Тяжело застонал Василий, за голову взялся, долго стоял посередь чужого проулка, весь в снегу, в распахнутом полушубке.
   Все пропало вместе с этим кошелем, не подняться больше в люди, кредиторы в долговой яме сгноят. Домой, значит, возврата нет. Прежде надобно такими же деньгами разжиться для расплаты.
   Писать домой тоже нельзя: узнают кредиторы про лютую беду, семью выгонят, дом родительский с торгов уйдет за бесценок, погибнет и жена, и ребятишки малые. А их трое… Эх, Василий, Василий!
   Кое-как добрался до площади, нашел в темноте, у пустой коновязи, своих лошадей, запорошенных снежком поверх попоны.
   Одноглазый кузнец как раз вышел из соседнего подворья проведать коней, сенца им подбросить да тут и столкнулся с самим хозяином. Кузнец встретил Василия крепкой бранью – дескать, навязал вот купчина свою заботу на шею чужому человеку и глаз до утра не кажет, но, услышав о беде, смирил гнев.
   – Эх, поехал черт в Ростов, да заплутался среди крестов… Делать-то что задумал, коли домой пути нету?
   Василий ничего не ответил, поправил упряжь на обоих конях и, нашарив в кармане одну-единственную монету, пятиалтыный, молча протянул ее кузнецу. Тот сердито отмахнулся.
   – Себе опохмелиться оставь, купец-незадача! С полной мошной по кабакам не шляются. Слушай меня: одна тебе дорога теперь осталась – в море. Не сахарная она, служба морская, не одну соленую слезу из глаза выгонит. Может, и самый глаз, как у меня, отнимет, а все же лучше ее службы нет. Большое жалованье идет матросу, и харчи хорошие, того на суше и не мечтай найти. Подумай, купчина!
   Подумал Василий и… решился. Не мешкая, утром продал он тут же на ярмарке и чалого, и саврасого – коней, выращенных при доме из жеребят. С лошадьми продал и попоны, и сбрую, и всю упряжь, и оба воза, что с таким тщанием недавно сам перекрасил и пуговицами медными отделал. Вырученные сорок рублей положил за пазуху, подрядил попутного извозчика до города Санкт-Петербурга за пятнадцать целковых и сразу же тронулся в путь.
   Понурившись в чужих неудобных санях, Баранщиков на льду Неро-озера разминулся с летящей тройкой. Кони чуть не сшиблись, и на миг седоки обоих возков успели взглянуть друг на друга.
   Василий узнал своего приятеля и собутыльника, юрьев-польского прасола, а тот, махнув Василию рукой велел кучеру погонять к городу. Потеряв из виду убогую подводу, прасол еще долго покачивал в раздумье головой и насмешливо оглаживал шелковистую бородку.



"Пошел на шпиль"


   Всяко было в дороге до Питера. И ночлеги в санях, под рогожами да в соломе. И многоверстные переходы берегами глухих болот, и леса, и озера, и старинные города Калязин, Кашин и Бежецк, и редкие встречные обозы, а более всего – снега и снега, вешки в полях, постоялые дворы да придорожные кресты над безымянными могилками самоубийц и замерзших путников. Встречали колодников, угоняемых в царские рудники, вязли за Максатихой в Пустопорожнем болоте, раскинувшемся на десятиверстья. Видели множество зверя и птицы. На заснеженным Бологом озере довелось им посмотреть, как волчья стая по твердому мартовскому насту гнала огромного лося.
   Только после Валдая, что стоит на государевом тракте из Москвы в Петербург, двинулись по хорошо наезженной дороге. А народ здесь, по тракту, оказывается, еще беднее живет, чем на Волге-матушке! Государственных, экономических крестьян почти нет, одни господские мужики живут, горе мыкают. Деревеньки бедные, избы черные, народ сумрачный.
   Чем ближе к столице, тем чаще приходилось сворачивать в сугроб: с ямщиком почтовым не поспоришь, у него дело государственное, да и господа в кибитках важные лежат, военных много, того и гляди по хребтине схватишь! Бывало, раньше поглядывал Василий Баранщиков на дома побогаче, диковинки высматривал, чтобы, может быть, со временем и для себя перенять. А ныне глядит угрюмо на самые нищие хаты: как-то в них бедняки с корочки на корочку перебиваются, мякиной горе заедают. И стал примечать: таких-то, у которых всей рогатой скотины – вилы да грабли, на святой Руси не в пример больше, чем зажиточных да пузатых. Раньше вроде и не замечалось!
   Добрался он "на долгих" до питерской окраины благополучно, только с тела спал, вызволяя из снега не только сани, но и самих кляч. Вот и село Колпино с новым медеплавильным заводом, судоверфью и мастерскими. Здесь просился Василий со своим извозчиком и пешком дошел до града Петрова.
   На Невской першпективе дивился многолюдству, движению карет, огромности Гостиного двора, а более всего – строгому порядку и чистоте на улицах. Стрелой летит проспект в серую даль, а по сторонам – решетки чугунные, величественные дворцы, тяжкие цепи разводного моста через Фонтанную реку. Вдали красуются соборы и церкви со шпилями и стройными колоннами – ну впрямь царский град!
   На просторной площади у самой Невы заметил Василий дощатое строение между старинным собором[4] и набережной. Строение заинтересовало нижегородца – тут велись какие-то работы. Он смело прошел за деревянный забор и увидел огромную скалу, формой похожую на вспенившуюся волну. От мастеровых людей узнал, что послужит скала подножием памятнику царю Петру.
   Подивился Василий, как же столь великую тяжесть смогли сюда, на городскую площадь, притащить, коли она, сия скала, от природа здесь не выросла. Пояснили ему мастера, что утес этот некогда высился близ деревни Лахты в осьми верстах от Питера и название имел "громовой камень". Крестьянин Семен Вишняков предложил превратить "Громовой камень" в постамент для памятника Петрова. Но, действительно, как же было доставить его на площадь? Гранитная скала весила около ста тысяч пудов. В городе долго медлили с каменной облицовкой набережной против будущего памятника – все ждали, когда привезут водой и выгрузят каменную гору. Но способа доставить ее к берегу моря не было.
   Наконец умелец российский, простой мужик-кузнец, все-таки придумал способ, доселе небывалый. Прокладывал он по земле деревянные лотки, и по ним катил скалу на литых из меди шарах.[5] Для передвижки скалы согнаны были к месту работ, в Лахту, сотни и сотни окрестных крестьян и «работных людей» – фабричных. Одни ладили дорогу под лотки, другие, опутав скалу канатами, толкали и волокли ее к морю. Тяжело катились по лотками медные шары, медленно двигался на шарах помост с камнем. Доставили скалу сперва до морского берега, потом – водой к Питер-граду. Везли ее по заливу на связанных между собою баржах, поверх которых настлан был бревенчатый помост для камня. Так проплыл камень морем к берегу Невы-реки, где его в конце концов выгрузили и при помощи лебедок благополучно втащили на площадь.
   И будет сей величественный утес знаменовать крутизною своею те великие трудности, кои преодолел царь Петр в делах преобразования России! Так пояснили Василию мастеровые люди и еще рассказали, что есть в Петербурге дом такой, кунсткамерой называется, где можно взглянуть на самого покойного царя Петра будто бы на живого. И не так далек до нее путь: через мост, а там по набережной.
   Пришел Василий, увидел здание каменное с красивой башней, которая летом могла отражаться прямо в невских струях. Перед зданием – вмерзшая в невский лед деревянная пристань на сваях, верно для увеселительных лодок. Постоял Василий в нерешимости, на Неву полюбовался. Река – шириною с Волгу, только берега здесь низкие и от размыва камнем облицованы. Но во льду тоже проруби видны, и около них те же рыболовы с ноги на ногу переминаются, как в Нижнем.
   Не сразу решился Василий войти в кунсткамеру, а как вошел, то подивился: да как же это его, простолюдина неученого, в эдакое место знаменитое, царское пустили? Видел он диковинные вещи – и рыб морских, и разных гадов, и зверей редкостных, и монеты иноземные в превеликом множестве, но более всего запомни царский кабинет. И порог-то переступить – не сразу отважишься.
   А переступивши, Василий назад было попятился, чуть-чуть кому-то носки сапог не отдавил, даже мурашки по спине побежали, потому что в кабинете сидел – сам! Мундир на нем военный, лицо задумчивое, усы черные, топорщатся. Круглые очи в одну точку уставлены, словно в задумчивости. А на столе рядом – чертежный циркуль и корабельный рисунок.
   И здесь-то в сем заповедном месте, но только в другой зале, где по стенам висело много чертежей корабельных, а на особой подставке красовалась модель галеры, услышал Василий ненароком чужой разговор, касающийся морской службы.
   Пожилой господин с важным лицом, в большом парике и старомодном кафтане, какие носили еще при императрице Елизавете лет двадцать назад, беседовал с другим человеком, одетом попроще, в коричневом фраке. Оба жаловались друг другу, сколько хлопот приходится тратить на вербовку экипажей для торговых судов российского флота. Видимо, господа были судовладельцами.
   Василий торопливо оглядел себя в стенном зеркале. Одет он был по-русски, в добротном суконно, еще не окончательно потерявшем свое "гильдейное достоинство" полукафтане, в темно-синих шароварах, заправленных в мягкие сапожки, сшитые из собачьей кожи, мехом внутрь. Поэтому за свой вид Василию особенно не приходилось тревожиться, и он решил поискать случая, чтобы заговорить с незнакомцами. Они задержались у самого входа из зала, где медный гвоздь, вбитый в стену, обозначал рост царя Петра.
   В зале не было никого из прислуги кунсткамеры, и Василий заметил, как один из коммерсантов, тот, что был в парике и кафтане, стал под гвоздем. От гвоздя до макушки парика осталось добрых десять вершков! Попробовал померяться в росте с государем и господин во фраке – не дотянулся он до гвоздя вершков семь. Тогда и Василий, подмигнув коммерсантам, подошел под отметину. Но и он не победил в росте царя Петра: вершка на три не хватило до гвоздя, вбитого на трехаршинной высоте! Все же рост и ширине плеч у Василия показались судовладельцам завидными, они шутливо заговорили с нижегородцем и вместе с ним направились к выходу.
   Господин в кафтане оказался его превосходительством Михаилом Саввичем Бороздиным, второй – его благородием коллежским советником Василием Петровичем Головцыным. Они возглавляли торговую компанию, строившую на охтинской судоверфи новое судно, и как раз собирались ехать в контору верфи.
   Василий уже начал рассказывать им свою судьбу, и повествование так заинтересовало обоих господ, что они задержались в передней. Слуге судовладельцев пришлось поодаль подождать с шубами. Василий Баранщиков поведал все, не сетуя, ни на кого не жалуясь и держа себя со спокойным достоинством. Судовладельцы слушали сочувственно.
   По окончании рассказа Василий Петрович Головцын, видимо любитель книжного чтения, покачал головой и процитировал Хераскова:
   Однако может ли на свете Прожить без денег человек?
   Не может, подскажу в ответе, И тем-то наш и скучен век!
   Вместе с собеседниками рассмеялся и Василий Баранщиков.
   Уметь смеяться над собственной бедой – свойство неслабых людей! Судовладельцам понравился этот ладный, рослый и веселый человек. Они спросили его, что же он намерен делать "без денег в этом скучном веке".
   Выслушав ответ, судовладельцы переглянулись. Головцын вопросительно поглядел на Бороздина, тот кивнул утвердительно.
   – Если намерение ваше здраво обдумано – поедемте с нами на судоверфь, там служба для вас нашлась бы! – сказал Головцын.
   Слуга подал господам их шубы. Заодно лакей накинул на плечи Василию его добротный, но уже потертый полушубок. Получив от бывшего нижегородского купца серебряный гривенник, лакей удостоил Василия титулом "ваше благородие".
   У крыльца ждала карета на полозьях. По дороге на Охту господа расспросили подробности происшествия, осведомились о семье и головами покачали: простота – она, мол, хуже воровства! Наконец в оконце кареты стал виден длинный дощатый забор охтинской судоверфи. Вот и широко раскрытые ворота!
   Запахло скипидарным духом соснового дерева и острой вонью разогретой смолы.
   В конторе судоверфи господа велели кликнуть боцмана Захарыча и пояснили Баранщикову, что поморец боцман вместе с только что нанятым шкипером-иноземцем набирают экипаж для нового судна. Хозяева пожелали Василию "куражу" и простились с ним. Василий вместе с Захарычем отправились прямо на корабль.
   Боцман взял у Василия его паспорт, выданный нижегородским магистратом, осведомился о причине, которая гонит в море гильдейного купца, посочувствовал беде и… зачислил Баранщикова Василия Яковлева сына "на все виды матросского довольствия" с жалованьем десять рублей помесячно.
   Неоснащенный корабль вскоре перевели с речки Охты на остров Котлин, в Кронштадт. Эта новая российская гавань поразила Василия, хотя городские строения в Кронштадте оказались много скромнее столичных. Зато увидел здесь Баранщиков техническое чудо – устройство для ремонта морских судов, равного которому не было тогда во всем мире: новый город Санкт-Петербург и его "морские врата" – Кронштадт с первых дней своего существования и оснащались-то по-новому!
   Попав с кораблем в кронштадтский порт, Василий обратил внимание на стенки каменных молов, уходящих в море. Эти каменные стенки прикрывали вход в канал, шедший в глубину острова, к сухому доку.
   Раньше, еще в начале екатерининского царствования, воду из дока выкачивали на голландский манер ветряными мельницами.
   Бывало, рассказывали Василию старые моряки, виднелись эти мельницы над доком еще издали, словно черные монахи, машущие пустыми рукавами. А недавно, в 1776 году, поставили рядом с доком великую огневую машину с насосом. Высота машины сей – поболее тридцати аршин! Такой высоты и дома редки, разве только церкви строятся и повыше. Для машины сложена хоромина – кирпичная сорока двух аршин в вышину. Котел огневой подает в ту машину горячий пар, и в ее цилиндре сила пара поднимает вверх мощный поршень. Потом цилиндр окатывают студеною водою, пар садится, и поршень идет вниз. Качающееся коромысло соединяет поршень с насосом. Этот насос и выкачивает воду из дока – ведер двести-триста в минуту.
   Теперь кораблям российским или иноземным недолго приходится ждать в Кронштадте починки. Судно по каналу входит в док, за кораблем закрываются искусно сработанные шлюзовые ворота, построенные мастером Нартовым, а хоромина с огневой машиной окутывается облаками пара и черного угольного дыма.
   Быстро осушается огромный угольный док, у корабля обнажается днище, и судовые плотники или особые мастера при самом доке заделывают любое повреждение, любую течь. А потом вода самотеком пойдет в бассейн, всплывет судно, шлюз перед ним растворится и – прощай, колыбель корабельная! Полетит парусник навстречу белопенной балтийской волне!
   Из-за мелководья в устье Невы иноземные суда с некоторых пор не ходят дальше Кронштадта, питерские грузы берутся на борт здесь. Сюда, в Кронштадт, товары идут из Питера на мелкосидящих баржах, так что грузчиков в Кронштадте – видимо-невидимо, целые артели, но и то, случается, не хватает их для выгрузки-погрузки: в одну только Англию ежегодно уходят тысячи и тысячи пудов уральского железа, а еще медь, и свинец, и пенька, и лес… Шведы, норвеги, датчане грузят в Кронштадте на свои корабли те же товары, да самоцветы уральские, да штофные и полотняные российские ткани. Французы здесь – тоже гости обычные, вывозят к себе и жир, и воск, и смолу, и строевой лес.
   Для всех в России-матушке товар по душе находится, лишь бы по-хорошему, по-доброму дела велись! И стоит в Кронштадте этих судов иноземных – сразу и не сочтешь!
   Тут, в Кронштадте, оснащался, а потом грузился и тот корабль компании российской, на который поступил Василий Баранщиков. Восемьдесят человек команды работали на борту более двух месяцев чуть не круглыми сутками, хозяева торопили с выходом в плавание. Матросы кроили и шили паруса, пригоняли и крепили их по местам. Тут-то и пришлось туговато новичку!
   Василий привыкал, балансируя где-нибудь на верхних реях, преодолевать страх и неуверенность, уговаривая себя, что он – человек русский, стало быть – все может! Названия парусов и рей Василий узнал от Захарыча и запомнил в первый же день. С того дня он уже никогда не спутал марселя с брамселем. А вот разобраться в снастях, в бегущем и стоячем такелаже оказалось похитрее! Не скоро постиг Василий это премудрость, не скоро разобрал, какая разница между шкотами и фалами, вантами и фордунам, штагами и топенантами, леерами и брасами.
   Самое же трудное началось, когда оснащенный корабль стал принимать на борт свой многотонный груз – русский сосновый мачтовый лес, бревнышко к бревнышку, что твои струны звонкие!
   – для французских кораблестроителей в Гавре и Бордо. На погрузке тяжелых "баланов" Василий показал себя сноровистым малым, поняв, что в этой работе главное – слаженность и товарищество, а также веселый огонек задора.
   Приглядевшись к матросу-новичку, хозяева прибавили ему еще пять серебряных рублей месячного жалованья. Стал получать Василий пятнадцать целковых – как говорится, хоть серебром, хоть златом – да на полных харчах.
   Вот она, служба-то морская! Выходит, добрый матрос заработчивее иного чиновничка, и заработок притом некорыстный!
   На всю жизнь запомнился Василию печальный миг прощания с русской землей. Было это в середине октября 1780 года. В последний раз глядел он на кронштадтский порт с огневой машиной, новыми домами в строительных лесах и узким церковным шпилем. Вдали мерцали едва видные из-за тумана утренние огоньки Петербурга. Под переливы боцманской дудки матросы выбирали оба якоря. Грудью навалился Василий на вымбовку судового шпиля.
   Упираясь ногами в палубный настил, налегая на вымбовку, матросы топали и пели "присказку":
   Пошел шпиль – давай на шпиль, Бросай все – пошел на шпиль, Становися вкруговую, На вымбовку дубовую!Грудь упри – марш вперед, Топай в ногу – давай ход!
   Вот наконец перестали визжать и грохотать в клюзах якорные цепи, и мокрые черные якоря повисли над бортом. Колючий ветер дул навстречу невскому течению, ерошил в заливе мелкую злую волну, будто сердитого зверя против шерсти чесал. Паруса с гулкими хлопками всползли на реи и наполнились ветром.
   Все поплыло и закачалось…
   Прощай, матушка-родина, прощайте, милые ребятишки и любимая жена! Известия от супруга, уходящего в море, дождетесь вы только из столицы датского царства, города Копенгагена, откуда уже никакие заимодавцы не смогут насильно вернуть своего должника. Пусть потерпят немного, всего с годочек, авось не тронут семью! Воротясь, рассчитается с ними сполна матрос верхней команды Васька Баранщиков!



Белый раб


   Почти целый месяц солнце ни разу не пробивало зимних штормовых туч. И, глядя на угрюмое серое небо, на сердито взлохмаченное море, матрос-новичок Василий Баранщиков никак не мог распознать, где осталась его родная земля и куда, в какую сторону он плывет – так часто меняло судно курс и ложилось в дрейф.
   Впрочем, времени для размышлений и наблюдений у матроса немного. Четвертую неделю судно стонет, содрогается от киля до клотика в единоборстве со своенравной Балтикой. При сильном боковом ветре корабль медленно кренится вправо, а потом еще медленнее переваливается влево, так что острия мачт будто прочерчивают след в низком небе; если такая бортовая качка усиливаются, то по всему кораблю нарастает тихий, словно бы зловещий, стон. Это пробуждаются скрытые силы во всей громаде корабельного груза. Сосновый мачтовый лес, лучший корабельный лес в мире! Но когда многосаженные бревна застонут, заскрипят, грозя вот-вот порвать тросы и канаты расчалок, тогда шкипер крепче прикусывает свою носогрейку и меняет курс корабля.
   Паруса свертывают, судно снова ложится против ветра и дрейфует, а волна бьет и бьет в обшитый дубом форштевень, в крутую, натруженную бурями корабельную грудь. И тогда весь корабль с мачтами, надстройками, снастями, и лебедками начинает низко, покорно кланяться буре.
   Он кланяется ей, зарываясь носом в воду и высоко задирая корму, обнажая руль… Килевая качка! Сперва, после бортовой, кажется – вроде бы все же полегче. А слышь, боцман уж свистит матросов к помпам. Сквозь оглушительные хлопки мокрых полускатанных парусов, сквозь вой ветра и топот матросских сапог по палубному настилу доносится до людей в кубрике не громкий, но особенно тревожащий плеск: это булькает и плещется вода на дне темных корабельных трюмов. Четыре помпы – а они требуют восьмерых матросов, свободных от вахты, – довольно быстро справляются с откачкой воды, и свободные от вахты возвращаются к своим подвесным койкам, но проходит час, другой, качка и шторм не ослабевают, и… опять боцманская дудка напоминает, что где-то в корабельных недрах просачивается предательская струйка. То ли конопатка где-то сдала, то ли на верфи за осмолкой недоглядели. Судно-то новое, как пятак медный из-под чекана.
   Запомнился Василию свирепый шторм у берегов острова Готланда, когда шкипер не на шутку испугался – выдержат ли крепления груза и не пойдут ли "баланы" куролесить по кораблю.
   Обошлось все, только матросы замучились.
   Когда подходили к датским водам, боцман Захарыч более всего опасался мели у залива Кегебугт, перед самым Зундским проливом: тяжело нагруженные корабли часто садились на эту мель или же заранее себя предусмотрительно облегчали, перекладывая груз на малые суда. Морока! Но и тут дело обошлось хорошо, выручил опытный лоцман, житель острова Амагер. Спасибо ему, провел в Зунд без перегрузки, да еще и судно похвалил.
   Как-то ранним утречком Захарыч подозвал к себе вахтенного матроса Баранщикова. Боцман показал Василию острую тяжеловатую четырехгранную башню на дальнем берегу, чуть видную сквозь зимнюю дымку, и сказал:
   – Это Василь, вишь, ратуша города Копенгагена, столицы королуса датского… Почитай, добрались кое-как! Шкипер-то у нас иноземец, не больно спешил. Ну, да о том пущай хозяева тревожатся, им виднее, какого шкипера нанять. Наше дело – шкот потрави да носовой подбери… Что, чай, не сладка показалась служба матросская? Не сладка, да хитра?
   – Ничего, привыкаю. Хитра не матросская служба, а наука морская: и мели, и быстрины морские, и пучины, и планеты небесные, и воздухи!
   – А ты думал! Зато постигнешь все сие – сможешь штурманом или шкипером стать, господином морей. Не придется тогда российским судовладельцам шкиперов-иноземцев на службу звать. И уважение иметь будешь, не менее чем в звании купеческом… Только что брюха не отрастишь.
   – Ну, Захарыч, по этой-то беде сердце не выболит! А вот как подумаю о своей Марьюшке да ребятишек вспомню – будто ножом по сердцу. Который месяц без весточки сидят: сам замесил, а им-то выхлебывай! Хоть бы малую толику Марье на прожитье послать!
   – Вот из Копенгагена, столицы датской, и пошлешь. Оттуда что ни день, то в Питер оказия случается. Коли жалованье тебе здесь выдадут (я шкиперу-то скажу), купи еще белья шерстяного теплого. Зело добра здесь всякая справа, всякая одежда, морскому человеку пригодная. И заметь: она здесь подешевле и добротнее, нежели в земле аглицкой. Не упусти из памяти сие, зане плавание впереди зимнее. Про семью не забывай, но и себя помни: поглядывай в оба! Разные люди в портах чужих обретаются.
   Много в них народу доброго, а есть и прощелыги-обманщики.
   – Это – как везде, Захарыч, их и дома достаточно, не занимать стать! Спасибо тебе, боцман, на добром слове…
   …Уже две недели отстаивался в Копенгагене корабль компании российской, груженный мачтовым лесом в Бордо.
   Баранщиков несколько раз сопровождал своего шкипера в порт, то гребцом на шлюпке, то носильщиком.
   Шкипер-иностранец был грубиян и хитрец, у такого науку не скоро поймешь, все про себя таит, не то что Захарыч.
   Город, после Санкт-Петербурга, показался Баранщикову и тесноватым, и небогатым, и довольно-таки невзрачным, но знал о том Василий про себя: зачем другой народ обижать! Город-то все же столица ихняя, королевская, да и новшества добрые в ней есть. Удивился Василий, например, отменному устройству водопровода в копенгагенском порту: бежит по свинцовым трубам вода пресная, чистая и прозрачная. Можно струю сильнее пустить или слабее, можно истечение воды вовсе прекратить. Бежит вода в бак, установленный вместе с ручной помпой на малом судне, на манер гребной галеры. Это судно и развозит воду по всем кораблям на рейде. Никаких хлопот, не то что в иных местах, где приходится воду бочонками в лодках с берега перевозить. Здесь, в Копенгагене, подойдет галера к кораблю, наставит рукав парусиновый и двумя помпами в несколько минут все бочки сполна накачает, будь то хоть военный корабль с полутысячной командой.
   Ездил по делам шкипера и в город Хельсингер, что верстах в тридцати от столицы. Видел там грозную крепость Кронборг, что выставила на Зундский пролив четыре сотни орудийных стволов.
   Вот, оказывается, какой замочек висит у выхода из моря Балтийского!
   Очень понравилась Василию и сама дорога в Хельсингер – вся вымощенная камнем и обсаженная деревами. Летом здесь ехать – будто по саду тенистому.