Мы разработали механизм с гидроприводом, позволяющий производить дифференциацию во взмахе левого и правого крыльев и этим создавать поперечную и путевую управляемость… Очень возможно, что нашему махолёту, как и птице, руля направления не потребуется.
   Кстати, Виктор Григорьевич, — и это по вашей части, — наши исследования показали, что летательный аппарат с машущими крыльями будет обладать самоустойчивостью в большом диапазоне углов атаки. Так что, доктор, милости просим в наше конструкторское бюро, где вы сможете все это увидеть воочию.
   — Ох и заслушался же я вас, батенька! Даже за удочкой перестал следить… Что ж? Поплывём завтракать? Сергей Афанасьевич, поди, уже дожидается… — накручивая катушку, Кулебякин вскинул взгляд на Тамарина. — Однако, Георгий Васильевич, всполошили вы меня своим рассказом!.. Ей-богу, так и захотелось побежать, «задрав портки, за комсомолом!..».
   — А нуте-ка?!
   — Да ведь у меня, сокол мой, одышка…
   — И одышку вылечим!
   — Прикажете принять за приглашение?
   — Самое радостное!
   — Спасибо. А сегодня вы словно вы собирались полетать на дельтаплане — это тоже заготовки впрок для машущего полёта?
   — В какой-то мере да. Ну что ж, снимаемся с якоря?
   — Сарынь на кичку! — закричал Кулебякин и поднялся во весь рост. Перевалив в лодку здоровенный камень — простейший якорь, доктор взялся за весла и запел озорно:
 
Мне не надо пуд гороху,
Мне одну горошину.
Мне не надо много девок,
Мне одну хорошую!
 

Глава четвёртая

   В понедельник утром Стремнин забежал на командный пункт — показаться врачу и узнать в диспетчерской о предстоящих полётах. В коридоре его окликнул Серафим Отаров:
   — А!.. Серёжа, здравствуй!.. Были на Оке?
   — Были.
   — И Жос летал на дельта?
   — Летал… Не совсем так, как хотел.
   — Не случилось ли чего?
   — Да нет… Целый час пытался его забуксировать скутером, но толком так ни разу и не получилось. Был, правда, полнейший штиль… Даю я ходу, а у него то лыжа зароется, то дельтаплан накренится так, что не удаётся вытащить конец крыла из воды… Словом, нахлебался наш Жос окской водицы!.. Потом мы прекратили попытки, переправились на другую сторону, на высокий берег, и он с кручи сделал несколько отличных планирующих спусков, приземляясь на пляже…
   — А относительно буксировки скутером успокоился?
   — Что ты?! Сказал, что сделает полиспаст со следящей системой, чтобы регулировать натяжение выпускаемого фала, и это позволит стартовать прямо со скутера и садиться на скутер!
   — Неугомонный! — Задумчиво улыбнувшись, Серафим покачал головой. — Ну а как там у него с постройкой махолёта? Не говорил?
   — Ты ведь знаешь Жоса — полон оптимизма!..
   — Сегодня он будет, не знаешь?
   — Должен быть. В заявке у него полёт на 55-й в четырнадцать ноль-ноль.
   — А ты с утра летишь?
   — Нет. После обеда.
   — Обедаем в половине первого?
   — Угу. Я загляну в лётную комнату перед обедом. На этом и расстались. Сергей направился в лабораторию, а Серафим поднялся наверх.
   До полёта Отарову оставалось часа полтора, и он зашёл в лётную комнату.
   «Кают-компания» оказалась в самом весёлом расположении духа. Насколько Серафим мог с ходу уловить, разговор коснулся природы смеха. Штурман-ветеран Морской закончил набрасывать «этюд».
   — В самом деле, смешно, — заметил Петухов. — А почему?.. Да потому что никто из вас до такого упрощенчества не доходил… А будь с кем подобное, глядишь, и обиделся бы… Вот я подумал о популярности иных актёров; есть весьма характерные лица. Посмотришь: «Ну и морденция!» Тут и разбирает смех от сознания, что есть более нелепые рожи, чем твоя собственная!.. И уж так-то веселишься…
   — «Шестикрылый» сегодня что-то не в настроении, — буркнул с ухмылкой Хасан в адрес Отарова.
   Отаров, глядевший в окно, повернулся:
   — Самое смешное… — Отаров тихонько и как-то болезненно рассмеялся… — Самое смешное: моя Лариса опять в партком нажаловалась… Такая вот история!..
   В лётной комнате притихли, уставились на Серафима: тот ущербно улыбался. Петухов, кашлянув, нарушил тишину:
   — Значит, не любит, когда навеселе приходишь?
   — Не любит… «Аман!» — кричит. — Отаров сделал попытку рассмеяться, но, глядя на него, присутствовавшие лишь сочувственно вздохнули.
   — И налетает?.. — спросил Петухов.
   — Ещё как!.. Маникюрчик-то у неё — во!
   — А тебя-то она любит?
   — Да ведь что можно сказать?.. Их, женщин, не поймёшь… «Если б не любила, — говорит, — выгнала б!» Такая история…
   Тут щёлкнул динамик и голосом диспетчера призвал:
   — И-2308 готов!.. Отарову и Веселову одеваться!
   Серафим преобразился:
   — Фу-ты ну-ты!.. Евграф, давай-ка сперва сверим записи в планшетах, а потом уж оденемся… Ты не против?..
   — Что за вопрос, Серафим!.. Я готов все делать, что ты скажешь!..
   Оба вышли в раздевалку. Петухов искоса взглянул на закрывшуюся дверь.
   — Да-с… Что там у них за страсти?! И как же она его унижает этими своими звонками в партком… Ладно, он, конечно, по этой части — артист… Но она-то, она!.. Я бы и дня не потерпел!
   — Каждый тащит на Голгофу свой крест, — сказал Морской.
   Петухов кивнул:
   — Ну да… Ведь так принято считать: если любовь — тогда уж святая, на веки вечные, бесхитростная, бескомпромиссная и прочая и прочая, что и создаёт представление о любви как об идеальном чувстве… А люди-то чаще стремятся таскать любовь за шиворот и так и этак…
   — …пытаясь приспособить под свой норов! — усмехнулся Морской. — Но это все равно не роняет любовь, а говорит лишь о том, что далеко не все до неё доросли… Вот, если позволите, я расскажу историйку…
   Служил я в тридцатые годы, тогда ещё очень молодым лётчиком-наблюдателем, на юге Украины. И вот как-то в начале лета пришёл к нам в часть приказ выделить для каких-то испытаний в Крыму один экипаж с самолётом Р-5. Выбор пал на лётчика Петра Петрова и меня.
   Приказ есть приказ. Быстренько собрались мы с Петром и полетели.
   Прилетаем в Евпаторию. Погода — блеск! — крымская!.. Теплынь, тишина, ни облачка на небе, а в море куда ни глянь солнце купается!.. Глаз от него некуда спрятать…
   На аэродроме нас встретил конструктор Анатолий Ефимович Майзель, в распоряжение которого мы и прилетели. Толстый, крупный, милейший человек, весёлый и обаятельный, и уже через пять минут по пути в гостиницу «Модерн» мы чувствовали себя его друзьями.
   Не тратя времени, тут же, у себя в номере, Анатолий Ефимович изложил нам суть предстоящих испытаний.
   ПБМ — планирующая бомба Майзеля — представляла собой небольшое обтекаемое тело с крылышками и оперением. На её крылышках имелись два пропеллера, приводимых в действие инерционным двигателем. Нам предстояло сбрасывать со своего Р-5 такие ПБМ. По идее Майзеля, отделившись от самолёта, ПБМ должна была развить огромную по тем временам скорость — около трехсот километров в час — и лететь к цели по прямой, опережая сбросивший её самолёт.
   Идея, в общем, нам понравилась. Но главное было, конечно, в том, а полетит ли эта штука по прямой?.. Инерционный двигатель, по сути, раскрученный маховик, имея жироскопический эффект, сам по себе должен был, по мысли конструктора, дать движению стабильность.
   «Ну хорошо, — спросил Майзеля мой коллега Петров, — а если она всё же повернёт и полетит обратно?»
   «Вот этим мы и будем с вами заниматься до тех пор, пока она не полетит надёжно вперёд», — добродушно заверил Майзель.
   «А как станем оценивать полет? Наблюдением за ней?» — спросил я.
   Анатолий Ефимович взял со стола ручной киноаппарат:
   «Посредством вот этого „кодака“ будете фиксировать полет ПБМ возможно дольше. Естественно, потребуется сопровождать бомбу до тех пор, пока она не спланирует к цели. Очень хорошо, если и её падение тоже удастся заснять».
   Ладно. Через несколько дней приступили к испытаниям.
   Из-за дневной жары мы предпочитали летать с утра пораньше, а днём отдыхать. После обеда как раз поспевала из проявочной заснятая утром плёнка, и мы собирались в номере Майзеля, чтобы внимательно её изучить.
   Вскоре нам с Петром удалось заснять полет очередной ПБМ от пуска до самого падения. Пётр снизился почти до поверхности воды — бомба падала в море, — затем повернул самолёт к берегу и так, на бреющем полёте, пролетел вдоль пляжа, а я потехи ради заснял группу купальщиц: «хвост» плёнки все равно пропадал.
   Отобедав, мы с Петром, как всегда, зашли к Майзелю. Он сидел, разморённый жарой, без рубахи и внимательно просматривал отснятые кадры. Нас заметил не сразу, и мы присели в сторонке. Мне было немного не по себе: как-то Майзель отреагирует на моё легкомысленное своеволие?..
   Между тем Анатолий Ефимович, просмотрев основные кадры, с неменьшим интересом сосредоточился на финальных. Я наблюдал за ним неотрывно. В какой-то момент Майзель не выдержал и расхохотался.
   В самый разгар изучения плёнки в номер вошла Зиночка — жена Майзеля.
   «Что за смех?.. Дайте-ка посмотреть… Неужели ваши бомбы так смешны в полёте?»
   Майзель засуетился. Сматывая торопливо плёнку, намекнул, что тут секретные данные, и не занятых непосредственно делом посвящать в них категорически нельзя… Особенно жену…
   «Ого! — вскипела Зиночка. — Это почему же?!»
   «Да потому, милая, что жены не очень-то строги в сохранении тайн… Ты бываешь на рынке, общаешься с торговками…»
   Боже, что произошло тут с Зиночкой!.. Не приведи господь!.. Тигрицей кинулась она на мужа, словно на ненавистного дрессировщика, и в мгновение ока оторвала хвост плёнки.
   Все замерли.
   «Ай-я-яй! — Зина одарила мужчин таким взглядом, что в номере „Модерна“ стало зябко, как в рефрижераторе. — Теперь я понимаю, какие у вас тайны!» — прошипела она, взяв курс на мужа.
   Я с трепетом заметил, что ноготочки у неё ой-е-ей!
   Майзель мигом накинул на плечи пиджак.
   «Кисонька, уверяю тебя, обстоятельства чисто случайные, — пробормотал он. — Я и сам не пойму, как это попало в кадр… Очевидно, ПБМ пролетела близко к пляжу и, когда её снимали, фоном оказались все эти, ну… тела иные».
   «Тела иные!» — передразнила «кисонька». — Люди добрые, — подбоченилась она, вовсе не ища у нас с Петром сочувствия, — вы посмотрите на этого жирного купидона: ведь у него только и на уме эти «тела иные»!»
   «Уверяю тебя, мамочка, — взмолился Анатолий Ефимович, — неожиданное совпадение… Наложение случайных точек в чистейшем эксперименте!»
   «Относительно чистоты вашего эксперимента всё ясно. — Зиночка гордо повернулась к двери. — Снимаете бомбы — выходят бабы!.. „Чисто случайное наложение точек…“
   Морской извлёк из пачки сигарету, щёлкнул зажигалкой. Только Хасан, отвернувшись к окну, смеялся беззвучно, все остальные хохотали до упаду.
   — А вы говорите — любовь!.. — закашлялся рассказчик.
   — Браво, Лев Павлович! — воскликнул Тамарин. Он слышал конец рассказа, войдя и остановившись у двери.
   — Привет, Жос!.. Ну поделись, как на Оке?.. Как рыбалка?..
   — Удалось ли подлетнуть на дельта?..
   Лётчики потянулись к Тамарину.
   — О, други мои, не распаляйте в груди пламень!.. — Жос тепло вглядывался то в одного, то в другого. — Субботний вечер у костра, у самовара был чудо как хорош!.. Из тех, знаете ли, которые не забываются… Боже мой! — Он шумно потянул носом. — Аромат молодой картошки с укропом на вольном воздухе!.. Миска жареной рыбы, массандровское вино и тихие, милые сердцу разговоры с друзьями до полуночи — это ли не благодать?! Рыбалка, правда, из-за тумана утром была не столь хороша, а все равно на реке замечательно!.. Днём Серёжка Стремнин пытался меня буксировать, и я чуть не кувыркнулся… С лыж что-то не получилось… Я потом с высокого берега, у митинского бывшего карьера, спланировал раза три, потешил-таки сердце!.. И все дела!
   — Жос, ты сегодня идёшь на 55-м?
   — Да, после обеда. Отличнейший скоростной самолёт!..
   — Ну, пошли разговоры о полётах!.. — крякнул Петухов. — Жос, мы ведь, как ты заметил, все больше про любовь здесь толковали…
   Но тут после полёта появились Серафим Отаров и Евграф Веселов. Услышав последние слова, Евграф весело запел из оперетки:
   — Да мой удел — любовь, она одна волнует кровь!..
   Тамарин поздоровался с Серафимом, спросил, как тому слеталось. Отаров, похоже, полётом остался доволен, и с разговором они вышли в раздевалку. К ним присоединился Сергей Стремнин.
   И тогда кто-то подал голос:
   — Однако не пора ли на первый черпачок?..
   Через минуту лётная комната опустела. И только весёлое полуденное солнце бесцеремонно разглядывало на картине, висящей на стене, загорелые ноги молодой крестьянки, придерживающей юбку и стоящей по щиколотку в зеркальной воде у переправы, да из огромной бронзовой пепельницы, опирающейся тремя львиными лапами о синее сукно стола, все ещё струились дымки от непогасших сигарет.
* * *
   После обеда всех пригласили в кинозал на просмотр короткой ленты, заснятой при испытаниях самолёта в воздухе на штопор.
   Стремнин поймал себя на том, с каким огромным интересом впервые разглядывает лица лётчиков-испытателей в момент их работы в кабине штопорящего самолёта. Кадры были взяты из нескольких полётов, и на них были и Тамарин, и Отаров, и Стремнин. Но суть не в том, чьё лицо заснято в штопоре, а что оно в те или иные моменты выражает.
   Стремнин смотрел и думал: «Так не сыграет ни один артист!.. Не сможет передать напряжения всех мышц лица и этого, внимательно-насторожённого выражения глаз!.. Не сможет сыграть ещё и потому, что не будут содействовать знакопеременные перегрузки — их ведь в студийной обстановке не создашь».
   Он не помнил, чтоб его когда-нибудь так захватывали кинокадры: смотрел на экран затая дыхание.
   Вот Жос Тамарин. Лицо заснято крупным планом. (Кинокамера устанавливалась у переднего стекла фонаря прямо перед лицом лётчика.) Глаза Жоса сосредоточенно и быстро обегают приборную доску. Самой доски не видно, но по выражению глаз можно понять, что все стрелки приборов на местах. Жос чуть ведёт головой, оглядывая небо кругом: нет ли помехи в виде самолёта… Лицо деловитое, серьёзное и ещё… какое-то особенное, «воздушное»; такого на земле не увидишь! Секунда, другая, Жос берет ручку на себя… Солнце бьёт ему прямо в лицо, и тени от переборок фонаря скользят по шлему. Самолёт взметнулся в синеву… Глаза ещё более насторожённы, остры… Самолёт теряет скорость: это чувствуется по тому, как он поводит носом, словно норовистый конь, не желающий прыгать в воду… Но вот вдруг молниеносный кульбит, солнце исчезает, лицо Жоса оказывается в тени, и Сергей уже видит самое начало вращения машины в штопоре: блик солнца — виток, блик солнца — виток!..
   Вот, очевидно, рули пошли на вывод… Глаза цепко следят за движением носа машины по горизонту… Все!.. Прекратила вращение машина: она пикирует, набирая скорость… Перегрузка нарастает!.. Жос тянет ручку на себя, выводя из отвесного пикирования… Лицо его худеет на глазах, страшно старится!.. Да, да, именно старится!.. Щеки провалились, выявив острые скулы, веки нависли, образовав под глазами мешки… «Чудовищно, что за секунду делает перегрузка с молодым лицом, превращая его в глубоко старческое, дряхлое! — думает Стремнин, вперившись глазами в экран. — Вот такими мы будем… если доживём… лет через пятьдесят!.. Не очевидное ли это доказательство того, что вся наша жизнь состоит из бесчисленного наслоения перегрузок?!»
   Когда экран погас и в зале зажёгся свет, лётчики все ещё с изумлением на лицах разглядывали друг друга. «Нет, — смотрит Сергей на Жоса, — мы ещё молоды, и нам ещё многое предстоит сделать!»
* * *
   Голос диспетчера объявил, что 55-й готов, и Тамарин, переодевшись, уехал на дальнюю стоянку. А ещё через какое-то время в лётной комнате задребезжали стекла от работы на форсажном режиме двух мощнейших двигателей, и все, даже шахматисты, бросились к окну, посмотреть, как Жос взлетает. И Стремнин глядел из окна до тех пор, пока тяжело ревущий скоростной самолёт не перешёл в угол подъёма и не затерялся в рванине облаков. Потом Сергей стал сам неторопливо переодеваться: ему тоже предстояло лететь.
   В какой-то момент донёсшиеся из лётной комнаты возгласы заставили его насторожиться. Прислушавшись, он понял, что там и вправду возникла какая-то суматоха, и ринулся к двери, почувствовав сердцем острое беспокойство. У распахнутого окна Сергей увидел навалившихся друг на друга лётчиков, глядящих вниз, и тут до его ушей снизу донёсся голос:
   — Тамарин только что радировал, что управление заклинило на подъёме!.. Нет, больше ничего не передал…
   От окна всех как ветром сдуло, и Стремнин первым понёсся вниз по лестнице, натягивая на бегу кожаную куртку. Внизу ждал «рафик». Вскочив в него, лётчики помчались к зданию руководителя полётов, надеясь что-нибудь узнать о дальнейшем радиообмене. Руководителю полётов хоть и было не до них, а все же он крикнул, что 55-й идёт на вынужденную, и они помчались по рулежной дорожке к началу посадочной полосы. Отаров первым увидел снижающийся самолёт и крикнул шофёру: «Стой!» Горохом высыпали на поле, выискивая глазами снижающуюся точку. 55-й тянул на посадку издали, оставляя позади два лёгких шлейфа. Опытные глаза лётчиков хорошо видели, что двигатели у Тамарина работают исправно, да и расчёт на посадку вроде бы правильный. И, главное, самолёт планирует к земле устойчиво, ровно, не видно ни кренений, ни колебаний… А каждый в этот момент с беспокойством думал: «Но ведь что-то же у него там случилось, коль передал, что заклинило управление?!» И это беспокойство всё усиливалось по мере приближения самолёта к земле.
   Но 55-й как ни в чём не бывало чиркнул основными колёсами о бетон и, плавно уже опуская нос на переднюю стойку шасси, промчался мимо вдоль посадочной полосы. Глаза неотрывно сопровождали его до самой остановки, и когда 55-й свернул с полосы в сторону и медленно порулил к стоянке, тут-то лётчики и взглянули друг на друга.
   От сердца отлегло. Загалдев, снова забрались в «рафик» и помчались в том направлении, где за хвостами стоящих самолётов уже скрылся 55-й.
   Подоспели как раз вовремя: Тамарин только успел выбраться из кабины.
* * *
   После взлёта, убрав шасси и перейдя на подъем, Жос почувствовал, что заклинило управление. Рукоять, которую он сжимал правой рукой, чуть шевельнулась и замерла. Попробовал сдвинуть — не поддаётся. Он окинул взглядом все вокруг: его сверхзвуковой самолёт продолжал подниматься с углом примерно в 40 градусов. Жос снова попробовал сдвинуть ручку, и на этот раз ручка не поддалась нисколько.
   Но уже тремя секундами позже он понял, что торопиться нет оснований: самолёт летит ровно, летит без его вмешательства в режиме плавного подъёма.
   Ещё через несколько секунд самолёт достиг высоты трех тысяч метров, и тогда Жос почти успокоился, решив, что этой высоты вполне достаточно для спокойного катапультирования. Он снизил двигателям обороты и сообщил о заклинении управления на землю.
   Потом Жос позволил себе порассуждать.
   — Я сказал «позволил себе», — пояснил он, — потому что вы-то знаете, как не всегда в подобной острой обстановке у лётчика-испытателя есть для этого время!
   Итак, заклинило управление… Заклинение ручки я ощутил, когда шасси пошло на уборку… «А что, если отказ управления вызван уборкой шасси?.. — продолжал размышлять он. — Ведь я почувствовал небольшой удар и рывок ручки!.. А тогда, если это так, попробую-ка я выпустить шасси: может, управление заработает снова?»
   Рассудив так, он ещё несколько погасил скорость и отклонил кран шасси на выпуск.
   Как только колеса стали выходить из ниш (это заметно по торможению машины, по погасшим лампочкам сигнализации), Жос сразу же ощутил на ручке, что тиски, сжимающие её, ослабевают. Рули ожили, и он почувствовал в груди радостное тепло.
   Но ещё через полминуты Тамарин был вынужден сообщить на землю, что на его самолёте давление в основной гидросистеме упало до нуля. (Жос догадался, что, очевидно, разорвалась магистраль и выбросило гидросмесь.)
   Однако и тут он сохранил спокойствие. Переведя управление на аварийную систему, продолжал докладывать земле о показаниях приборов. Когда же вполне убедился, что самолёт достаточно управляем, решил садиться.
   — Ну а как произошла посадка, вы видели, — закончил своё сообщение Жос.
   Друзья было налетели, стали его поздравлять с блестящим выходом из положения, со спасением себя и ценнейшей машины, а он только отстранился:
   — Да погодите же, давайте лучше заглянем в ниши колёс, может, там и увидим, в чём причина заклинения?!
   Но механик уже показал рукой, приглашая заглянуть в открытую нишу передней стойки шасси.
   — Вы только взгляните, что тут произошло! — сказал он. — Нужно вызывать представителя завода…
   Поломка произошла в узле замка носовой стойки. Когда стойка пошла на уборку, подъёмный механизм повредил основание замка. Сам узел замка сдвинулся с места и пережал трубки проходившей рядом магистрали управления. При этом, естественно, управление действовать не могло.
   Разглядывая все эти повреждения, Стремнин то и дело бросал восхищённые взгляды на Жоса. Да и как тут было не восхищаться его хладнокровием, его разумными и смелыми действиями?.. Ведь у него были все основания катапультироваться: при заклинении управления в полёте можно ли рассчитывать на медленное развитие событий?..
* * *
   В тот же день в лётной комнате был оглашён приказ начальника института, в котором «за проявленную лётчиком-испытателем 1-го класса Г. В. Тамариным самоотверженность и исключительно разумные и хладнокровные действия, приведшие к спасению повреждённой в воздухе ценной машины», объявлялась благодарность.
   Но Тамарин при этом не присутствовал: сразу после полёта он уехал в город, к себе в вуз, где должен был во второй половине дня читать лекции.
   Возвращаясь с работы, Сергей подумал о том, что было бы, если б Жос, не мудрствуя, сразу же воспользовался катапультным креслом и парашютом?
   Ну что ж?.. Разбился бы самолёт… И не докопались бы, поди, до причины, приведшей к заклинению управления!.. Подумали бы, погадали и записали скрепя сердце: «Причину выяснить не удалось».
   И тогда на других подобных самолётах могла бы возникнуть аналогичная аварийная ситуация. И может быть, не один раз. И неизвестно, с каким исходом для пилотов.
* * *
   А на следующее утро на имя Тамарина была получена короткая телеграмма от главного конструктора 55-го:
   «Поздравляю с геройством! Дефект, выявивший себя, можно считать навсегда устранённым! Спасибо. Мирнев».
   Не все тогда знали, что главный был болен и телеграфировал из больницы.

Глава пятая

   В конце недели Тамарин пригласил Стремнина провести вместе вечер.
   — Ты будешь один?
   — Нет, с Надей… Я тебе о ней рассказывал на Оке.
   — Значит, студенты ещё не побили тебя за неё?
   Жос рассмеялся:
   — Слава богу, Серёжа, все обошлось.
   Лицо Тамарина светилось, и Сергей с нескрываемым интересом разглядывал его, а потом сказал тихонько:
   — Знаешь, Жос, я независтлив… А все же удивляюсь: какой-то ты вечно тёплый, и вокруг тебя тепло, и люди к тебе тянутся, и живёшь ты легко и добро, успеваешь всех согреть, и все-то у тебя выходит будто бы без трений — мило, просто и красиво!
   Тамарин только отмахнулся:
   — Ой, Сержик!.. Я твёрдо усвоил, что никому не доставляет удовольствие видеть кислые лица и тем более слушать о чужих болезнях!..
   Некоторое время они молча глядели в окно. День клонился к вечеру, механики прибирались у самолётов, на некоторых машинах уже успели упрятать остекление под брезент. Тамарин спросил:
   — Ну так как же, Серж, принимаешь моё приглашение?
   Сергей повернулся к нему, глаза его потеплели:
   — Где и во сколько?
   — В Доме кино… Там хорошо и всегда гостеприимно…
   — Но ты не сказал, во сколько?
   — Приезжай к семи, будем ждать тебя в вестибюле.
   — Хорошо, я буду… Постой, уж не торжество ли у вас какое?
   Тамарин, обхватив его за плечи, сжал радостно:
   — Да, да!.. Именно праздник, который мы в силах создать сами!.. И надеюсь, нам втроём будет чертовски хорошо!
   — Дружище, кажется, ты и впрямь влюбился не на шутку?!
   Жос стиснул что было сил веки, изобразив на лице жгучую страсть, но тут же, видно, устыдившись шутовской своей гримасы, тихо улыбнулся:
   — Отвечу словами Тютчева:
 
Земное ль в ней очарованье,
Иль неземная благодать?
Душа хотела б ей молиться,
А сердце рвётся обожать…
 
   Шагая по Брестской от Белорусского вокзала, Сергей увидел женщину с корзинкой незабудок. Его осенило купить букетик этих милых цветов.
   Тамарин и Надя Красновская ждали в вестибюле у входа. Жос выглядел чуть смущённо. Но Сергей лишь скользнул по нему взглядом и уставился на Надю. Как ни готовился он к встрече с интересной, эффектной девушкой, все же не сумел скрыть изумления. Она так мило сморщила нос, улыбаясь ему, что он почувствовал, как и его рот расплывается в улыбке. Темно-синее маленькое платье как нельзя лучше выявляло её женственность. Сергей знал, что глуповато улыбается, и ничего не мог поделать с собой. Надя светилась таким непосредственным очарованием, такой располагающей добротой, что он так и не сумел притушить на своём лице невольного её отсвета, и это заставило его стушеваться.