Тарквиний и Туллия обручились без позволения и благословения старшего в роду, настоящего главы их семьи, Сервия, зато их слишком многословно благословляли, поздравляли и приветствовали благоволившие к ним римские жрецы с юпитеровым фламином во главе.
   Руф торжествовал, предвкушая близкую возможность сгубить своего последнего соперника славы и царских милостей, Эмилия Скавра.
   Он усердно помогал Тарквинию распространять молву, будто царь Сервий болен от ран, простуды, всяких старческих немощей, а потом – будто он даже умер, но Скавр по каким-то неблаговидным, ему самому выгодным причинам, скрывает его смерть.
   Рим волновался этими слухами изо дня в день сильнее, но в нем мало было таких людей, кто понимал, откуда шли эти интриги; особенно плебеи, простонародье, верили в естественную возможность смерти старого царя.

ГЛАВА XXXIV
Улица злодейства

   Граждане сходились на комиции почти ежедневно, шептали, кричали, толкались, домогались услышать что бы ни было новое про Сервия, перевирали услышанное, спорили и препирались о новой молве без конца.
   В один из наиболее запутанных моментов такой народной толчеи среди форума, бесцеремонно расталкивая этих Тициев и Сейев палками, показались ликторы, а за ними Тарквиний, одетый в парадное царское платье – пурпурную мантию и большую диадему, уже не повязку, а корону, сделанную по образцу венцов восточных царей.
   Большинство простонародья разинуло рот и вытаращило глаза от изумления, ослепленное невиданным великолепием одежд, расшитых золотом и всякими бусами азиатской работы, чего скромный Сервий ни сам не употреблял, ни в своей семье не допускал.
   Пользуясь этим замешательством народной массы, Тарквиний взобрался и сел на царское место форума.
   В его уме невольно проносилась мысль, что теперь нет в этой толпе никого, кто мог бы ей растолковать тщательно скрытую им правду: почти все намеченные тираном проскрипты погибли; бояться ему стало некого. Тарквиний, окинув народ взглядом торжества, велел трубить призыв сенаторов на форум, сигнал необычайно важного события.
   Народ притих, глядя с безмолвным любопытством, как сходятся важные лица к регенту, одетому, как царь.
   Когда патриции и жрецы заняли места подле нового владыки, Тарквиний со спокойной важностью, точно совершенно правый человек, начал речь:
   – Вы знаете, квириты, народ римский, что Сервий сын рабыни; по случаю моего малолетства, он захватил царскую власть не по закону и не по выбору всего народа. Мои права на римский трон более законны. Мой отец, славный Приск, был вашим царем; его тень повелевает мне низложить сына пленницы.
   Народ начал было шуметь в недоумении от неожиданной речи, из которой стало ясно, что Сервий жив, молва о его смерти – ложь, но все снова моментально притихли, услышав отдаленный гул топота коней и идущих пешком воинов; трубы играли военный марш победителя; царь Сервий вступал в столицу, получив от кого-то извещение о задуманной узурпации зятя.
   Старый властелин поспешил на форум, с трудом пробираясь сквозь тесную толпу.
   – Что это значит, Тарквиний? – спросил он, остановившись у трона, – как ты смеешь сидеть на моем месте при сенаторах? Я еще жив, я еще царь.
   – Я сижу на троне моего отца, – ответил Тарквиний спокойно и равнодушно, – я имею на это больше права, чем ты, сын рабыни. Пора положить конец твоей власти; я теперь взрослый человек; твоя опека не нужна. Я твой законный повелитель. Друзья, ко мне!.. Возьмите этого узурпатора и бросьте в тюрьму, которую он сам выстроил для других!
   – Граждане, защитите меня! – вскричал Сервий.
   Приверженцы двух царей кинулись одни на других; на форуме произошла кровавая борьба.
   Тарквиний схватил Сервия своими мощными, молодыми руками и сбросил с возвышения, где было царское место, куда старик взобрался укорять неблагодарного воспитанника.
   Видя, что его приверженцы взяли верх, Тарквиний ушел в здание Сената.
   Форум опустел, только избитый старик валялся там на камнях мостовой без чувств, подобный трупу.
   Сервий исходил кровью, но еще был жив. На груди его зияла рана от кинжала, нанесенная Тарквинием.
   Он несколько часов спустя очнулся, вспомнил все происшедшее и решил спасаться бегством. Были еще люди в Риме верные ему, могшие скрыть, неузнаваемо переодеть, и проводить несчастного царя к войску, неосторожно оставленному им за городом, а там Скавр, Брут, Спурий, несомненно останутся на его стороне, ненавидящие Тарквиния.
   О, как жалел теперь Сервий, что не слушал никаких сообщений этих людей о молве про его зятя! Еще вчера они остерегали его; припомнив все это, раненный старик поднялся и побрел одиноко из улицы в улицу; прохожие сторонились от него прочь; едущие спешили умчаться; закрывались наглухо ставнями, как перед бурей, те окна, к которым он приближался, и запирались изнутри двери, в которые он стучал с мольбой о защите.
   Почти дойдя до дома Скавра, где рассчитывал укрыться среди верной прислуги, Сервий упал, обессиленный кровотечением из раны.
   Туллия долго ждала Тарквиния до самого вечера пробывшего в Сенате, и наконец, не дождавшись, поехала к нему, одетая так же, как он был утром – в атрибутах царского сана.
   Поздравив его, приветствовав, как римского царя, она, торжествующая и ликующая, возвращалась домой.
   Ее возничий вскрикнул в ужасе, остановил лошадей, указывая на окровавленного Сервия, лежащего без чувств.
   Безумное исступление ярости охватило сердце Туллий; столкнув раба с золоченой колесницы, она взяла вожжи, ударила коней изо всей силы бичом, и понеслась...
   Совершилось преступление, беспримерное не только в Риме, но и во всей Истории женщин мира: дочь раздавила отца, умышленно, нарочно[17].
   Народ прозвал это ужасное место «Улицею злодейства» и многим долго мерещилась тень Сервия, грустно стоящего там, понурившись в раздумье о том, проклинать ли ему дочь-злодейку или жалеть ее в виду мучений, какие Туллия устроила сама себе в грядущем?
   Римляне поздно поняли истинный склад характера Тарквиния и Туллии, поздно раскаялись в своей приверженности к гордецу и возненавидели его.
   Что осталось им? – Изнывать под гнетом тирании.
   В эту эпоху расшатанности всех условий римского быта, нуждавшегося в радикальном обновлении, как царем, так и великим понтифексом, мог быть полезен государству только человек с железною волей, но такие появлялись в тогдашнем персонале вельмож лишь среди подчиненных, а попавши в начальники, став во главе дела, каждый оказывался подавленным до полной невозможности введения каких бы ни было реформ.
   Свержение Сервия Тарквинием нельзя назвать полностью узурпацией, так как он был сыном римского царя; поэтому негодование хороших людей вызывалось не самим фактом дела, а его нравственными сторонами, мрачными, злодейскими подробностями, какими оно обставилось: игнорированием воли сената и комиций, нетерпением дождаться естественной смерти старика, убийством благодетеля и т. п.
   Люди благодушные, каким был Сервий, тогда могли иметь только печальный конец.

ГЛАВА XXXV
Праздник дураков

   Виргиний, находившийся около царского места среди верховных жрецов подле своего деда Руфа, был жестоко избит наскочившею на него чернью при начале свалки. Он честно исполнил свой долг, защитив старого фламина, и принесенный после побоища в его дом, уложенный на постель, сильно расхворался.
   И сознательно, и в бреду, он просил у деда, спасенного им, единой награды – позволения иметь Амальтею вместо жены.
   Относительно этого фламин отмалчивался, уклончиво отвечая фразами вроде:
   – А вот увидим, когда оправишься! Может быть, ты сам передумаешь. Сначала надо выздороветь, окрепнуть и т. п.
   Навещавшая его Стерилла, когда-то бывшая его нянькой и отчасти любимая им за ее ласковость, сообщала ему утешительные вести. Она уверяла, будто Амальтея живет при своей госпоже в Этрурии у все еще больного Скавра; Амальтея и ее ребенок вполне здоровы и всем довольны.
   Но чтобы отклонить от себя подозрение в умышленной лжи, злая колдунья не говорила ни о своих личных мнимых свиданиях с Амальтеей, ни о другом таком, явно обманном, а ловко прикрывала это оговорками «так говорили», «молва носится», «старшины думают по деревням», «Тит от кого-то слышал» и т. д.
   Она сказала, что Грецина взяли деревенские, подаренного им Тарквинием, и принесли в жертву, как уже много лет собирались.
   О нем Виргиний жалел не сильно, не загрустил и о братьях Амальтеи, которые достались Руфу вместе с конфискованным у Турна и подаренным ему Тарквинием поместьем, а Руф тоже подарил их за преданность деревенским, в залог будущих взаимно хороших отношений, но что такое деревенские сделали с ними, Стерилла уверяла, будто не знает.
   – Слышно, продали их бродячим грекам-скупщикам; слышно, заперли куда-то до праздника, – обрекли, вишь, одного Януса на Новый Год, а другого – Палесе или Фавну... Не знаю, молодой господин, о них ничего, ни крошечки.
   Виргиний не узнал и того, какая печальная участь постигла семейство скрывшегося Турна, заботливо изолированный дедом от всех, кто мог был сообщить ему подобные вести.
   Усадьба Турна, подаренная Тарквинием Руфу, составила, по-тогдашнему, богатейшее поместье.
   Фламин радовался, величался, пировал в Риме, не зная пределов своему довольству победой над сенатором, с которым много лет судился без успеха у царя Сервия за пограничные участки.
   Он чуть не поминутно напоминал больному внуку об этом в разных вариациях:
   – Это я сделал только для тебя! Вот чем ты мне обязан! Ты теперь богатейший наследник! И т. п.
   Вполне уверенный, что все обстоит благополучно относительно его конкубины и ребенка, молодой патриций собрался ехать в деревню, когда уже весна наступала.
   Поселяне ликовали в своей священной роще у источника, справляя праздник «Дураков и Печи».
   Молодежь навешивала на себя всякие рогожи, пестрые лоскутья, зелень, цветы, побрякушки, приделывала к физиономиям рога, длинные носы, крылья, ослиные уши, гоготала, кувыркалась, дурачилась на все лады, стараясь превзойти друг друга в безумных кривляньях, изображая глупость древних времен.
   В их всевозможных шутках, остротах, каламбурах, преобладал возглас:
   – Наши предки были дураки; они не умели делать себе печи, не умели варить себе пищу!
   Многие жалели, что старшины замуровали придурковатого Ультима; в округе не было балагура потешнее его; Ультим несколько лет подряд выбирался в цари дураков этого праздника, а теперь поневоле молодежи пришлось взять на эту роль Ювента, сына одного из старшин.
   Обыкновенный от природы, этот мальчик сделался почти идиотом от испуга с тех пор, как разбойник Авл чуть не утопил его в болоте.
   Грот, из которого бежал священный поток, был давно открыт поселянами, решившими вынуть оттуда трупы казненных, чтобы они не оскверняли воды, и их полное исчезновение порадовало свидетелей, как несомненный знак, что жертва принята кем-либо из богов, обитавших в недрах этой горы.
   Теперь около грота сидели на траве кружком «дураки» и делали вид будто едят из общего горшка сырую крупу, разведенную водой из священного источника.
 
– Предки были дураки!..
 
   тянул один нараспев.
 
– Не умели печь блинки!..
 
   рифмовал ему другой.
 
– Кашу не варили,
 
   подтягивал третий.
 
Рыбу не солили,
Фиги не сушили,
Теста не месили, и т. д.
 
   набирал каждый от себя.
   Отведывая невареную крупу, они гримасничали, морщились, плевали, осмеивая предков-дураков, евших сырые. Рифмам и всяким другим прибауткам конца не было.
   Тут же лежали заколотые для пира телята, барашки, птицы, над которыми веселая молодежь делала разные манипуляции изображавшие мнимое отведывание невкусного, сырого мяса, и тоже осмеивала предков, как над кашей.
   В самый разгар общего веселья к кружку подошел «форнакарий» или «форнакатор» – «пекарь» – и стал говорить приличную случаю речь, довольно грубого, деревенского склада.
   Его роль играл в этом году молодой поселянин Лукан.
   – Дураки вы, дикари старого Лациума! Не умеете вы хорошей пищи приготовлять, не умеете печей складывать, ни варить, ни жарить. Цари премудрые и боги милостивые меня к вам послали, научить вас делу хорошему. Пойдемте за мною к алтарю великой богини Форнакс «Печи»; она вас накормит не бурдою, не тюрею, не сырым мясом, для одних зверей годным, а вкусным жареным и похлебкой.
   Все сидевшие после этой речи радостно вскочили; одни схватили и понесли съестное, другие стали дудеть, бить, бряцать на всяких инструментах деревенскую музыкальную какофонию, третьи запели выученный заранее гимн в честь Форнакс и Вулкана «огня».
   Веселая процессия деревенской молодежи направилась к пригорку с каменной эстрадой, служившей у них местом всех таких священнодействий, в большинстве веселых, но иногда омрачавших праздники трагическими эпизодами заклания или истязания людей, приносимых в жертву, борьбою с ними, их насильственным укладыванием, плачем родственников и друзей, выниманием роковых жребиев смерти при алтаре.
   Теперь на украшенной цветами и всякими подвесками эстраде виднелась сложенная на скорую руку печь с ярко горящим костром внутри ее.
   Форнакарий стал приносить жертву Форнакс и Вулкану, кидая плохие части мяса в огонь, а лучшее укладывая на сковороды и в горшки для приготовления пира.
   Молодежь стала водить огромный хоровод около этого кургана, причем многие, разыгравшись, продолжали представлять «дураков», мешали хороводу своими кувырканиями и скатыванием сверху вниз, подвертывались под ноги, заставляли других падать, получая тумаки и пинки за это, особенно от девушек, которых было тоже немало участницами общей кутерьмы, хоть они и не принимали активного участия в самой процедуре дела.
   Старики и старухи, напротив, почти не являлись в рощу; это был праздник не для них, а специально молодежи. Они считали для себя неприличным дурачиться, как и скакать с луперками на Арвалиях и др. таких празднествах игривого пошиба.
   Среди этой веселой толпы почти целый день уныло слонялся Виргиний, надеясь встретить там Амальтею, дождаться, не придет ли она, как прежде, петь и плясать на обычное место к знакомым сельчанам, а если скорбь о гибели отца и братьев все еще не утолилась временем и сильно томит ее сердце, то не привлечет ли ее сюда хоть такая же надежда, как у него, на взаимную встречу, ведь этот священный поток был одним из мест их первых свиданий; тут без свидетелей вступили в свой брак-контуберниум – любовь благородного с рабой.
   И мнилось Виргинию, что Амальтея непременно придет, если не днем, то когда свечереет, и останется ночевать у подруги в деревне.
   Когда день стал клониться к вечеру, многие из молодежи устали плясать вокруг жертвенной печи; осипли их голоса от пения гимнов в честь Форнакс; сам Форнакарий Лукан едва стоял на ногах от утомления, а царь дураков Ювент давно спал в роще под деревом, наевшись досыта всякими сластями и пряниками, которыми его угощали, как главное лицо праздника.
   Часть веселой толпы опять уселась на траву и камни подле источника; бойкий говорун Тит-лодочник теперь главенствовал тут в качестве повествователя занимательных сказок.
   – Озерная рыба! – перебил его повествование резкий голос Виргиния, стоявшего под деревом в нетерпении, – довольно тебе эту небывальщину-то врать! Ты мне нужен, как никогда не бывал!
   Компания расстроилась; одни из поселян засмеялись на внезапное появление фламинова внука, точно заставшего лодочника врасплох на шалости, другие заворчали, недовольные, зачем Виргиний перебил интересную сказку. Лодочник ушел с ним говорить по секрету.
   – Где Амальтея? – спросил молодой патриций, весь дрожа от опасений за участь любимой женщины.
   – Как же я могу это знать, господин?! – отозвался Ловкач, почесывая свой затылок в недоумении от неожиданности вопроса. – Где Амальтея? Стерилле лучше знать, где она.
   – А Стерилла говорит, будто ты это лучше ее знаешь.
   – Я... то есть я-то знаю, да... да, господин фламин, твой дедушка, знает еще лучше меня, где она.
   – А если знаешь, то и приведи ее ко мне.
   – Привести к тебе... она, говорили, в усадьбе Скавра живет.
   – Врешь!.. Я ходил вчера туда; там все разорено, даже сторожей куда-то увели; никто не мог мне сказать, куда девались и господа, и слуги; все, кого ни спрошу, дрожат и молчат.
   – Дети Турна у Брута, господин.
   – А Амальтея с ними?
   – Почем же я могу знать, господин? Я ведь не тутошний, я с Неморены.
   – Знаешь ты, Тит, лучше всякого тутошнего, да только врешь мне. Берегись, Ловкач! Я тоже могу проучить тебя, как Аполлон ворона, о котором ты сейчас рассказывал, только навыворот, заставлю пить без конца здешнюю болотную воду в трясине!..
   Сжав кулаки в гневе, Виргиний хотел удалиться, но лодочник остановил его.
   – Господин! А господин!
   – Что еще, озерная рыба?
   – Я может быть и приведу ее, если найду, только не могу ручаться.
   – Куда приведешь, угорь изворотливый?
   – В пустую квартиру Грецина или на чердак в альтану Турнова дома. Я ведь право, боюсь твоего дедушки пуще огня, господин.
   Виргиний стал после угроз упрашивать Ловкача, сулить ему пояс с золотою пряжкой и разные другие вещи в подарок, после чего тот, как бы постепенно сдаваясь на подкуп, таинственным шепотом сообщил, будто Амальтея скрывается после разгрома усадьбы Скавра в деревне, в избе у одного из старшин, бывшего приятелем ее отца.
   – У Аннея?! Я лучше туда приду к ней.
   – К Аннею нельзя, господин; он всеми богами заклянется, что ее нет и не было у него; там она тебе не покажется. Деревенские боятся твоего дедушки, боятся и Брута. Амальтея, слышно, Бруту самому приглянулась; он ее ищет взять в Рим, себе в экономки, и дед твой отдает ее: спора тут не будет.
   – Дед отдает. Брут берет. Да разве я-то отдам?!
   – Погоди кипятиться-то, господин! За твою доброту я все устрою; за самые марсианские горы помогу тебе ее скрыть, если желаешь. Потерпи денька два; я переговорю тут с тем-другим нужным человеком и дело уладится: придет она к тебе.
   Они расстались в отношениях лучших, нежели в каких встретились, но все-таки не совсем дружелюбно: Ловкач ухмылялся себе в кулак, а Виргиний косился и хмурился.

ГЛАВА XXXVI
Дед и внук

   Виргиний много думал о своем недавно исчезнувшем друге, но не додумался до предположения, что тот одолел в борьбе напавшего на него «олицетворителя» Сильвина, то есть слугу жрецов, играющего роль лешего, и сам занял его место, чтобы самому спастись и спасать других от проскрипций тирана.
   Виргиний ежедневно уходил из своей усадьбы, расположенной среди крупных каменистых возвышенностей не столь колоссальных, как Аппенины внутренних местностей полуострова Италии, но все-таки гораздо более высоких, чем холмы в Риме.
   Тоскуя о запрещении ему со стороны деда ехать на войну в Этрурию, юноша бродил мерным военных шагом то по крутым тропинкам, ведущим вверх, к открытым вершинам, пробираясь сквозь тенистые леса, то по расстилающимся коврами лугам, которые пестрели благоуханными гиацинтами и иными цветами вечно зеленой Италии.
   Задумчиво глядел он сверху на ручьи, текущие с гор в повсеместную болотную топь необъятной Мареммы, производительницы знаменитых римских лихорадок, прислушиваясь, как шумят, точно о чем-то разговаривая, длинноиглые сосны.
   Иногда он склонялся над пропастью с выступа утеса, беседовал с местными поселянами, полудикими, невежественными, одетыми в шкуры козлов и баранов или вычурно испещренную узорами домашнего тканья и вышиванья холстину, с затейливыми шляпами и колпаками на головах, самых причудливых фасонов, с лентами, перьями, деревянными бусами.
   Местность была красива, живописна, но ее нельзя было назвать веселою.
   Унылая болотная топь среди суровых, каменистых и лесистых гор. Она наводила тоску одинаково в душу чуткого человека, и в хмурое, и в ясное утро, при солнце и под тучей, когда она мчится тяжелая, точно гневная, роняя дождь и молнии, указывая людям на их ничтожество перед мощью стихии.
   Виргиний не был слишком пристрастным любителем красот природы, даже не всегда понимал их, но он, тем не менее, охотно наслаждался царившей там тишиной, нарушаемой лишь меланхолическими криками болотных птиц, побрякиванием и постукиваньем, доносившемся от людей из селений и с дорог.
   Он сиживал, засмотревшись на рдеющее пламя заката в горах, составляющего такой резкий контраст с сумраком долины, что невольно мнились призраки, поднимающиеся с болота вместе с хмурой пеленой тумана.
   Про Амальтею и ребенка по-прежнему никто не мог сказать ему ничего ясного: утоплена, утопилась, уехала, бежала, похищена, продана, но когда, как, кем, при каких обстоятельствах, у каждого спрошенного давались в ответ свои варианты, не имевшие связи с ответами предыдущих; никто не выдавал себя свидетелем участи Амальтеи; это невольно заставляло Виргиния верить намекам Ловкача, будто она скрывается у старшины Аннея, приятеля ее погибшего отца.
   Его недоумения и ожидания наконец завершились желанным финалом.
   В тихую, лунную, весеннюю ночь, в такие часы, когда поселяне давно спали, Тит Ловкач сидел на корме одной из наготовленных им для продажи лодок, которые горою свалил на безлюдном перекрестке дорог, намереваясь с утреннею зарею увезти их отсюда в Рим на базарную площадь.
   Его выпряженная лошадь, привязанная к телеге на длинной веревке, щипала траву, обильно росшую в этом мало проезжем месте.
   Ловкач был слегка подгулявши на выманенные у Виргиния деньги, и временами с усмешкой бормотал что-то сквозь зубы, под влиянием какой-то оригинальной идеи.
   Виргиний, ставши на его плечи не задолго до этого времени, перебрался через садовый забор опустелой усадьбы Турна, а оттуда через лужайку достиг господского дома и шагнул за порог небольшой дверки одного из боковых входов в это здание, где, по сообщению Ловкача, теперь должна произойти его встреча с Амальтеей, приведенной хитрым лодочником туда, как в самое безопасное место, куда никто не вздумает ночью наведаться.
   Осторожно поднимался Виргиний, ощупывая ветхую деревянную лестницу, под его ногами слегка скрипевшую, точно высказывая жалобы на несправедливость Тарквиния Гордого к ее погибшим господам.
   Была полная тьма вокруг взлезающего молодого человека; лунный свет не достигал туда сквозь единственное круглое окошко над дверью этих сеней, бывшей недалеко от густых деревьев и стены одного из служебных зданий усадьбы, коровника или конюшни.
   Виргиний достиг двери комнат верхнего этажа усадьбы, знакомой ему в последнее время, так как по поручению деда, он составлял там опись вещей, назначенных к вывозу на виллу Руфа и в Рим.
   Виргиний взялся за скобку и хотел отворить дверь, но она сама отворилась, толкнутая изнутри человеком, который, очевидно, прислушивался к шагам поступи всходящего, и Виргиний очутился лицом к лицу не с Амальтеей, а со своим неумолимым дедом.
   Внутренне он желал в эту минуту стремительно убежать из альтаны вниз, но в действительности точно прирос ногами к полу, ошеломленный, испуганный, огорченный.
   – Ну, что же? – заговорил Руф насмешливо, поняв состояние духа юноши, забавляясь его страхом. – Попался олень к медведю в лапы вместо объятий своей лани! Входи же, входи, любезный внучек, на расправу к дедушке! Побеседуем! Я уж не первую ночь подстерегаю тебя тут, не сплю до зари.
   Виргиний вошел в альтану. Руф грозно поднял кулак, закричав:
   – На колени, непокорный! Проси себе уже не прощенья, потому что я тебя никогда не прощу, а пощады, помилования. Я старший в роду; я имею право убить тебя, казнить, как хочу; ты это забыл?!
   Осмотревшись, Виргиний увидел себя не вдвоем с грозным дедом: мрачный Клуилий и угрюмый фламин Марса были также там.
   Юноша не склонился; не обнял колен деда, как поступал в такие моменты вспыльчивости старика прежде, а напротив, в отчаянии от потери всякой надежды на счастье, отшатнулся от него прочь; гнев и печаль пересилили у него самый страх смерти.
   – Где Амальтея?! – закричал он диким, безумным голосом. – Где Амальтея?! Где мой сын?! Так нельзя, дед... видят боги, что твоя воля для меня священна, твоя честь мне дорога, как моя собственная, но за что же ты терзаешь меня? Неужели за мой отказ совершить противозаконное дело, выполненное вместо меня Бибакулом?
   – Моя угроза исполнена, – отозвался фламин сухим, равнодушным тоном.
   – О, дед! Ты не поймешь, не можешь понять, как это измучило меня, как расшатало мое мужество, подорвало сознание собственного достоинства. Я сам себе гадок; мне невольно думается, что я в самом деле не человек, а червяк, каким ты меня себе представляешь. Я упал духом; мне стыдно жить на свете, точно не только люди, но и самые бездушные предметы – стены и деревья – смеются надо мной. Ты погубил моего друга Арпина; я это снес, стерпел, скрепя сердцем, но разлюбить и забыть Амальтею я не в силах. Отдай мне мое счастие! Отдай хоть в награду за то, что я, рискуя своею жизнью, спас тебя от ярости народа в день воцарения Тарквиния.

ГЛАВА XXXVII
Где Амальтея?

   Руф стоял перед внуком спокойно и важно, как холодная статуя, и молчал, давая ему высказаться, втайне радуясь, какой хорошей закалке он подверг этого любимого им юношу.