Тогдашняя римская девочка благородной семьи росла среди взрослых, которые не стеснялись в ее присутствии никакими разговорами, все называли попросту настоящим именем, и людей и деяния их. Девочка знала такие вещи, о каких в более культурную эпоху позднейших времен ей не могло быть известно лет до 15-ти.
   Но это не портило их. Они жили на лоне природы вполне согласно с ее законами. Римские девочки были все обучены грамоте, а дочь патриция каждая знала греческий язык и этрусский; это считалось необходимым; она знала и мифологию, хоть и не вполне, и не твердо, забывала и перепутывала.
   Дикая и эксцентричная Ютурна любила погибшего Арпина, потому что он походил на нее самое, поощрял ее эксцентричные выходки, учил ее лазанью по деревьям, стрельбе из лука, и другим таким занятиям, не входившим в число занятий, нужных римской девочке, но не запрещенных, как забава, по ее еще малому возрасту.
   Ютурна сильно жалела Арпина, когда разнеслась молва о его гибели в горах. Ей все казалось, что он откуда-то вернется, и вот-вот, как бывало, высунется из кустов его курчавая голова с огромными глазами, и добродушною улыбкой на широком лице.
   Ютурна знала о вражде своего отца и деда с фламином Руфом, начавшейся неизвестно в какие, никому не памятные времена, с пустяков спора о пограничных участках поместий, но от прикладывания всевозможных песчинок разросшейся с гору, уже грозящую рухнуть, на ее отца и задавить клеветой, так как фламину удалось поссорить его с Тарквинием и поселянами.

ГЛАВА IV
Фералия – Лемурия

   Турн ничего не знал ни о составленном в Риме заговоре, ни о гибели царского родственника Туллия тотчас после его зятя.
   Имея от царя бессрочный отпуск, он намеревался долго прожить в деревне, совершая обряды тризны в фамильном склепе и дома. Он не вникал ни в какие слухи, даже приказал, чтобы никто из домочадцев не говорил ему ничего про Тарквиния, не желая раздражаться еще хуже против этого беззаконника.
   – Не докучайте!.. Не докучайте мне!.. – восклицал он с негодованием. – Я хотел бы забыть о самом существовании на свете этого ужасного царского зятя.
   Его жена совещалась с общею любимицей семьи Амальтеей, где бы им найти в деревне старуху, умеющую правильно совершать обряды поминовения умерших, так как ее прежняя помощница в подобных делах, мать Амальтеи, недавно умерла.
   Около них играла бусами и раковинами девочка, воображая себя лесною нимфой, вся обвешанная травой и цветами.
   – Ну, что же Амальтея? Неужели никого больше нет? – спросила недоумевающая матрона Эмилия.
   – Из таких, госпожа, я никого не знаю в нашем округе кроме дряхлой Стериллы. – Ответила дочь управляющего с поклоном.
   Эмилия поморщилась.
   – Это экономка на вилле фламина, который погубил и Арпина и Авфидия.
   – Мама, пригласи Диркею! – вмешалась Ютурна. – Я люблю ее, она говорит хорошие сказки и так отлично, заунывно, протяжно поет; она стала бы петь «тристы» (погребальные гимны).
   – Это дочь Стериллы, колдунья, злая, отвратительная.
   – Я слышала, что она выше колдуньи. Она Сивилла.
   – Я боюсь, что эти бабы порчи нам напустят. – Сказала Эмилия в раздумье.
   Но на 8-ой день сетований она велела пригласить одну только мать, потому что не умела произносить всех формул совершения тризны. Амальтея и др. невольницы вовсе этого не знали.
   Ютурна приставала к матери с просьбой пригласить Сивиллу, которой она уже давно не видала, но Эмилия не захотела.
   – Не смей говорить про нее! – крикнула она наконец нетерпеливо.
   – В таком случае, я стану играть в Сивиллу; я буду Сивиллой сама. Я стану завывать «тристы» в саду.
   Эмилия ничего не ответила; ей было не до девочки, она следила за приготовлением фиалковой настойки для предстоящей церемонии, наз. фералия (поминки).
   Вечером в дом пришла без особенных упрашиваний от соседей экономка, к которой наиболее подходил именно эпитет «дряхлой».
   Казалось, что эту Стериллу малейшее дуновение свалит с ног, а худобою она казалась прозрачной, точно бестелесный дух мертвеца.
   Помимо уменья совершать обряды, эта старуха одним видом своей внешности всякому казалась наиболее подходящей для такого дела.
   Ненавидевший ее господина Турн ничего не говорил с нею; Эмилия тоже отнеслась горделиво, но все-таки сказала ей несколько приветственных слов.
   Зная, что в этом доме ее опасаются, как соседской шпионки, Стерилла со своей стороны не стала докучать господам льстивой болтовнёю, уверенная, что и без того ей хорошо заплатят, если исполнит все нужное без упущений; честность и щедрость Турна Гердония были известны в околотке всем.
   Эмилия уселась на пол, на постеленный для нее ковер; служанки поместились подле нее на полу таким образом, что составился полукруг у одного места стены, где прогрызена мышью норка, нарочно оставленная без уничтожения для таких случаев.
   Стерилла села во главе полукруга и долго бормотала дикий сумбур заклинаний, а потом взяла тремя пальцами три зерна ладана и положила в мышиную норку[5].
   Взяв кусок свинца, она его обмотала ниткой, бормоча новые наговоры, завязала узлом, разжевала семь штук черных бобов, намазала смолою рыбью голову, проколола медною длинною иглою, обжарила на огне маленького факела, залила этот факел вином, а оставшееся в кружке выпила, отчего стала пьяною, но это также была ее обязанность, входившая в пункты обрядов.
   – Победили языки неприятелей!.. Победили уста вражьи!..
   Громко возгласив заключительную формулу, Стерилла встала с пола и поклонилась, давая понять, что эта часть обрядов кончена.
   Эмилия и служанки тоже встали.
   Не принимавший участия в этом обряде, но бывший все время здесь, Турн дал денег, после чего старуха ушла домой, покачиваясь. Придурковатый брат Амальтеи, Ультим, проводил ее до соседской усадьбы.
   – Слышала ли ты, старая карга, что Сильвин не сожрал трупа казненного господского зятя, а почтительно принес его к нам и уложил на самое крыльцо усыпальницы? – спросил этот мальчик с оттенком горделивого задора, во время пути.
   – Слышала, – отозвалась Стерилла, презрительно махнув рукой, – какое в том чудо?!
   – Господин говорил, что гений рамнийских лесов почтил в его зяте невинного страдальца, героя.
   – Ври больше!.. – и старуха хрипло расхохоталась, – герой!.. Страдалец!.. Это мятежник-то!.. Ведь, он этруск был... знаю...
   – Так что же? Царь, вишь, прислал помилование, да опоздал.
   – Это не наше дело разбирать, паренек, что там царь, что регент делает, а что Сильвин – знаю. Он погнушался съесть труп казненного, потому что тот – ларв[6].
   – Ларв! – воскликнул Ультим, разинув рот от изумления.
   – Конечно, ларв. Этруски все колдуны самые злые, заведомые. Если бы Сильвин его не принес, Авфидий сам вылез бы из пещеры, куда его бросили после казни. Регент Тарквиний, известное дело, молодой человек, не смыслит таких дел, а я удивляюсь, как это жрецы-старики оплошали, особливо мой-то господин, фламин Руф... Ну, да он, может быть, знал, что делал, себе на уме... известно всем, Руф так свят жизнью, что вся эта мелкотравчатая братия божков, – все Сильвины, Ларвы, Виалы, – служат ему, моему господину, на побегушках у него, на задних лапках, как собачки, танцуют...
   – Это ты спьяна врешь! – усмехнулся Ультим.
   – Чего спьяна?! Скоро помянете вы меня!.. Мой господин, думаю, нарочно велел лешему принесть вам тело этруска, чтобы тот, как злой ларв, мутил тут у вас... Станет он скорехонько вылезать из могилы да бродить... ведь, вы его сожгли без всяких мер; не угомонили дух-то его колдовской?
   – Чем?
   – Меня бы призвали, пощедрее бы заплатили, я бы и научила вас, а теперь поздно... сожгли его... ловите!.. Улетел, как воробей с ладони!.. Фью!..
   – А чего же не сделали?
   – Колдуна хоронить, особливо этруска, попросту нельзя, паренек: надо вскрыть его, разными наговоренными травами набить, зашить тоже ниткой особенной, спряденной из шерсти не рожденного, а вырезанного ягненка, коль ему промеж ребер вбить так, чтобы в один бок вошел, из другого вышел, торчал, стрелы наперекрест воткнуть ему под кожу, всего истыкать медными иглами, и в рот набить черных зерен разных... ничего вы этого не сделали...
   – Правду ты говоришь, Стерилла! – подтвердил нагнавший их сзади деревенский старшина Камилл. – Колдуна хоронить попросту не следует.
   Это был такой же дряхлый и худой старик, как и фламинова экономка, к которой он, люди говорили, когда-то был неравнодушен в юности, а теперь верил ее знаниям по части всякой премудрости суеверий, как и весь округ (pagus) признававший Стериллу в делах культа ни с кем несравненною magistra pagi, совершительницею обрядов, под пару одному Камиллу, в их округе.
   – И когда ты умрешь, – продолжал он, – я первый примусь выполнять все это над тобою.
   – Еще до меня, сосед, над кем-нибудь другим исполнишь.
   – Над кем?
   – Увидим там!.. Только уж меня, сосед, Тогда непременно позовите; даром все выполню.
   Стерилла махнула рукою в знак прощанья и шмыгнула в калитку Руфовой виллы.
   Она не удивилась, что Леший принес тело казненного к его родне; ей была вверена фламином уже давно «сакральная тайна» римских жрецов, – что роль этого мифического существа, Сильвина Инвы, гения рамнийских лесов, со времен незапамятных играет какой-либо человек, служащий римским жрецам, испытанный в его верности их интересам, – такой, на которого им можно положиться.
   Стерилла долго стояла у калитки, приотворив ее, следя за уходящими, не в силах совладеть с охватившим ее чувством злости, ненависти, зависти к семье соседского управляющего за то, что тем людям лучше живется, чем ей с дочерью: они принадлежат доброму и честному господину, который любит их; она с дочерью – невольницы злодея, также любимые, но всю жизнь делавшие только зло, сплетавшие по его приказу интриги, козни, обманы, наталкивавшие других на убийства, убивавшие и сами, варившие яды и всякие иные вредные зелья.
   Извести всю семью Турна было манией фламина Руфа. Извести всю семью управляющего было жгучим желанием Стериллы.
   фламину удалось погубить мужа сестры и брата жены Турна: этруск, замешанный в набеге, казнен, несмотря на присланное от царя помилование, но второе злодейство имело совсем другой финал. Спасенный фламином от заслуженной казни разбойник, игравший роль Лешего-Сильвина, всем обязанный Руфу и оттого преданный его интересам, получил приказ убить юношу Арпина, но при нападении убит им самим, чего фламин с его экономкой не знали.
   Стерилле удалось отравить медленным ядом жену Грецина, отчего та долго изнывала и наконец недавно умерла.
   Припоминая все эти злодейские удачи свои и господина, старуха хрипло хохотала вслед Ультиму, а когда мальчик пропал из вида, она пошла на болото выкликать Лешего, чтобы совещаться о новых своих и господских затеях, довольная больше всего случайною встречей со старым поселянином, уверенная, что заронила ему в голову мысли, каких до этого у него не было.
   Камилл был весьма уважаем в округе (pagus), как один из старшин, имевших право по очереди или в силу выбора поселян, – свободных жителей деревни (rus) рустиканов или паганов, – быть в течение года главою, – magister pagi, – выполнять всякие обряды, сохранять в своей памяти или рукописях и передавать другим поверья, приносить жертвы, толковать сны, петь гимны во главе хора, говорить мифы.
   Камилла часто выбирали в магистры округа не в очередь или просили выбранного другого старшину уступать ему место на время праздника, потому что он считался самым искусным жрецом знахарем этого округа, как и Стерилла с ее дочерью, но не был их конкурентом в получении награждений, гонораров, выполняя лишь то, что считалось обязанностью мужчины, как и они выполняли тоже особую, женскую, часть ритуалов.
   Стерилла заронила ему мысль, что не только заведомый колдун или этруск становится по смерти ларвом, но вообще всякий казненный, каким бы ни было способом, самоубийца, даже случайно погибший неестественною смертью.
   Особенно сильно Камилл всегда и прежде боялся утонувших в тамошнем повсеместном болоте, теперь же этот страх усилился в нем до того, что старик не решился идти через топь к приятелю, так как возвращаться придется в самую полночь. Там без следа пропал дядя Турна, пошедший на охоту; туда опущено множество стариков, принесенных в жертву разным божествам воды и земли; туда Турн опустил, утопил нескольких провинившихся невольников; там недавно схоронили и жену Грецина.
   Мысли Камилла, по коварному навету старухи, невольно перенеслись на Грецина. Поселянам давно хотелось принести его в жертву, но господин не давал. Камиллу вспомнилась деревенская молва, и будто дочь Грецина осмелилась ответить на любовь внука фламина, господского врага. Если бы кто-нибудь донес Турну об этой близости, Грецину, пожалуй, несдобровать, Но Камиллу не хотелось его губить самому, хотелось принести в жертву с уважением, оставшись с ним в хороших отношениях. Если бы кто-нибудь другой донес, дело было бы иное.
   – Ты, дружище, провинился, а я тут ни при чем! – думал старшина, проходя домой мимо усадьбы. – И какой бы я ему славный кол забил!.. Как бы я его изготовил по всем уставам и правилам!.. Расчудесно!..
   И он с самодовольной улыбкой оглянулся на окошко квартиры управляющего, где светился вечерний огонь.
 
   Когда наступила полночь, Турн встал с постели, не обуваясь, и прислушался.
   И в доме и на дворе усадьбы царила полная тишина; по заранее данному приказу, собаки, птицы, скот и лошади наглухо заперты; люди не смели вставать с постелей; выходная парадная дверь оставлена с вечера отворенной настежь.
   Турн пошел, стараясь не производить шороха, в сад; там в беседке был для него приготовлен чан воды; он трижды вымыл руки, подошел к тому месту развалившейся стены, где была брешь, размытая водою, чего он не приказывал чинить; отвернувшись, Турн бросил в брешь за стену в грязь разлившегося паводка черные бобы, приговаривая:
   – Это я бросаю; этими бобами даю выкуп за меня и ближних моих[7].
   Сказав эту формулу дважды, Турн не оглядывался, веря, что тень казненного Авфидия поднимет бобы, себе в жертву. Снова вымыв руки, он стал бить в медный щит, прося тень своего зятя мирно покоиться в могиле, не вредить его семье и владениям. Девять раз произнес он формулу:
   – Выйди, тень, выйди!..
 
   Утром вся семья, как в предыдущие дни, ходила процессией к фамильному склепу; на жертвеннике перед урной Авфидия сожгли хлеб, смоченный настойкой из фиалок и посыпанный солью.
   Одной Ютурне с ними не было; никто не заметил, куда она девалась, когда и как отстала от толпы идущих. Опасаясь, что резвый ребенок, как уже случалось, залезет к конуре злой цепной собаки или раздразнит кошку, родители заторопились домой, не захотев отдохнуть на далекой поляне.
   Они с ужасом увидели свою дочь на самом опасном месте усадьбы. Ютурна залезла в брешь развалившегося забора и стояла, спокойно глядя на расстилающуюся за забором гладь топкой грязи паводка, образовавшегося повсюду, кроме некоторых мест, безбрежное море воды соединенных болот, рек, озер и ручьев.
   Стена могла рухнуть под ногами девочки; каждый неверный шаг грозил стоить ей жизни.
   Испугавшись за нее, Турн махал руками на всех идущих, приказывая им молчать, чтобы не спугнуть дитя, которое вот-вот упадет в трясину, откуда не станет возможности не только спасти ее живою, но и найти тело мертвой.
   Пока он обошел по дороге усадьбу до ворот, и пришел через сад в беседку, его дочь успела занять еще более опасное место. Это была ветвь старого дерева, протянувшаяся через забор из сада над трясиной.
   На этой ветви сидела Ютурна, вскарабкавшаяся туда по отлогой части стенной бреши, и болтала ногами в воздухе, качаясь на непрочном сиденье, держась одной рукой за ветвь, простиравшуюся выше, над ее головою.

ГЛАВА V
Подарок Сильвина

   – Поди ко мне, милое дитя! – позвал испуганный отец. – Я дам тебе хорошие лакомства.
   – Не пойду, – возразила упрямая девочка, еще шибче раскачавшись на ветви дерева, – мне тут хорошо; ты меня отсюда не можешь взять до тех пор, пока я сама не захочу придти домой, а я не захочу долго, долго, до самого вечера. На этом дереве есть молодые побеги и почки; я их буду кушать, как птичка, и не проголодаюсь. У меня есть игрушка, которою не надоест играть, – смотри, какая!..
   Она имела в руках что-то особенное, похожее на искусно сделанную каким-то досужим человеком, но не профессиональным мастером, цепь из таких вещей, которые в обыденном быту несоединимы, как изящное с грубым и дорогое с дешевым.
   Это были просверленные и связанные проволокой золотые деньги, составлявшие в Риме еще довольно значительную редкость, потому что их там не чеканили, а лишь получали иногда торговлею из других стран и привозили с войны, как добычу.
   Рядом с деньгами звенья цепи перемежались раковинами, красивыми металлическими бляхами, годными на пояс или сбрую, кусками коралла, аметиста, и ничего не стоящими, пестро окрашенными деревяшками.
   Турн рассматривал издали эту странную цепь с возрастающим страхом, как нечто сверхъестественное.
   – Откуда это у тебя, милое дитя? – спросил он дочь, недоумевая, как снять ее с дерева, потому что малейшее ее неловкое движение при сопротивлении воле старших могло уронить ее в трясину болотного паводка.
   – Мне лягушки дали, – ответила Ютурна.
   – Лягушки?!
   – Я убежала от вас, чтобы играть в Сивиллу; вы ведь петь тристы на кладбище мне не позволите; я хотела петь их тут в беседке, да услышала, как лягушки квакают за стеною. Я высунулась в пролом и стала глядеть, как они прыгают смешно, точно купаются, и все кричат «ла-ла-ра!.. Ла-ла-рунд!» я стала петь им про Лалару... Вдруг кто-то перебросил из болота сзади меня эту игрушку на пол беседки, точно с дерева; я даже слышала, как кто-то шлепнулся сверху в болото, огромный, тяжелый.
   – Уж не Сильвин ли?!
   – Я не видела.
   – Я боюсь, что он унесет тебя, утопит; слезь скорее ко мне, моя Ютурна!..
   – Сильвин не утопит; если он унесет меня в болото, я буду прыгать там с лягушками и петь им про Лалару. Ты же, отец, говорил, что Сильвин добрый; ты благодарил его за то, что он не съел дядю Авфидия, а принес к нам. Если он добрый, то не съест и меня.
   – О, злой мой рок!.. Что мне делать с этим непослушным ребенком!..
   Если бы так осмелился прекословить один из сыновей, Турн изругал бы его, стал бы грозить сеченьем до крови и другими наказаньями, но на Ютурну его рука никогда не поднималась, язык не поворачивался на угрозы ей.
   Это было дивное дитя, отмеченное перстом судьбы, поразительно красивое, в длинных вьющихся локонах черных волос при смуглой коже, с блестящими глазами, взор которых, казалось, проникает и в высь поднебесную и в тьму преисподней[8].
   Турн готов был заплакать гораздо горче, нежели у кладбища, как он только что плакал о своем погибшем зяте; ему стало казаться, что Инва требует жертвой другого человека за доставление теля Авфидия, и выбрал себе Ютурну: – для людоеда, каким по мифологии считался этот Сильвин римских болот, могло казаться вкуснее мертвого, пожилого воина.
   Турн, будучи человеком самой строгой честности, старого закала, чуждался верховных жрецов, зная от своего тестя, Великого Понтифекса, много дурного о их частной жизни, сталкиваясь с ними и сам у царя в достаточной мере, чтобы потерять к ним всякое уважение.
   Он знал, что Руф, будучи ему соседом по имению, ненавидит его хуже всех других, ищет его гибели, но не вникал в ход его интриг, даже ради своего спасенья, – не следил за врагом, а продолжал идти наторенною стезею жизни, как жили его отцы и деды.
   Не допуская самой мысли, чтобы Сильваном мог сделаться человек, Турн испугался за свою дочь. Спасти Ютурну, думалось ему, можно только предложением взамен ее другой жертвы, такой же хорошей, если капризный Леший удовольствуется этим, но могло случиться и так, что никакие замены его не насытят, он вызовет намеченную им девочку к себе, усыпив всех надзирающих, и унесет.
   – Как можно скорее, я отдам ему кого-нибудь другого, – решил Турн, и глядя на свою дочь, продолжавшую качаться на непрочной ветви над трясиною, болтая про лягушек и Сильвина.
   – Слышишь, отец, как они квакают? Они славят воду: – аква-ква!.. аква-ква-ква!..[9] славят Лалару; она лягушечья царевна в адском болоте.
   – Слышу, слышу, слезай! – ответил Турн, размышляя о другом.
   Его выбор ни на ком не останавливался для принесения в жертву вместо дочери, потому что все на свете казались ему хуже этого любимого сокровища его сердца, а тем не менее из рабов никто не мог с нею равняться.
   – Непослушная Сивилла! – сказал он Ютурне, стараясь улыбнуться, – сиди, если хочешь, целый день на дереве, разговаривай с лягушками про Лалару, а мы сейчас станем новый обряд совершать; ты этого не увидишь.
   – Не пойду, – отозвалась девочка, перебрасывая из руки в руку деньги и раковины, – я тут независима от твоей власти, как ты говорил, что Ариций прежде был независим от Рима. Ты жалел, что Рим стал приказывать всему Лациуму. Тут на ветке свобода, отец... свобода, которую ты любишь сам...
   – Глупая!.. Лациум в зависимости от чужих людей, а ты моя дочь. Разве это все равно?
   – Не знаю, но тут хорошо; тут лягушки, птички. Взгляни, как орлы вьются в поднебесье, точно воины выслеживают врагов... глядят, глядят, выберут лягушку или рыбу, или птичку, и ринутся. Отец, почему в Риме больше всех животных почитают волчицу?
   – Она символ Акки Ларенции, прозванной волчицей за нелюдимый нрав или волчий образ жизни, такое поведение, как у волчицы. Акка Лауренция, зовется теперь Ларенцией, потому что воспитала Ромула и Рема, Ларов города Рима[10].
   – А если бы не это, было бы лучше почитать всех выше орла.
   И девочка, раскачавшись на ветви, запела, очевидно, в порыве вдохновения, экспромтом дикую песню:
 
Играйте, летайте
Над нами, орлы!..
Вы неба Владыке
Приятны, милы!..
 
   – Отец, – сказала Ютурна, прервав свою песню, – если бы самый главный бог, который выше Зевса, – Оркус Неведомый, захотел, он мог бы сделать так, чтобы самый лучший, его любимый орел, стал бы все кружиться над водою... кружился, кружился и день и ночь, долго, долго, и при этом становился бы все больше, больше... Его огромные крылья затмили бы солнце, луну, все звезды, покрыли бы, как крышей, весь Рим, так что дождик не мог бы идти, покрыли бы Лациум, Этрурию, всю Италию, всю землю... что было бы тогда?

ГЛАВА VI
Колдунья на болоте

   Турн не знал, что ответить странному ребенку, и ушел, решив прислать к ней Амальтею в надежде, что любимая невольница легче его сумеет сгладить упрямство Ютурны.
   Оставшись снова одна и продолжая качаться на древесной ветви, девочка увидела Стериллу, идущую берегом тоже по той гати, где только что прошел с семьею и слугами Турн, за которым колдунья злорадно следила своими глубоко-впалыми, горящими глазами, как за птицей, готовой вот-вот сейчас влететь в раскинутые сети.
   Стерилла знала, что Турна нельзя обвинить в противозаконном погребении тела казненного зятя, так как помилование прислано от царя раньше казни, следовательно, регент казнил его противозаконно, о чем уже толковали в деревнях, но не это виделось злой старухе будущей причиной его скорой гибели.
   Она совещалась с лешим об этом всю ночь, не подозревая, что под его медвежьей маской кроется Арпин, брат жены Турна, убивший прежнего «олицетворителя», разбойника, защищаясь при его нападении.
   Стерилла и дочь ее подметили некоторые перемены в облике фигуры и манерах Сильвина, но жрецы не придавали этому значения, и колдуньи перестали остерегаться своего помощника.
   Ничего этого не знавшая девочка позвала старуху, как лучшую приятельницу, и заговорила с нею.
   – Стерилла, погляди, что я тебе покажу!..
   Не имея возможности подойти через топь к самой стене, старуха осталась на гати, откуда могла разговаривать, но не в силах была подробно разглядеть предмет, бывший в руках девочки.
   – Вижу, вижу, наша красавица! – отозвалась она, торопясь уйти своей дорогой, но осталась, заметив пришедшую женщину с ребенком на руках. – А-а-а!.. – воскликнула она, обращаясь к ней, – моего господина правнучек!..