монтер и перебрался на службу в Ростов или в Новочеркасск, сам не знает.
   - Я вам говорю, со стороны Таганрога идет огромное подкрепление нашим! - утверждал товарищ Васильев, протыкая кружок на карте обкусанной спичкой и указывая направление порыжелым ногтем на протабаченном пальце: - мы в начале гражданской войны; октябрьский переворот прошел повсеместно. Нет логики в том, чтоб на Дону удержалось казачество.
   - Послушайте, - отвечал Яков Львович, - на кого же нам надеяться? В городе ничтожный процент сочувствующих, и разгромлены, перебиты, разогнаны лучшие силы рабочих. А вне города - это Вандея.
   - Бросьте! Мы надеемся только на логику. События идут своим ходом, и нет логики в том, чтоб их тормозили. Нельзя удержать ребенка во чреве матери после положенного природой, - хотя б ей родить вне всяких культурных и прочих условий, на извозчике или в степи.
   Товарищ Васильев почти убеждал Якова Львовича. И он надевал старую фетровую шляпу с прощипанными краями, плотней поднимал воротник пальто и уходил побродить по городу, приглядеться к тому, что наделал наступивший декабрь с людьми и политикой.
   На улицах мокро и липло, снег бьет отсыревшими хлопьями. Фонари не горят - забастовка. Не дзенькает, покачиваясь и проходя своим ходом, трамвай. Гимназисты собрались перед бильярдной грека Маврокалиди, задевают прохожих, высвистывают "Боже, царя храни", - это из записавшихся в добровольческую дружину. Им выдали на руки жалованье - вперед. Они ходят по разным кофейням и бильярдным; у некоторых ружье, у других револьверы.
   Марья Семеновна получила из Новочеркасской гимназии торопливое письмо от сына и плакала, показывая родным и знакомым: подумайте, начальница, не спросясь у родителей, записала его в добровольческую дружину! Как она смеет, ему бы кончать, а тут еще не окрепший, не выросший, шестнадцати лет и с распухшими гландами, погонят на холод, он и стрелять не умеет!
   - Хороша добровольческая! - удивляются гости, - вот так добровольно...
   Другие советуют им быть потише: в соседней комнате разместились казаки. Хорунжий любит подслушивать, чуть-что - придирается, может устроить огромные неприятности. И Марья Семеновна умолкает со вздохом.
   Казаки стоят у нее две недели, стоят и у Анны Ивановны, и у Анны Петровны, у доктора Геллера тоже; их кормят за милую душу, для них достают старейшие вина из погреба, предназначавшиеся для болезней желудка у самых почтенных членов семьи, - дедушки, бабушки и двоюродной тетки, собиравшейся написать завещание.
   Вдова с Лилей и Кусей опять перебралась к себе, в комнату рядом с помещениями для клерков, ундервудов и ремингтонов. Яков Львович зашел к ней и застал Кусю в слезах, жестоко избитую, с разорванным черным передником на гимназическом платье.
   - Вот неугодно ли полюбоваться? В гимназии разукрасили.
   - Как это могло случиться?
   - Очень просто: сцепилась с буржуйкой, - в сердцах отвечает вдова, чего ради теперь вылезать? Делу не поможешь, а себе наживешь одни неприятности. Из гимназии выгонят.
   - Пусть-ка попробуют! - сжимается Куся, - это я ее выгоню, вот подожди! У ней брат во время войны с немцами сидел, как ни в чем не бывало и пиры задавал, - они взятками откупались, я знаю, она сама говорила! А сейчас вдруг об'явился - казачий офицер. Это он-то казачий офицер! Понимаешь, записался в казачье сословие, чтоб воевать с большевиками.
   - А тебе какое дело?
   - Противно! Русский! Фу, хуже русского гадины нет! Я ей сказала, что я стыжусь, что я русская! Пусть не смеют тогда говорить об отечестве, патриотизме, национализме друг с дружкой, а пусть говорят о своих капиталах, поместьях, бриллиантах и фабриках!
   - Браво, Куся, - сказал Яков Львович и в душе изумился: Куся помогала ему уяснить то, что сухо твердил общими фразами товарищ Васильев, уставший от митингов, - суть в классовом самосознании!
   - Обратите внимание, - вступилась вдова, - как нынче дети разделились и отбились от рук. Молодежь та скорей благоразумна, не так, как в мои времена, от мобилизаций стараются как-нибудь освободиться, политика им мешает, все носятся с чистым искусством. А от четырнадцати по семнадцать словно сдурели: лезут на стену из-за политики, того и гляди вцепятся, где ни встретятся...
   Но что же Иван Иванович и Петр Петрович? Оба они чрезвычайно обеспокоены усиленьем казачества и зависимостью муниципалитета. Правда, Каледин показывает себя либеральным. Он не отрицает, конечно, что февральская революция совершилась. Его об этом проинтервьюировала печать, и он ясно ответил, что "не отрицает". Однако же в городе повальные обыски, частые аресты. В городе до сих пор расквартировано огромное количество казаков, об'едающих, притесняющих горожан. Муниципалитет совершенно стеснен военной казачьею властью. Он не приказывает, а позволяет приказывать посторонним для города людям. Где же здесь либерализм?
   Иван Ивановича и Петр Петровича калединцы не уважают, не ставят и в грош. Собрания воспрещаются, выступления воспрещаются, - благородные, трезвые и умеренные выступления воспрещаются. Это очень несправедливо и неблагоразумно. Остаются, впрочем, дни рождения, именины, двунадесятые праздники и канун наступающего 1918 года. И в городе то у одного, то у другого ужин с попойкой.
   С'езжаются поздно. Покуда хватает вешалок - вешают на них шубы; потом шубы складываются друг на дружку на сундуках и на стульях. Сперва - чайный стол. Между чаем и ужином барышни пробуют клавиши, долго отнекиваются хрипотой и простудой, потом пропоют что-нибудь из "Пиковой дамы" или из "Рафаэля" Аренского. После хозяин отводит гостя к двум-трем столикам, приготовленным для железки, и предлагает им "резаться", а хозяйка советует не садиться до ужина. Ужин один и тот же у всех: закуска, осетер провансаль или салат оливье, индейка жареная, мороженое и фрукты. Играют до трех-четырех, пьют не переставая, а кто не играет - флиртует. Утеснившись по двое, по трое на мягких диванах, преувеличивая опьяненье, устраивают заговоры любви, подмигивают на мужей и на жен, те грозят им пальцами, поднимая глаза от трефовых десяток, а на рассвете Матреша бежит за извозчиком.
   Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над примерами. Улицы - раннее средневековье. Свету нет. Керосину достать могут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны уже перестали ходить, а романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища казаков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отправляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится, потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды молящихся направляется к образу...
   Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: "прости меня, Боже", - и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозрительный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей на вынос запрещена.
   Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь, а любитель чтения, положив книгу на стол пред собою, глазами читает, зубами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая остро коленку под подбородок, стаскивает сапоги.
   Окрик хозяйки:
   - Не жги зря свечу! Что копаешься?
   И любитель чтения виновато захлопывает книгу.
   ГЛАВА VII.
   Переворот.
   Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен.
   Мало-по-малу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте "Ростов-Нахичевань" стало пустым местом; оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше.
   Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:
   - Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.
   Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.
   Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено итти без разговоров вперед, в комендатуру; документов нет, значит сжет, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут.
   Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнатке с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович.
   Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому.
   - Я в совершенном недоумении - что за нелепость, меня арестовывать! сказал он преувеличенно громко, - я боролся, как ответственное лицо, с заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын доброволец!
   - А вы осторожней, - сказал ему кто-то из арестованных, большевики-то ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевицкий застенок!
   Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый вниз за веревочку.
   На утро со стороны Ростова раздались выстрелы. Их допросили, бестолково и спешно. Петр Петрович тотчас же был выпущен. Якова Львовича препроводили в тюрьму за неименьем документов.
   Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпеньи:
   - Петя, все забирают из сейфов бриллианты, и деньги из банка; пришли телеграммы, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Кубань. Некогда соображать, все готово.
   Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и д-р Геллер с семьей и сотня-другая еще, председательствовавших, митинговавших, ратовавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, с вещами, баулами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен, устремилась из города на Кубань, чрез прорыв большевицкого фронта, кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-нибудь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися губами, кричали с истерикой в голосе:
   - Не визжи, чорт тебя побери, будь ты проклята! И без тебя тяжело.
   Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста.
   Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто "в стратегическом отношении" стоял за укрепление фронта?
   А казаки... кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от большевиков, шаг за шагом, покрывая трупами степь. Другие с оружием и со знаменами переходили к большевикам и сдавались:
   - Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!
   Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих.
   На границе меж Ростовым и Нахичеванью предприимчивый некто давно уж построил красного цвета увеселительный дом, с обитыми бархатом ложами, сценой-коробкой, замурзанным бархатным занавесом. И вздумал он новый театр, где пели певички, вздымая из кружева юбок до самых подвязок ажурно-чулочную ножку, назвать, неизвестно зачем:
   "Марсом".
   Названье и стало театрику роком.
   "Марс" был воинственным местом. Сперва были драки в нем со скандалистами, с пьянством, с полицией, уводившей скандальника в участок. Потом в "Марсе" засели рабочие и собирался Совет. В "Марсе" восстали в ноябрьские дни. Красный флаг взвился над "Марсом" в февральские дни при отступлении казаков и наступлении большевиков. Но отступавшим уж отступать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытаскивали из под'ездов.
   Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. Приказов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню пулемета, полезли крестясь в подвалы, на знакомое место.
   В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей гимназистиков, тех, что пели "Боже, царя храни". Матери прятали сыновей по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня валится в ноги Матреше:
   - Матреша, голубушка, ради Христа!
   - Что вы, барыня, нешто я Иуда-предатель... Пустите, чего дерганули за юбку, да ну вас, ей богу.
   Но барыня обезумела, летит вниз по лестнице, закрывает засовами двери, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Приклад зацепился - по дому разнесся звук выстрела.
   - Боже мой, Боже мой, Боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька!
   Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют.
   Тук-тук-тук...
   - Не открывайте!
   - Да вы с ума сошли! - вопит сосед на площадке, - из-за вас перестреляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец!
   Дверь взламывают, в двери врываются красноармейцы.
   - Кто тут стрелял?
   Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу.
   - Матреша, голубчик, родная!
   Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет кастрюли. Но молчанье ее бесполезно.
   Уже в соседней квартире N 4 красноармейцам шепнула Людмила Борисовна, старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллианта по три карата:
   - Ищите не здесь, а напротив...
   Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне. За умывальником, для чего-то привставши на цыпочки, руки по швам, не дыша стоит и зажмурился гимназистик.
   - Вот он, кадет! - закричал красноармеец.
   - Васенька, Васенька...
   Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья, предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье.
   Бой идет на улицах в рукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над головами. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат детей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, - кто за себя, кто за близких, кто за имущество.
   Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:
   - Казаков-то выкурили. Чисто.
   Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота.
   А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами, городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комендантуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки подсолнухами, подметальщики снега, трамвайные кондуктора, почтальоны и все, кто не носит ни шуб, ни жакеток, ни шляпок безбоязненно ходят по улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними!
   А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от возбужденья, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами:
   - Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в рваном платочке и чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит: "Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в городе грабили"! А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наготовила! Ах, она врунья!
   И Куся сжимает шершавенькие кулачки.
   (Продолжение следует).ал потревоженной душой выхода Ромео из-за н #_39
   Мариэтта Шагинян.
   ПЕРЕМЕНА.
   (Продолжение).
   ГЛАВА VIII.
   Праздничная.
   За Нахичеванью, в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и принимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и каждого слушал. С большевиками в войсках были военнопленные немцы.
   Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей февральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продуктов.
   То-и-дело к ревкому, на полном ходу огибая в воздухе ногу дугою, подлетают велосипедисты, прыгают на-земь и оправляют тужурку. За столиком в канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и карандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у ней не хватает на правой руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть папироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продолжение чьей-нибудь речи.
   Из заплеванной канцелярии, где наштукатуренные стоят у правой и левой стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые кариатиды, - прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потемнел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик и не приказывает, а шепчет, - схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой.
   Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальцы то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У пришедших с ним вместе - заботы по горло: напоить, накормить, разместить свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истребить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски, профильтровали тюрьму.
   Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему, словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, сосульки, подтаивавшие на решетке соборного сквера, проходившие люди - все казалось милым и собственным.
   Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб дети не падали, а у булочной вставить окно! И когда у себя на квартире он нашел трех красногвардейцев, ломавших комод на дрова и с красными лицами пекших на печке оладьи, на сковороду наливая из чайника постное масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, об'яснил, что пришел из тюрьмы.
   - Вы из наших, товарищ? - спросили, черпая жидкое тесто из глиняной миски и бросая на сковороду, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреплялось пахучею пышкой:
   - Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где?
   Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их солью. Потом закурили махорку.
   В ревкоме на Якова Львовича подозрительно глянула девушка в шапке ушастой. Она уже собирала бумаги и прятала их в клеенчатый самодельный портфель, а карандаш, перо и чернила, выдвинув ящик стола, размещала внутри и готовилась запереть. На стене остановившиеся часы показывали без четверти девять. Но на руке у нее намигали швейцарские часики без минуты четыре. Красногвардейцы в дверях, звякая об пол, уже забирали винтовки.
   - Позвольте, товарищ, но где же документы?
   Яков Львович, торопясь об'яснить, повторил:
   - Я же сказал, что отдал их товарищу, чтобы облегчить ему бегство.
   - Нам этого мало. Возьмите бумажку в домовом комитете или в милиции.
   - Домовый комитет и не подозревал, что я отдал документы. Он только и может, что засвидетельствовать, кто я такой.
   - Вот и доставьте мне это свидетельство. Выходите, товарищ. Вы видите, я кончаю работу.
   Яков Львович, повернувшись, направился к выходу.
   Девушка молниеносно скрутила себе папироску и, нащелкав обрубком раз пять зажигалку, закурила и крикнула вслед:
   - Послушайте, стойте ка! Вы не сказали, какому товарищу ссудили документы.
   - Я ссудил их товарищу Васильеву, - ответил Яков Львович, грустя об ее недоверии.
   Усмешка сверкнула в стальных глазах девушки. Она поглядела на двух красноармейцев, и те усмехнулись ответно.
   - Что ж, если вы утверждаете, это можно проверить. Задержите товарища, - весело и уже посрамив в своих мыслях неведомого самозванца, крикнула она к дверям. Красноармейцы сомкнулись у входа.
   А из кабинета, в шинельке, с завязанным шарфом и в низко надвинутой кожаной кэпке, с портфелем под мышкой уже выходил товарищ Васильев.
   - Товарищ Васильев! - окликнула девушка.
   Но уже Яков Львович и горбун увидали друг друга.
   Тов. Васильев рукой с протабаченным пальцем схватился за теплую руку Якова Львовича и - что бывало с ним редко - светло улыбнулся.
   - Я без голоса, ларингит, - он показал себе пальцем на горло: - спасибо! К вам с документом дважды ходили, но не могли разыскать. Идемте со мной на часок. Вы же, товарищ Маруся, напишите ему все, что нужно.
   - Я печать заперла, - проворчала тов. Маруся, сожалея в душе, что не выпал ей подвиг обнаружить белогвардейца. Но стол тем не менее отперла ключиком и из ящика вынула листик белой бумаги, перо и чернила. Яков Львович продиктовал ей ответ на вопросы, печать она грела дыханьем с минуту и, наконец, надавила на угол бумажки. Все было в порядке.
   Втроем они вместе пошли к дому с колонками, где на втором этаже в чьей-то спальне с персидским ковром, наследив на пороге снежком и засыпав окурками мраморный умывальник, помещался товарищ Васильев. Внизу, в том же доме, жила и тов. Маруся. Им подали на круглый без скатерти столик с китайской мозаикой три полных тарелки армянского вкусного супа с ушками, посыпанного сухим чебрецом вместо перца и называемого по татарски "хашик-берек".
   Яков Львович рассказал обо всем, что слышал в тюрьме, о последних днях перед переворотом. Тов. Васильев ел и изредка, шопотом, с хриплым дыханьем, расспрашивал. Подшутил над тетрадкой: "все ли записываете кустарные наблюденья?".
   Был он прежний - и все-таки переменился. Впали глаза, сухим и острым блеском блестевшие в щелку. Грудь опустилась, и плечи стали острее и выше. И за плечами лопатки как будто еще приподнялись от горба. В шопоте слышалась властная нота, и глаза уходили внезапно от собеседников глубоко к себе, а на тонкие губы тогда набежит торопливость: так выглядят губы, когда человек отвечает другому: "мне некогда".
   - Будет ли мир? - не сдержавшись, спросил Яков Львович: - мира ждут люди и камни, товарищ Васильев! Довольно уж крови. Взгляните, как сумерки голубеют за окнами, а по карнизу вьют лапками голуби. Взгляните на огонечки на улице, на шар золотистый с кислотами, что засиял там, в аптечном окне. Тесен мир и единственна жизнь, дорогая для каждого. Дайте людям порадоваться, завоевали - и баста!
   - Завоевали? Неужто? Не в вашем ли сердце, где все так прекрасно устроено? - шепчет с усмешкой тов. Васильев: - почитайте-ка завтра газету!