В восемь с половиной он кончил бриться. С тех пор как он спал с женой врозь, он избегал показываться ей неодетым. Тем не менее им по-прежнему приходилось пользоваться одной ванной, потому что планировка квартиры затрудняла доступ к двум другим.
   На одной из стеклянных полочек он видел зубную щетку жены, тюбик зубной пасты, всякую мелкую дребедень, флакончики и прочее — и все это показалось ему настолько же мало приличным, как выставленное на тротуаре при распродаже с молотка семейное добро, вся подноготная человеческой жизни.
   Рядом послышались шаги. Жена не страдала подобными комплексами: довольно часто, проходя через спальню, он заставал ее неодетой, и это стесняло его.
   Ему оставалось только одеться. Рубашку и брюки он предусмотрительно захватил с собой. Когда он открыл дверь, Кристина сидела перед зеркалом с полуобнаженной грудью.
   — Здравствуй, Жан.
   — Доброе утро, Кристина.
   У него еще осталась привычка легко касаться губами ее волос.
   — Ночь была тяжелая?
   Конечно, он чувствовал усталость, но не любил, когда об этом заговаривали, особенно после того, как пристально поглядят на него. Неужели усталость так ясно сказывается теперь на его лице? Может быть, со стороны видно, что он чем-то угнетен?
   Кажется, что все, с кем он сталкивается, находят, будто он сильно изменился. Это не столько пугало, сколько раздражало его.
   — Я вернулся в полчетвертого.
   — Я слышала, как ты приехал.
   Сказала ли Лиза матери, что встретила их у Люсьена? Впрочем, это было не важно, потому что Кристина знала об этом и не страдала — история длилась уже достаточно долго. И все же он не мог не задаться этим вопросом.
   Это было сильнее его.
   — Ты сегодня очень занят?
   — Вероятно. Еще не знаю.
   Утром ожидались роды, и, если он не ошибся, придется отложить практические занятия, которые он проводит дважды в неделю, по вторникам и средам, в Институте материнства. Сегодня как раз вторник.
   — Вернешься к завтраку?
   — Надеюсь. Если не приду, позвоню.
   Хотя он не всегда обедал с семьей, но завтраки старался не пропускать: он придавал этому особое значение, сам не зная почему. Он настаивал, чтобы по крайней мере раз в день все вместе собирались за столом, и раздражался, если один из детей опаздывал или вовсе не являлся.
   Из комнат дочерей доносился шум пылесоса. Элиана распевала в ванной.
   Он не зашел поцеловать ее, а заглянул в своей кабинет. Вивиана уже пришла.
   — Добрый день, профессор. Все благополучно?
   Для чего задавать ему вопросы — разве она уже не позвонила в клинику, как всегда по утрам? Это ее первая повседневная обязанность, и она, разумеется, уже положила ему на стол сводку о состоянии каждой пациентки.
   Он не ответил ей, молча взял у нее из рук стакан воды и пилюлю.
   — Думаю, вы сможете провести занятия. Мадам Дуэ полагает, что роды у седьмой начнутся не раньше второй половины дня.
   Она пошла за его пальто и шляпой.
   — Что касается почты, ничего важного…
   Друг за другом они спустились в сад, к тротуару, к маленькой черной спортивной машине, и Вивиана уселась за руль.
   На мокрой мостовой поблескивало немного солнца, как весной, и в доме, за открытыми окнами, убиралась прислуга.

Глава 2
Человек в грубых башмаках, записка под «дворником» и девушка, которая не открывала глаз

   Начиная от угла бульвара Монморанси и до самой Липовой улицы он внимательно начал смотреть налево и направо, но при этом старался выглядеть совершенно естественно, чтобы Вивиана ничего не заметила. Знала ли она, что он выискивает, чего опасается? Случалось ли ей, садясь в машину раньше него — ну, например, если его задерживала на выходе мадмуазель Роман или бухгалтер, — находить записку, подсунутую под «дворник», а если случалось, то почему она ничего об этом не говорила — может быть, чтобы не испугать его?
   На улице стояли три машины, всегда на одном и том же месте. Прохожих на тротуаре почти не было: разносчик товаров, только что сошедший со своего трехколесного велосипеда, почтальон, который на секунду остановился, рассматривая пачку конвертов, молодая женщина с детской коляской.
   До, Вивианы у него было две секретарши. Одна из них также была его любовницей — случайно, можно сказать, по нечаянности, он никогда не заходил к ней домой, и ему бы даже в голову не пришло куда-нибудь пойти вместе с ней просто так, не по служебной надобности. Ни одна из них не сопровождала его в клинику или в Пор-Рояль, они оставались утром дежурить на улице Анри-Мартэн, разбирали почту и отвечали на телефонные звонки.
   С тех пор как Вивиана повсюду сопровождает его, приходится пользоваться автоответчиком и просить абонентов обращаться в клинику. Система сложная, из-за этого случались опоздания и всякого рода недоразумения, директриса, мадмуазель Роман, ворчала. Несмотря на видимую мягкость, она была несговорчива, и понадобился авторитет Шабо, чтобы она скрепя сердце уступила Вивиане уголок в своем кабинете.
   Едва шагнув за порог застекленной двери, он заметил в конце коридора, у входа в зал ожидания, каких-то людей, они громко и возбужденно говорили и сильно жестикулировали. Это были смуглые, жгучие брюнеты, и мадмуазель Роман с трудом сдерживала их напор.
   Она подбежала к профессору:
   — Они настаивают, чтобы их провели к даме из одиннадцатой. Я устала им повторять, что вы требуете неукоснительного соблюдения больничных правил, но они говорят, что действуют по поручению своего посольства и что у них есть инструкции. Они принесли столько цветов, что мы просто не знаем, куда их девать. И с ними дама: ни слова по-французски, но напористее их всех, вместе взятых.
   Конечно, она была уже в салоне, потому что он увидел ее гораздо позже — еще молодую женщину, очень толстую, с утра увешанную драгоценностями.
   Ее можно было принять за гадалку.
   — Буду весьма удивлен, если дама из одиннадцатой в состоянии принимать посетителей. Я позвоню вам сверху.
   — Один из них, похоже, очень религиозный, говорит, что должен совершить какую-то церемонию в присутствии ребенка…
   Озабоченный, Шабо поднялся наверх, надел белый халат. Если старшая сестра сегодня не дежурит, ее всегда можно вызвать, она живет на верхнем этаже клиники. Мадмуазель Бланш также не было, в полумраке одиннадцатой палаты он увидел мадам Лашер. Шторы были опущены. В тишине слышалось дыхание больной. Он взглянул на температурный листок и нахмурился:
   — Она не приходила в сознание?
   — Приходила, часов в восемь.
   — Рвота?
   — Были позывы, вышло немного слизи. Она очень мучилась, и я позвонила мадмуазель Буэ, она сказала, чтобы я положила ей на живот пузырь со льдом и дала болеутоляющее.
   Все это было записано вкратце, условными знаками, на листке, который врач держал в руке. И все же он по привычке задавал вопросы.
   Он стал щупать пульс, обеспокоенный температурой, которая, вместо того чтобы понижаться, повышалась.
   — Она не просила, чтобы ей принесли ребенка?
   — Она только спросила, жив ли он и мальчик ли это.
   Когда я ей ответила, она сразу уснула. Время от времени она стонет, мечется во сне, пытается сбросить одеяло и сорвать аппарат. Я не отхожу от нее ни на секунду.
   — Я скоро вернусь.
   Из-за опущенных штор он не мог выглянуть в окно. Он решил продолжить, обход с седьмой. По коридору сновали сестры и одетые в голубую форму санитарки. Они бесшумно ходили взад и вперед, у каждой в руках была какая-нибудь ноша.
   Его ассистент, доктор Одэн, должен был находиться выше этажом, в гинекологическом отделении: он вел группу больных и замещал профессора, когда тот уезжал из Парижа.
   Интересно, ценит ли его Одэн, которого он принял к себе в клинику несколько лет назад, — уважает ли в нем начальство? Видя его изо дня в день, не растерял ли его подчиненный своего первоначального восхищения?
   Что думал он о профессоре как о человеке? Разве не случалось ему, говоря с профессором, отводить взгляд, разве Шабо не замечал, что тому порой хотелось оставить за собой некоторых пациенток или уточнить диагноз?
   Но, может быть, это все лишь плод воображения. Шабб уже не знал, где правда. Слишком много он думает, и, в конечном счете, всегда только о себе. Он постучал в дверь седьмой палаты. Пациентка стояла, она была в халате в цветочек и наводила порядок, словно в номере гостиницы, перекладывая и расставляя свои вещи по ящичкам и полкам.
   Это была старая знакомая. У нее уже было двое детей, оба родились здесь, в клинике «Липы», и она освоилась тут так же, как на улице Анри-Мартэн, в его консультационном кабинете.
   — Вы вполне успеете позавтракать в семейном кругу, профессор. Судя по всему, у меня еще есть часа три-четыре.
   Она смеялась, будто кого-то облапошила. Она всегда смеялась. Звали ее мадам Рош. Муж ее, двадцатью годами старше, возглавлял мебельную фабрику, рекламные щиты которой можно видеть в переходах метро. Жизнерадостная толстушка, она не старалась похудеть и радовалась, когда беременела, тому, что становилась еще толще, гордо прогуливая свой живот до последнего дня по всем магазинам, ресторанам и театрам.
   Каждую неделю на улице Анри-Мартэн она смеялась, розовая и голая, забираясь на весы:
   — Вот увидите, я прибавила еще два килограмма!
   Держалась она с невинным бесстыдством:
   — Думаю, вы хотите осмотреть меня?
   Она легла на кровать и приняла позу, как на гинекологическом кресле:
   — Спорю на что угодно, что этот будет самым большим и, конечно, это мальчик…
   Стоило ребенку шевельнуться в ее утробе, как она уже пыталась угадать по толчкам его пол, и еще ни разу не ошиблась.
   — Надеюсь, он пойдет головкой?
   Ее последний ребенок, девочка, шла вперед тазом, и хотя плод выходил с трудом, мадам Рош отказалась от анестезии.
   — Я велела мужу позвонить около двух. Не стоит ему приходить раньше, чем меня переведут в родильную палату. Меня раздражает, когда я чувствую, что он ходит взад и вперед там, внизу.
   Никогда Шабо не видел ее обеспокоенной или в дурном настроении. Она знала всех сестер, всех санитарок по именам и заказывала для них коробки шоколадных конфет. И как только ребенок рождался, ее муж приносил шампанское и она всем предлагала выпить.
   Ее комната уже с утра была полна цветов, и для каждого букета она сама выбирала подходящую вазу. На ночном столике — блокнот и карандаш.
   — Вспоминаете, профессор?
   В прошлый раз она сама отмечала частоту схваток — сначала каждые двадцать минут, затем — каждые десять, наконец — каждые три минуты.
   — Когда дойдет до трех минут, я вам позвоню. Договорились?
   — Позвоните мне, когда дойдет до десяти, так будет лучше.
   Он бросил беглый взгляд в окно, но из этой палаты был виден лишь крохотный кусочек тротуара.
   Следующий визит был в детскую, где пятеро новорожденных лежали в ряд на затянутых полотном кроватках, пока медсестра кормила одного из них.
   Он осмотрел младенца египтянки; казалось, у него совсем нет лба — так низко росли черные длинные волосы.
   — Позвоните мадмуазель Роман и скажите, что те господа могут повидать ребенка — разумеется не здесь, а где-нибудь в коридоре, что ли. И проследите, чтобы никто к нему не прикасался…
   Обычная рутина. Он шел от палаты к палате, с виду спокойный, бросал взгляд на температурный листок, на протягиваемый ему анамнез, на несколько минут присаживался у кровати, несколько минут успокаивающей болтовни…
   Ну кто бы мог заподозрить его в том, что он больше занят тротуаром под окнами, чем пациентками?
   Дважды тот человек приходил во вторник с утра, а последний раз — в субботу; вероятно, в эти дни он был свободен от работы.
   Если он опять сделал то же самое, значит, Вивиана вытащила записку из-под «дворника», а Шабо ничего не сказала. Возможно, и так. Она бы умолчала и о полицейском инспекторе, если б он сам не заметил его, проходя мимо застекленного кабинета мадмуазель Роман.
   Какую цель преследовала его секретарша, поступая таким образом, — оградить его от лишнего беспокойства? На нем была клиника и персонал, консультаций на улице Анри-Мартэн и служба в Институте материнства в Пор-Рояле. Он нес ответственность за своих ассистентов и учеников-практикантов. Сотни женщин верили в него.
   И тем не менее он был уверен, что в глазах Вивианы Доломье, получившей все свои знания из его рук, он существо слабое, нуждающееся в опеке.
   Неужели и другие представляют его таким?
   Он обошел палаты дважды и остановился у окна, откуда лучше всего была видна улица, и на этот раз, как он предчувствовал с самого утра, тот человек был здесь: запрокинув голову, он всматривался в фасад клиники и наконец уставился на окно, из которого прямо на него глядел Шабо.
   Откуда он знал профессора? Может быть, на него указал один из служащих, когда Шабо спускался с лестницы к машине? Или его выследили от самого дома на улице Анри-Мартэн?!
   Несмотря на расстояние и разделяющие их голые деревья, они впервые противостояли друг другу лицом к лицу — до сих пор Шабо мог заметить несколько раз только неясную тень, неприметный профиль.
   Сегодня он намеренно задержался у окна, сосредоточенный, безразличный к непрерывному хождению за его спиной медсестер и санитарок, завороженный видом этого человека, до которого ему не было дела и который так разрушительно вторгся в его жизнь.
   Человеку было года двадцать три — двадцать четыре, и, несмотря на холодное время, он был без пальто. Его костюм, плохого кроя, из довольно грубой ткани, из тех, что покупают себе крестьяне в ближайшем городе, дополняли грубые башмаки. Короткие белокурые волосы по контрасту с загорелым лицом казались совсем светлыми.
   Если бы у Шабо не было оснований предполагать, что его противник крестьянин из восточных департаментов, недавно прибывший из какой-нибудь деревни неподалеку от Страсбурга, — смог бы он сам догадаться, откуда тот, или нет?
   В светлых глазах молодого человека явственно читалась наивность, смешанная с упрямством. Казалось, он был одержим одной мыслью. Шабо вспомнил, что подобные лица ему случалось видеть в больнице Святой Анны, среди сумасшедших, в те времена, когда он собирался посвятить себя психиатрии.
   Видит ли его Вивиана там, внизу, из директорского кабинета?
   Издали складывалось впечатление, что человек разговаривает сам с собой и произносит нечто вроде заклинаний, не отрывая глаз от лица в окне.
   Вот он медленно стал переходить улицу; остановился, пропуская машину, потом замешкался у ворот. Он поднял голову, желая удостовериться, что Шабо видит его действия, в несколько стремительных шагов очутился у спортивной машины и подсунул бумажку под стеклоочиститель.
   Прежде чем уйти, он вернулся на то же место против фасада, сжал кулаки и наконец с сожалением удалился, тяжело передвигая ноги.
   Профессор выждал и убедился, что Вивиана ничего не заметила, поскольку не спустилась к машине, чтобы взять записку.
   Нигде ни души. Он дошел до служебной лестницы и, открыв боковую дверь, оказался в саду. Шабо закурил, чтобы со стороны можно было подумать, будто он вышел передохнуть.
   Он был у себя, клиника принадлежала ему, и все же не нужно, чтобы его видели. Правда, и здесь, и дома он четыре-пять раз за день скрывался, чтобы украдкой выпить коньяку и затем разгрызть карамель с хлорофиллом.
   Возвращаясь обратно и стараясь не слишком шуршать гравием, он бросил взгляд на клочок бумаги, который держал в руке, — листок, вырванный из ученической тетради, и на нем непривычной к письму рукой были выведены три слова:
   «Я тибя убью».
   Твердый нажим, угловатый почерк — словно писавший привык к немецким буквам. И опять та же ошибка в слове «тебя».
   — Доктор Одэн спрашивает, не могли бы вы подняться к нему в двадцать первую, профессор.
   Женщина с внематочной беременностью: четыре дня назад он ее прооперировал. Шабо сохранил ей фаллопиеву трубу, но теперь, по взгляду, брошенному на него доктором Одэном, понял, что повторная операция неизбежна.
   Измученная женщина тем не менее зорко подстерегала малейшее движение врачей, и только позднее, в ординаторской, им удалось обсудить ее случай.
   — Подождем до завтра, — решил он в заключение беседы.
   Не выглядит ли он человеком, которому собственные неурядицы мешают полностью отдаваться работе? К примеру, человеком испуганным?
   Нет, он не боялся, и уж во всяком случае, не боялся смерти — ведь сколько раз он с мечтательной улыбкой поглаживал рукоятку пистолета, лежащего в ящике его письменного стола.
   Много лет он даже не вспоминал об этом оружии: обычно он держал его в машине, в отделении для перчаток, и когда покупал новую, пистолет перекладывали туда вместе с солнцезащитными очками, маршрутными картами и прочими мелочами.
   Он не мог бы сказать, какой системы его пистолет, заряжен ли барабан, и вряд ли знал, где находится предохранительный взвод.
   Прошло лет десять с тех пор, как они с женой еще пускались в так называемые романтические путешествия. Сколько лет было тогда Давиду? Не больше шести, потому что у него еще была няня и он не ходил в школу.
   Они с Кристиной выбирали какую-нибудь знаменитую гостиницу в сорока пятидесяти километрах от Парижа, иногда у Сен-Жерменского леса, иногда в направлении Фонтенбло. После изысканного обеда, сопровождаемого бутылкой старого вина, они наудачу пускались в ночь.
   Теперь он недоумевал: о чем они могли говорить друг с другом? Разумеется, говорил в основном он. Он только что стал владельцем клиники, и многочисленные проблемы, связанные с новым делом, тогда еще вдохновляли его. Он придавал большое значение книге о патологии околоплодной жидкости, которую готовил к публикации в те времена. Она уже давно вышла в свет.
   Однажды ночью, возвращаясь с Кристиной по безлюдной дороге, он заметил машину у обочины, кто-то размахивал фонарем, словно прося о помощи.
   Он инстинктивно затормозил. Он запомнил, что правил своей первой спортивной машиной и дело было летом, так как верх был опущен. Кристина едва успела крикнуть ему:
   — Берегись, Жан!
   В тот же миг он заметил в боковом зеркале две тени, возникшие сзади, в то время как человек перед радиатором раскинул руки, преграждая путь.
   Не думая, он нажал на акселератор, машина рванулась.
   — Я почти уверена, что у того, впереди, в руке было оружие…
   Но она не была убеждена в этом до конца. Он тоже.
   Он ругал себя. Чудом не сбил человека. Наутро они узнали из газет, что спустя полчаса на том же месте ограбили автомобилиста.
   Кристина боялась, что история может повториться, и он пообещал ей купить пистолет, потом как-то забыл об этом. Кончилось тем, что его шурин, коллекционер всех видов оружия, дал ему автоматический пистолет.
   Когда же он взял его из машины и положил в ящик письменного стола?
   Года два назад? Или три? Он может только сказать, что, возвращаясь однажды ночью, поглядел на железную койку в своем чулане и неожиданно подумал: «А чего ради?»
   Время от времени этот вопрос назойливым рефреном крутился в его мозгу. Так всегда бывало в те моменты, все более частые, когда он «отсутствовал» — его собственный термин, наиболее полно выражающий особую пустоту, до головокружения.
   И разве не говорила жена о Лизе, когда та была еще совсем маленькой, что девочка унаследовала от отца эту особенность — на несколько мгновений отлучаться из этого мира, «отсутствовать»?
   Не то чтобы он всерьез думал о самоубийстве. Если ему и случалось открывать ящик, ощупывать пальцами вороненую сталь, то скорее для того, чтобы успокоиться. В конце концов, нет ничего непоправимого, если в любой момент есть возможность уйти.
   Разве эта мысль не свойственна всем людям, по крайней мере многим? Он не смел спрашивать об этом ни своих коллег, ни тем более своих учеников — да, впрочем, те еще мало пожили на свете.
   Иногда ему хотелось не только послушать свидетелей на свой счет, но и узнать, что они сказали бы о других. Например, о мадам Рош — всегда веселой, для которой жизнь казалась сплошным удовольствием.
   А какова она сама с собой — так ли уж полна доверия к ближним, к себе и к судьбе? Пока она перебирает вещички в ожидании первых схваток — не испытывает ли она в глубине души страха?
   Она распевает песни и шутит с медсестрами, которые заходят к ней. Но разве докажешь, что это маска-маска, непохожая на ту, что носит Шабо, и все же всего лишь маска?
   Разве он, со своей стороны, не выглядит настолько уверенным в себе, что даже раздражает этим своих коллег?
   Он обходил этаж за этажом, неизменно всегда в белом, затем внезапно закрывался у себя в кабинете, чтобы достать бутылку из шкафа, запертого на ключ.
   Не лучше ли было бы носить пистолет при себе? Если этот эльзасец и не сумасшедший в медицинском смысле этого слова, у него тем не менее все признаки одержимого. Идефикс. До сих пор он довольствовался тем, что подсовывал под стеклоочиститель его машины угрожающие записки, хотя каждый день имел возможность выстрелить в профессора, на худой конец — каждый вторник, если это был его выходной. Сколько же времени это тянется?
   Где он живет? Нашел ли он работу? Может быть, он угрожает, чтобы самому набраться храбрости? Или он хочет, прежде чем напасть, насладиться страхом ненавистного ему человека? Или он поджидает случая, когда профессор будет один, без Вивианы?
   А в самом деле, что известно его секретарше? Все? Почти все? Почему за эти шесть месяцев она ни разу не заговорила о санитарке, пышнотелой и розовой, имя которой он только теперь узнал из газет?
   Для него она навсегда осталась Плюшевым Мишкой, так окрестил он ее в тайнике своей души в первую же ночь, когда ехал в такси домой, на улицу Анри-Мартэн. В ту ночь ему пришлось дважды принимать роды, потому что доктор Одэн был в Италии, на конгрессе медиков. Как всегда, он отправил Вивиану спать. Вспомнилась подробность: им не удалось закончить обед в ресторане на Центральном рынке, потому что едва им подали десерт, как его вызвали в клинику.
   Он сновал из одной палаты в другую, поочередно присаживался то к одной, то к другой роженице, давал отрывистые инструкции мадам Дуэ и акушеркам. Клиника была переполнена, и, как бывает в таких случаях, те пациентки, до которых дело еще не дошло, вместо того чтобы спокойно спать, чувствовали нервозность в атмосфере и то и дело звонили по пустякам.
   Пятая разродилась двумя близнецами почти в полночь, так что были затруднения — каким числом их регистрировать.
   Другая пациентка — первородящая — мучилась схватками с утра и совсем пала духом; Шабо тоже считал, что роды затянулись, и много раз уходил прилечь. Наконец в четыре часа она разродилась, и вскоре большая часть персонала исчезла, коридоры опустели и погрузились в тишину, едва освещенные ночными светильниками.
   В ту ночь он выпил не то два, не то три стаканчика коньяка. Только он успел запереть шкаф и переодеться, как сообразил, что уже давно слышится раздражительный звонок. Машинально взглянул на табло. Звонила девятая очень требовательная пациентка: она родила шесть дней назад и без конца требовала санитарку по любому поводу.
   На найдя санитарки, он зашел в конец коридора, в заднюю часть здания, где находилось дежурное помещение для персонала. Комнату освещал только слабый свет из коридора. На смятой постели он разглядел белокурые волосы и лицо спящей (почти детское личико, с удивлением отметил он); от сна ее щеки разгорелись жарким румянцем.
   Девушка была ему незнакома. Должно быть, недавно в клинике, может быть, даже это ее первое дежурство. Как часто бывает, когда дежурят ночью, под голубым халатом, распахнувшимся сверху до пояса, на ней больше ничего не было.
   Сколько бы ни перебирал он свои воспоминания почти пятидесятилетнего мужчины, никогда еще не встречал он настолько восхитительной и волнующей картины. Чувствовалось, что девушка достигла самых глубин здорового сна, чуть надутая нижняя губка сложилась в блаженную гримаску.
   Когда он склонился над ней и тронул за плечо, она не проснулась.
   Только затрепетала всем телом, словно его прикосновение вошло в ее сон и растворилось в нем.
   Кто поверит ему сегодня, если он скажет, что испытывал нежность к ней? И все же его движения были исполнены нежности, когда он раздвинул края халата, чтобы высвободить ее груди. Тяжелыми и жаркими были они под его ладонями, и она снова вся затрепетала, но на этот раз неясная улыбка озарила ее лицо.
   Прошли месяцы, а он и сегодня не может сказать, понимала ли она в ту ночь, что с нею происходит. Шелковистой была ее кожа, кожа блондинки, и, лежа во влажной постели, девушка казалась такой невинной, что напомнила ему толстого плюшевого мишку, с которым дети любят спать в обнимку.
   Он не искал оправданий и не пытался объяснить свой поступок. В глубине души, перед лицом своей совести он был уверен в одном: никогда в жизни он не был так чист, как тогда, с нею.
   И сама она, чувствуя, как он прижимается к ней, раскрывала объятия, раздвигала колени, не переставая улыбаться, не подымая ресниц. Затем с легким стоном раскрылись ее губы, затрепетали веки, но ни разу не удалось ему заметить блеснувшего из-под них взгляда.
   В тот миг, когда он на цыпочках выходил из комнаты, она одним движением перевернулась на живот и снова уснула глубоким сном.