В паре метров от неготоропливо шагает по синусоиде молодой стройный парнишка. Один из тех маленьких говнюков, которых ловят на автомобильных кражах. Один из тех, кто винит общество в том, что не может освободиться из тупых оков своей личности. Какого наркотика он набрался?
    Ондогоняет парнишку. У того волосы смазаны, словно он бармен или служащий отеля, а не шляется по улицам, чтобы наблевать в ближайшей подворотне. Мальчишка что-то бормочет, хихикает. Что пил, дружок? Не горит ли у тебя желудок? Не желаешь ли прогуляться по городу, где каждая улочка, каждый переулок носят кукольное название? Где мы сейчас? На Пфаффенгассе [9]. Чудесно, замечательно, с каким изгибом дома вписываются в улицу, очень забавно; кованые вывески под старину. Волосы пахнут кокосовым жиром. Может, у него есть подружка, которую он брутально трахает, делает ей больно, а она сквозь боль думает о кокосовых пальмах? Видит ли она пальмы, когда этот мерзавец ее мучает?
    Онвидит эти пальмы, видит их перья на фоне голубого неба, длинные белые пляжи, на которых только он один. Голубое небо, почти черное в зените, неожиданно, в минутном ослеплении становится огненно-красным, пылающим, потом бледно-розовым и белым.
    Оннаносит удар.

7

   Внезапно все переменилось. Солнце сияло на голубом небе, намокший город курился паром, будто белье под горячим утюгом, у метеозависимых горожан голову сжимало тисками. Тойер шел пешком к Старому городу, голова у него гудела, и он решил не звонить на работу. Кто-нибудь из его парней должен туда заглянуть; они что-нибудь придумают, если кто-то спросит его.
   Переходя через реку, наверху, на Кёнигштуле, он заметил остатки снега; а на мосту ему повстречались первые полуголые подростки на роликовых коньках и оттеснили в сторону. Ему казалось, что все слишком спешат, погода и остальные. На берегу Неккара ковыляла стая серых гусей, сверху казалось, что они занимаются какой-то сложной хореографией. Во всяком случае, их было так много, что первые солнцепоклонники сунули под мышку одеяла и конспекты и постыдно бежали. Это они стояли внизу, когда Вилли запихнули в пластиковый мешок и увезли. Всего пару недель назад.
   Тойер не без труда дозвонился в университет, впавший в зимнюю спячку, но в конце концов профессор Бендт, начинавший все свои фразы с торжественной заставки «Я, как теолог», согласился побеседовать с ним о Ратцере. Временем комиссар располагал и, поскольку терпеть не мог Главную улицу, Хауптштрассе, самую длинную в Европе пешеходную зону и самую изысканную в мире беговую дорожку для идиотов, протопал мимо площади Бисмарка по шумной Софиенштрассе, а затем, пройдя по маленькой улице Плёк, очутился у подножья дворцового холма, перед достопочтенным факультетом протестантской теологии.
   Тойер считал Старый город небольшим; хотя он был вытянут в длину и зажат между холмами и Неккаром, его можно было быстро пересечь неторопливым шагом. Вот только трудно было ходить по Гейдельбергу между семью утра и двенадцатью ночи. Японские и американские туристические группы закупоривали все площади, до тридцати тысяч человек в день устраивали на Хауптштрассе непрерывную демонстрацию в честь развитого капитализма, а по узким боковым улочкам пробирались своими тайными путями местные жители, отчего там тоже становилось тесно. Так что будни коренных обитателей омрачались своими специфическими проблемами — одна из причин, почему Тойер жил в Нойенгейме. Так, Лейдиг однажды рассказал, что в Старом городе можно без проблем купить тряпки от дизайнеров — там всегда большой выбор, несмотря на то, что почти каждую неделю разоряется какая-нибудь лавка из-за немыслимо высокой арендной платы. Гораздо трудней, если служащему со средним окладом требовалась, к примеру, электрическая лампочка, шурупы или сетка апельсинов и он не хотел переходить на японские гибриды яблок с грушами. В этом районе Гейдельберга не было практически ни одного крупного супермаркета.
   Но все равно это был «город», словно сошедший со страниц детской книжки, лабиринт из маленьких дорог, многократно разрушавшийся и возрождавшийся вновь, последний раз в стиле барокко, с фахверком, мордами из песчаника на фронтонах, частыми переплетами окон, мощенными булыжником мостовыми и мемориальными табличками. «В этом доме жил с…, по…» можно было прочесть так же часто, как и «Пожалуйста, никакой рекламы». Бунзен, Гегель, Ясперс, Гёте, Гёльдерлин, Эйхевдорф; кто здесь только не бывал.
   И кто только не умирал.
   Настигнутый внезапной и неприятной духотой, Тойер присел на скамью в скверике на Мерцгассе, на углу Плёк. Его чуть знобило. Он думал о Вилли.
   Как жил этот маленький человечек? Как он ухитрялся много лет, если не десятилетий, появляться в одних и тех же местах и, по всей видимости, не сообщить никому ничего, кроме своего имени, — если это действительно его настоящее, а не вымышленное имя? Сыщик, склонный к меланхолии, решил, что это не так и трудно. Кто вообще слушает другого человека? И кого интересовал неприметный коротышка, ничем особенным не привлекавший к себе внимания — насколько можно было судить — и не обладавший хоть какими-то признаками статуса. Разбогатеть с помощью фальшивых рефератов он не мог. Если же они были его единственным источником доходов, почему он не занимался чем-нибудь еще? Разумеется, Вилли нарушал законы, но Тойер видел в нем не столько преступника, сколько маленького неудачника, покорившегося судьбе, человека, который, раз уж он не стал великим, вообще не хотел быть ни кем. Несмотря на всю болтовню о всеохватной Паутине, прозрачном как стекло гражданине и в итоге о всемирном Нечто, было по-прежнему легко не существовать вообще. Правда, пока это было неизвестно, поскольку они не знали фамилии Вилли, но Тойер был уверен, что фальсификатор не числился ни в одном списке жителей Гейдельберга. Если он приехал учиться и нигде толком не зарегистрировался, то его нигде и не было. Наверняка его фамилию можно было бы найти где-нибудь в другом городе, в каких-нибудь старых университетских картотеках, но для этого опять же требовалось знать его фамилию. Как и прежде, успех могла бы принести лишь публикация его фотографии в газете, но ведь Зельтманн ни за что не отступится от своей точки зрения. Так что им придется двигаться дальше без помощи общественности.
   Он представил себе жизнь Вилли. Вжиться в образ было нетрудно. Коротышка наверняка когда-то влюбился в замок, залитый лунным светом, и сказал себе, что не сможет жить без Гейдельберга. Осенний ветер вызывал у него блаженный озноб. В одиночестве бывает своя сладость, комиссар это знал. Возможно, Вилли мечтал о любви. Тойер представил себе, как маленький человечек смотрел в ночь сквозь частый переплет старинного окна, ему даже показалось, что он слышит его чуть высокопарные мысли.
   — Где-то там, по узким улочкам, ходит моя любовь, — прошептал он, вжившись в роль коротышки-фальсификатора.
   Тем временем прямо возле него уселся невыносимо вонючий алкаш.
   — У американцев экономика, а у нас, мой дорогой, у нас наука, — прогундосил злой дух. — Правильно я говорю?
   Тойер бесстрастно мотнул головой:
   — Ничего у нас нет.
   Алкаш смерил его серьезным взглядом и потом спросил:
   — Ты из наших?
   — Я что, так выгляжу? — строго поинтересовался Тойер. — Или воняю?
   — Глаза у тебя такие. — Голос пьяницы помягчел. — Как у кошки.
   Тойер решил, что его оскорбляли и хуже.
   — Пойду-ка я за пивом. — Вонючка встал. — Пока.
   Чему учился Вилли? Имеющиеся данные указывали на теологию, но это еще ничего не значило, тем более что скромница фрау Доротея Бухвальд — мысленно он именовал ее «предательницей» — упоминала также про его деяния в области изобразительного искусства. Если только эта дуреха чего-нибудь не перепутала по своей простоте. Комиссар подумал о подделке гравюр, и тут внутри черепной коробки что-то засвербило, но, пожалуй, это было не более чем шипение нейронов. Возможно, он видел фильм или читал что-то такое, где действие происходило в мировых столицах, из которых он не знал ни одной?
   Жизнь фальсификатора всегда вторична. Настоящее удовлетворение невозможно имитировать, разве что лишь мимолетные ощущения триумфа. Но потом что-то случилось, в жизни Вилли произошло что-то большое, с чем коротышка не сумел справиться. Возможно, это была любовь.
   За спиной комиссара, в гимназии Гёльдерлина, началась перемена. Веская причина отправиться дальше, так как за считанные секунды идиллия, которую оживляла лишь парочка копавшихся в песке малышей, сменилась такой толкотней подростков, что даже массивный Тойер испугался, что сейчас будет затоптан насмерть, оглохнет от всеобщего ора, а вдобавок еще и ослепнет от неистового физиса этих мыслителей завтрашнего дня. Поднимаясь со скамьи, он чуть не уткнулся носом в пирсинг на пупке девчушки. Даже этого не заметив, гёрл листала латинский словарь.
   Почти уже выбравшись из гроздьев гёльдерлинцев, он внезапно увидел, что навстречу ему движется Лейдиг вкупе с мамой, и застыл на месте. Лучше уж погибнуть в этом пятиминутном лавпараде, чем встретиться с фрау Лейдиг. Она не была ни крупной, ни толстой, но, как некоторые пожилые дамы, обладала более плотной по сравнению с окружающими людьми молекулярной структурой и напропалую пользовалась ею. В присутствии матери Лейдига ты чувствовал себя получившим выволочку, стоило ей лишь на тебя взглянуть.
   Старший гаупткомиссар остался незамеченным, только ухватил обрывок их разговора. Его подчиненный робко возражал, что ему нужно опрашивать людей, а мать категорически настаивала, чтобы сначала он проводил ее в салон красоты, ведь он и так ничего не делает, иначе он скоро доконает ее своим упрямством, да он уже это и делает. Несколько школьников встретили эту пару смехом.
   Тойер быстро зашагал прочь. Но тут же ему снова пришлось задержаться. Когда он был в последний раз в сахарной лавке? В старинной витрине все еще стояло ржавое зубоврачебное кресло. Если он сейчас зайдет, то опоздает к теологу. Он все же зашел.
   Знаменитый далеко за пределами своей улицы хозяин лавки, седовласый, тощий как жердь весельчак с серебряной китайской бородкой, кивнул ему, словно лучшему другу. Хотя покупателей — редкий случай — почти не было, комиссару все же пришлось прождать минут десять, пока торговец играл в кости с пятилетним покупателем. Священный ритуал, это знал всякий гейдельбержец, у которого закончился сахар. Правила игры менялись ежеминутно, и в конце покупатель всегда выигрывал.
   Тойер не скучал. Узкая лавка представляла собой уютную смесь лаборатории алхимика, сокровищницы, подвала со всякой рухлядью и музея. Помимо многочисленных сладостей в стеклянных контейнерах, витринах, коробках и колбах ему бросилась в глаза старая гребная лодка, подвешенная к потолку. Неужели она висела так всегда?
   Торговец сахаром лишь мельком взглянул на фотографию Вилли.
   — Лицо знакомое, он бывал здесь, но как звать, не знаю. Всегда покупал у меня только имбирные леденцы. А что с ним?
   — Умер, — вырвалось у комиссара вопреки всем договоренностям с группой — да к тому же излишне громко; мальчишка, уже открывавший дверь на улицу, испугался и заплакал.
   — Имбирь не всякий любит, — прокомментировал торговец сахаром, — удивляться нечего. — Потом повернулся к мальчишке. — А ты не плачь, подумаешь, дело какое — старый козел откинул коньки. Если я когда-нибудь тоже не сыграю в ящик, ты не получишь эту лавку! Ведь он мой преемник, — пояснил он комиссару и заговорщицки подмигнул.
   — Имбирь, — проговорил Тойер, чтобы отвлечься от своего позора. — А вы любите имбирь? — и, не дожидаясь ответа, подумал вслух: — Дешевый сноб или кто? Или просто человек, любящий имбирь. — Тут он устыдился своей путаной речи, торопливо купил пару булочек, выиграл у продавца в кости и двинулся к теологическому факультету.
   На Карлсплац, что почти в конце Старого города, он пришел вспотевший и с опозданием, а его рубашка была обсыпана розовыми хлебными крошками. Но недоброжелателям действительно нечего было смеяться — плевал Тойер на их насмешки.
    Онабсолютно спокоен и наслаждается этим покоем, словно праздно, в одиночестве пересекает горный ландшафт. День прекрасен, неожиданно стало жарковато, но все равно хорошо. В свой удар онсумел вложить все. Конечно, поступок этот не слишком профессионален, но он был емунужен, чтобы полностью восстановить точность руки. И вот теперь у негопоявились имя и адрес, которые он ищет почти две недели. Все благодаря кокосовому черепу, который подарил емуновые мысли. Как он сразу не сообразил это сделать!
    Онвыходит из Института истории искусства и лениво движется к Главной улице. Сегодня нарядный город егоне раздражает. Справа тюрьма, и емуэто нравится — забавное вкрапление в нервирующий уют. И повсюду храмы Знания, вот сейчас онидет мимо Семинара англистики, а романисты уже остались позади. Сколько народу толчется вокруг Знания и ничего не познает.
   Итак, сегодня вечером онвсе же встречается с турчанкой. Возможно, из этого что-нибудь получится. Возможно, ончто-нибудь узнает, возможно, трахнет ее. Онфланирует по Главной улице, не замечая толп туристов, и представляет себе, как онэто сделает. Прежде чем выплеснуться, онвсе больше заводится и удерживает свое добро. Если дамы после этого смотрят на негобольшими глазами, между ними ими возникает стальная плита. Когда тянет в чреслах, оннастолько один, насколько это вообще возможно. Если все идет именно так, то хорошо, а если что-то не получается, то женщина, едва она промокнет под ним, становится емунастолько противна, что онготов ее ударить. Но чаще сдерживается. Емувсе лучше удается владеть собой.
   Умер ли мальчишка? Он не проверил, поскольку не было в том нужды. В конце концов, свиненыш егоне видел, а бессмысленное убийство противно ему, как всякому цивилизованному человеку. Вероятно, на негоподействовали запах и острое желание расколоть этот череп как кокосовый орех. На улице не было никого. В маленьких отелях не бывает ночного портье. Егоникто не заметил, это точно. Вокруг все выглядит так, словно ничего не произошло. Это произошло только для него. Онсмеется. Мысль о том, что онтрахнет эту турчанку, представляется емуинтересной.
   Ганс Батист Бендт, профессор теологии и специалист по Новому Завету, был, казалось, припорошен тонкой меловой пылью. Тойер огляделся в его унылом кабинете, отыскивая учебную доску, но ее не оказалось. Единственным настенным украшением был зловещий африканский платок, на котором неумелыми было изображено копье, пронзающее мертвое тело Христа.
   — Так-так, значит, студент Ратцер оказался замешан в неприятной истории. — Ученый сцепил длинные пальцы и сунул их под нос.
   Тойер сообщил ему лишь самое необходимое. Долго говорить ему не пришлось, вероятно, Ратцер был хорошо известен.
   — Но я просто не могу себе представить, чтобы он способен был совершить что-то действительно нехорошее, — продолжал Бендт. — Не могу себе представить как человек и как теолог тоже.
   — В чем же разница? — искренне заинтересовался Тойер, но тут же пожалел о своем вопросе, так как профессор впал в долгое молчание и его испещренный морщинами лоб стал похож на линию самописца ЭКГ. Комиссар заметил, что впечатление пропыленности, по крайней мере частично, возникало оттого, что из всклокоченной шевелюры ученого сыпалась обильная перхоть.
   — Разницы нет, — наконец, проговорил Бендт. — Вы совершенно правы. Во всяком случае, ее не Должно быть.
   Тойер покорно кивнул.
   — Да, Вольфрам Ратцер… Пожалуй, на факультете не найдется человека, который бы не знал его. Кажется, сейчас он записался уже на двадцать пятый семестр, а может, на двадцать шестой. И до экзамена ему еще далеко. Знаете, он ведь из состоятельной семьи, живущей под Вюртембергом, его отец профессор математики в Тюбингене. Блестящий ум, вот только подпортил себе репутацию — и чем? Да как раз тем, что считает дельфинов умней, чем люди, и непременно всем об этом рассказывает.
   — Почему вы сказали «как раз»? — перебил его Тойер.
   Бендт озадаченно посмотрел на него:
   — Ну, потому что это так и есть. Дельфины умней, чем люди.
   Комиссар решил впредь не задавать таких вопросов.
   — Итак, продолжаю. Я всегда предполагал, что изучение теологии служило для господина Ратцера возможностью дистанцироваться от рационалистически мыслящего отца, и, соответственно, он выбрал себе темой побочные философские и религиозные школы, то есть иррациональное в иррациональном. Он хотел быть этаким святым, всегда одевался несовременно, и все в таком роде.
   Тойер вспомнил описание, сделанное Ильдирим, и кивнул.
   — Впрочем, он так и не нашел себе места в нашей зачастую туманной науке, — продолжал Бендт, как показалось комиссару, со слезой в голосе. — Он стремился к свету, но только тот, кто знаком с мраком, способен распознать свет.
   К своему удивлению, комиссар был целиком согласен с этими словами.
   — Итак, что оставалось несчастному? Одаренному математически, но росшему в атмосфере некоторой эксцентрики, видевшему цель своих усилий в профессии, для которой он не годился, поскольку у него отсутствовали необходимые для этого данные? Его просто невозможно представить себе попечителем душ, даже его собственной души! Что было ему делать?
   — Не знаю, — вздохнул Тойер. — Я бы поменял профиль обучения.
   Такая мысль Бендту, очевидно, никогда еще не приходила в голову; он тут же прогнал ее из своих возвышенных духовных сфер и вместо этого прошептал заговорщицким тоном:
   — Мистика. Ратцер увлекся мистикой.
   Тойер не совсем понял, о чем речь, но догадался, что это может иметь какое-то отношение к точке Омеги. Последовавший вопрос повлек за собой пространный доклад профессора; перегруженный информацией гость не смог запомнить его целиком, однако профессорские лекции редко претендуют на это.
   Во всяком случае, он узнал, что в конце XIX века был такой французский теолог по имени Пьер Тейяр де Шарден. В своих выдающихся работах, вызвавших огромные споры, он создал модель, включавшую в себя эволюцию жизни, развитие расширяющейся Вселенной, человеческую историю и Божий промысел; в центре же этой модели находилось слияние всех этих факторов. Следовательно, спасение рассматривалось не только с религиозной точки зрения, но и с естественнонаучной, «или, точней, так, что словами это не выразить».
   К немалому удивлению комиссара, Бендт достал сигарету из ящика письменного стола с пластиковой фурнитурой и жадно закурил, не спрашивая, как это теперь полагается, возражает или нет его собеседник.
   — Католики в конце концов его вышвырнули, — добавил он с безудержной радостью. — Но кардинальной ошибки Шардена они так и не распознали. Ее определил я.
   Тойер с трудом удержался от вопроса — что, может, француз забыл про дельфинов?
   — Он помещает Бога в луч времени, понимаете? Я как теолог не могу этого допустить! — Бендт почти кричал.
   Тойер смущенно кивнул.
   — Так не годится! Этого не может быть! — горячился профессор. — Это означало бы, что божественной реальности поставлен предел, некое «Стоп! Это все!» Это — извините, господин вахмистр, — кастрация Сына Человеческого, превращение его в евнуха Дарвина. Гегель невозможен без Христа, Христос же совершенно легко представим и без Гегеля. — Бендт замолчал, взволнованный собственными словами.
   Выдержав паузу, гость отважился вежливо возразить, что он комиссар, а не вахмистр, и ученый принял это к сведению.
   — Итак, я попытаюсь сейчас обобщить все, что услышал от вас, в моих скромных целях, — снова заговорил Тойер уже деловым тоном. — Ратцер не справляется с учебой, а его специализация не подходит ему, словно костюм не того размера. Он отыскивает себе периферическую область, где может стать заметной фигурой, но и там дело у него не ладится. Он делается странноватым, погруженным в свои идеи. Я вот что подумал — не мог ли он, хотя и невиновен, инсценировать такой вот финал своих усилий, в духе фильма ужасов. Некую приватную точку Омеги.
   Бендт кивнул, удивленный. Мыслящий полицейский, надо же!
   — А его намеки на Сигму и Тау? Надеюсь, вы поможете мне тут разобраться?
   — Греческие буквы, примерно в середине алфавита. Возможно, он имел в виду, что в том особом случае он находится в месте, где совпадают различные влияния. Достаточно самонадеянно с его стороны, ведь таким образом он вообще-то ставит себя на место Бога. — Бендт потушил сигарету в цветочной вазочке. — Из такого человека никогда не получится пастор.
   — И в той точке он находится либо логически, — размышлял Тойер, — либо пространственно. Либо то и другое. — Он невольно усмехнулся. Внезапно его озарило, где искать Ратцера. Впрочем, он отлично помнил, что уже не раз ошибался.
   — А Фаунс? — продолжил он, наконец, прорабатывать свой список. — Тоже какой-нибудь мистик?
   Бендт напряженно задумался.
   — Имя ничего мне не говорит, — пробурчал он наконец. Казалось, пробелы в знаниях были ему невыносимы, с секунду он мрачно взирал на полицейского, так, что Назареянину это бы не понравилось. Но после консультации с несколькими справочниками его настроение улучшилось. — Кем бы ни был этот господин Фаунс в прошлом или настоящем — я, как теолог, заявляю: это не теолог.
   Тойер вздохнул: он на это и не надеялся, иначе все было бы слишком просто.
   — Имелась ли на совести Ратцера попытка обмана? Сдавал ли он когда-нибудь чужую работу, выдав ее за свою? Это действительно будет мой последний вопрос.
   Бендт снова погрузился в себя, но с меньшей охотой. Ведь теперь речь шла об очень земных вещах.
   — Ну, про весь факультет я, конечно, не могу знать; есть еще достаточно коллег, у которых такое могло случиться. Ах да! Это было в начале года. Поистине глупая история…
   Через пару минут Тойер покинул здание факультета в глубокой задумчивости. За все годы учебы Ратцер так и не смог сдать латынь. И вот в январе неожиданно предъявил аттестат частного института, в котором констатировалось, что в последние семестровые каникулы успешно сдан начальный курс. Глупо было то, что в указанное время тот институт уже обанкротился и прекратил существование. Но поскольку перепуганный студент немедленно забрал документ и всячески себя казнил, руководство факультета, согласно духу заведения, выбрало милость, а не справедливость.
   Итак, причина для недовольства в самом деле имелась — Вилли схалтурил. Повод для того, чтобы потребовать назад свои деньги, — но ведь не повод для убийства?
   Комиссар не глядел на дорогу и столкнулся с женщиной.
   — Я же знала, что ты влюблен и не даешь мне проходу.
   Ошеломленный Тойер увидел перед собой воинственное лицо своей подружки Ренаты Хорнунг.

8

   — Что это, один из тех идиотских случаев, которые раздражают меня до бешенства в американских фильмах? — Тойер счел более уместной наступательную тактику, а не оборонительную.
   — Могу тебя успокоить, — фыркнула Хорнунг. — Отчаявшись, я позвонила тебе на работу. Любезный господин Штерн сообщил мне, что ты сегодня утром собирался к теологам. Впрочем, он был явно обеспокоен тем, что ты все еще не дал о себе знать. Вероятно, что-то произошло.
   Тойер решил пока что выбросить это известие из головы.
   — Разумеется, не мое дело, зачем ты сюда приходил, однако, насколько мне известно, лютеранские священники не исповедуют — тебе нужно пойти к иезуитам. Я принесу тебе ужин, если исповедь затянется.
   — Это служебные дела, — проскрипел Тойер, — служебные, и я не имею права их разглашать.
   — Судя по всему, вся твоя жизнь — служебное дело. — Губы Хорнунг сжались так, что напоминали трещину на обоях.
   — Может, посидим где-нибудь? — неловко предложил Тойер. — Что-нибудь выпьем?
   Ильдирим мыла посуду после завтрака. Она еще не привыкла к множеству дополнительных мелочей, присущих семейной жизни. В данный момент это была утренняя тарелка из-под окаменевшей нутеллы, о которую она сломала если не голову, то уже ногти точно.
   Сегодня Бабетта до четырех часов будет в школе. Она храбро заявила, что посидит вечером одна, ей это не впервой. Ильдирим не знала, что она будет чувствовать через две недели, когда вернется фрау Шёнтелер, но не исключала, что к тоске будет примешиваться и некоторое облегчение.
   Был уже почти полдень. Вернц позвонил ей и масленым голосом напомнил, что уже пора, пожалуй, прийти на работу. Ведь будет странно выглядеть, если она, хотя и сказалась больной, проведет вечер в городе с доктором Дунканом. Как будто ее идея — встретиться с этим Киви.
   Она отскребла последние следы нутеллы и поставила тарелку, не споласкивая, на сушилку. Затем написала записку своей подопечной, чтобы она поискала еду в холодильнике. Сама она вернется не очень поздно, но девочка должна почистить зубы и не смотреть плохие фильмы. Достаточно ли по-матерински у нее получилось? Терзаясь сомнениями, Ильдирим внизу записки нарисовала губной помадой маленькое сердечко.
   Возле мойки стояла большая красная коробка для завтраков. Ильдирим ничего не дала с собой девочке в школу. Забыла. Это огорчило ее так, что она, выйдя из дома, даже не огляделась по сторонам.