— Это мать с дочерью, но их часто путают. Обе мертвецки пьяны. Впрочем, они и за стол сели уже хорошие.
   Шабо пропускал все это мимо ушей. Не его дело. Его просили прийти он пришел. Но он не обязан притворяться, будто он с ними одного поля ягода.
   — Они так называемые американки; дочь, насколько я помню, замужем за тракторным магнатом, он весь год живет в Детройте. По-французски они говорят так же свободно, как по-английски, только с сильным центральноевропейеким акцентом…
   Не все ли ему равно? Они скорее внушали ему страх, эти женщины, с их сверкающими украшениями на груди, запястьях и пальцах, с остекленевшими глазами; они смотрели прямо перед собой, но, казалось, ничего не видели.
   — В Штатах они почти не бывают…
   Мимо проносили поднос, и Шабо чуть было не схватил бокал, но при Филиппе не осмелился.
   — Графиня М.
   Она уже протягивала ему округлую руку и с улыбкой шептала:
   — Мы очень близко знакомы, не так ли, профессор?
   Все-таки хотя бы одним связующим звеном оба мира соприкасались. Он никогда не видел ее такой, какой она была здесь, — сияющей и возбужденной. Для него она была испуганным жалким созданием, он часами разговаривал с ней, сидя в клинике у ее постели и держа ее за руку, прежде чем она решилась на операцию.
   Он не знал, существует ли и существовал ли когда-либо граф. Единственный человек навещал ее в клинике под большим секретом: он пребывал в вечном страхе, что его узнают, поскольку был видным политическим деятелем, главой партии, дважды президентом совета в весьма давним президентом сената.
   Он был стар и безобразен, с огромными бровями и пучками темной шерсти, вылезающими из ушей ж ноздрей.
   Шабо заинтересовался только одним гостем, с которым его не познакомили и который, видимо, не входил ни в одну из групп. Никто не занимался им. Ему тоже было лет пятьдесят, та же манера одеваться, как у Шабо, в петлице — ленточка Почетного легиона; уже поэтому он никак не мог быть полицейским, наблюдающим за сохранностью дамских драгоценностей.
   Все время один, он бродил из угла в угол. Много раз они встречались глазами, им хотелось заговорить друг с другом — словно они осознали, что принадлежат к одной породе.
   Кто он? По какой таинственной причине его позвали, а потом предоставили самому себе? Из чувства приличия он делал вид, что прислушивается к разговору то тут, то там, разглядывал женские плечи, потом отходил в сторону, закуривал, искал, куда бы бросить спичку, и, не найдя, заталкивал ее обратно в коробок.
   — Ну, теперь ты знаешь всех…
   Не совсем так.
   — Теперь ты знаешь всех, и я тебя покидаю. Тесть уже видел, что ты пришел, и, как только закончит с теми, наверняка захочет поговорить с тобой…
   Конечно, так же бросили в одиночестве и незнакомца с ленточкой. И тот терпеливо ожидал, когда у хозяев найдется время, чтобы попросить его об услуге.
   Филипп скользил от группы к группе с ловкостью затейника в увеселительном заведении. Уверенно и непринужденно. Так же легко он надевал бы людям на головы бумажные колпаки, а обнаружив соблазнительную плешь, похлопал бы по ней ради смеха.
   Какой-то незнакомый молодой человек бросил ему в лицо:
   — Ну как, профессор?
   Этот тип даже не дал себе труда назвать его господином, чего не забывают делать ни Рюэ, ни Вейль, его коллеги.
   — Довольны, что вашу дочь будут снимать в кино?
   Может быть, для того его и пригласили? Тем более что преподаватель Элианы тоже здесь. Может быть, Ламбер финансирует фильм и хочет заручиться его согласием?
   Ему хотелось уйти. Мимо проходил слуга с подносом, и Шабо взял бокал с жидкостью того же цвета, что и раньше. Всего лишь виски. Ему не полагается старый коньяк.
   Наблюдая издали за человеком с орденской ленточкой, он подумал о матери, о ее ненависти к богачам. Когда кто-то неожиданно взял его за руку, он вздрогнул, обернулся и узнал свою жену. Глаза ее блестели ярче, чем обычно. Все здесь, кроме него и его предположительного двойника, были явно в приподнятом настроении.
   — У тебя все хорошо? — спросила она.
   Этот вопрос, да еще брошенный на него взгляд с тем же выражением, с каким на него смотрели весь этот день, привели его в отчаяние, и ему захотелось ответить, что, напротив, все из рук вон плохо, что у него в кармане пистолет и что так и тянет пустить его в ход.
   Вместо этого он сказал, не скрывая раздражения:
   — А почему бы и нет?
   — Тебе удалось хоть немного отдохнуть?
   — Нет.
   Обычно он говорил «да», даже если это было не так; устает он или отдыхает — это никого не касается.
   — Тебе сказали, что Элиана будет сниматься в фильме?
   — Да, мне только что сообщил об этом какой-то дурно воспитанный молодой человек.
   — Ты что, сердишься?
   — Ничуть.
   — Если тебя не ввели в курс дела раньше, так только потому, что лишь сегодня вечером…
   — Да мне все равно.
   — Ты не в духе.
   Она нахмурилась и с подозрением спросила:
   — А ты случайно не выпил?
   Вопреки очевидности — ведь она была рядом и несомненно чувствовала запах — он уронил:
   — Нет.
   — Прошу тебя об одном — не показывай своего настроения… Мы в доме моего брата… Хотя бы ради Элианы, ради ее карьеры, ведь это так важно… Конечно, я не права, не надо было мне настаивать на твоем приходе… Ты знаком с новой женой Ламбера?
   Ну зачем ему знать какую-то жену Ламбера?!
   Кристина сделала знак молодой женщине, и та послушно подошла к ним.
   — Мой муж… Люсетта Ламбер… Знакомьтесь, я вас оставляю.
   Она исчезла, а он не знал, о чем говорить; дама, казалось, была еще в большем недоумении. Она вполне могла быть одной из внучатых племянниц его матери, работать на заводе или в магазине дешевых товаров. Слишком долго она плохо питалась и не следила за собой, а теперь на нее надели, как маскарадный костюм, платье из жесткой парчи и украсили драгоценностями, которые выглядели на ней поддельными. Ей изменили прическу, завили ресницы, как будто надели на лицо маску — но прежние черты трогательно проступали сквозь нее.
   Она некстати спросила его:
   — Вы ведь бываете здесь не часто, правда? Я вас никогда не видела.
   Он кивнул, и она продолжала, пытаясь найти взглядом точку опоры в пространстве:
   — Филипп славный парень, и такой простой! И жена его тоже. Боюсь, она не любит меня, считает втирушей. А я…
   Он представил себе на ее месте эльзаску, и ему захотелось кричать.
   Его просто заманили в западню. Все подстроено, шито белыми нитками. Его просто мистифицируют и с этой целью в доме разыгрывают фарс. Разве эти две раскрашенные куклы могут быть настоящими женщинами? А человек с орденской лентой? Да это же явный статист!
   Метрдотелям дали специальные инструкции, чтобы они без конца проходили мимо него с полными подносами, и вот они каждый раз замедляют рядом с ним шаг и бросают на него искушающий взгляд.
   А потом, когда он слишком опьянеет, ему либо подставят ножку, либо найдут другой способ поглумиться над ним, и тогда все сорвут с себя маски и подымут его на смех.
   Знаменитый профессор Жан Шабо, гордость Парижского медицинского факультета, ввалился в гостиную, не сняв пальто и шляпы!
   Лица то приближались к нему, то удалялись. Какая-то голова увеличилась до невероятных размеров, на огромном лице беззвучно шевелились губы, затем она понемногу уменьшилась и застыла в дальнем углу, смехотворно крохотная.
   Прибыли новички, в частности две женщины, они подошли посмотреть на него, осведомились друг у друга, кто это такой, затем, подталкивая друг друга локтями, со смехом ушли.
   Он даже разглядел свою дочь Элиану в сопровождении молодого человека в слишком коротком пиджаке, с длинными волосами. Она издали помахала ему рукой, но у него не возникло никакого желания ответить ей.
   Ламбер — вот это действительно важный человек, он сидит в маленькой гостиной, этакое чудовище, телосложение как у гориллы, шея, плечи и грудь настолько могучие, что в молодости он легко таскал на загривке бочки с вином.
   Он уже закончил разговор с двумя собеседниками и подозвал жестом префекта. Тот буквально бросился к нему, уведомляя о только что принятых решениях, с которыми мир может себя поздравить. О чем шла речь? Неважно.
   Лишь бы каждый был доволен другими и собой.
   Разносили пирожные, бутерброды с икрой и лососиной, Шабо по-прежнему не хотелось есть. Не был он и пьян. Он вполне контролировал свои поступки, но опасался подвоха.
   Тяжелая рука легла ему на плечо:
   — Наконец-то! Поговорим по душам, дорогой профессор…
   Ламбер. Он даже встал, чтобы самому подойти к Шабо. Когда он стоял, у него был очень внушительный вид, хотя нельзя сказать, что он вышел ростом. Ходил он вперевалочку, как грузчики с Центрального рынка.
   — Похоже, моя скромная вечеринка вас не очень-то веселит, а? Ладно, поставьте-ка свой бокал куда-нибудь и пойдемте в библиотеку, там нам никто не помешает. Прежде всего я хочу представить вас моей жене. Потом вы поймете, почему это так важно.
   — Я разговаривал с ней.
   — Вот как? Вряд ли она много вам рассказала, она еще не обвыклась здесь…
   Они прошли через маленькую гостиную с деревянными резными панелями и вошли в библиотеку, стены которой до потолка были скрыты полками красиво переплетенных книг, которые здесь вряд ли кто-нибудь читал. Камин украшала терракотовая скульптура.
   — Узнаете? Подлинный Роден, не перелитый ни в какую бронзу…
   На столе стоял коньяк 1843 года. Значит, продумано и это. Жаль только, что ему расхотелось.
   — Усаживайтесь поудобнее. Поговорим как мужчина с мужчиной, и, как водится, то, что я вам скажу, пусть останется между нами…
   Он уселся напротив Шабо, выбрал из коробочки пилюлю и налил себе полстакана воды.
   — Тринитрин… Вы лучше меня знаете, что это такое. Благодаря этому лекарству у меня вот уже три года не было серьезных приступов.
   Он указал ему на бутылку коньяка:
   — Налейте себе. Так значит, вы уже видели мою жену… Не спрашиваю, что вы о ней подумали… Так или иначе, через несколько месяцев вы ее не узнаете… Она переменится, как меняются другие на ее месте; для меня так даже слишком скоро переменится: ведь я предпочитаю, чтобы они были естественными, затем и завожу… В моем возрасте я не могу требовать, чтобы они жили затворницами… Понимаете, к чему я клоню?
   Кожа у Ламбера была желтая, как воск, губы — нездорового розового оттенка, и хотя Шабо не был специалистом в этой области, тем не менее он не отмерил бы ему больше двух лет жизни. И двух месяцев не дал бы. А то и двух дней. Несмотря на тринитрин, Ламбер мог рухнуть замертво в любой миг. В торжественном убранстве библиотеки, куда доносились приглушенные звуки вечера, с Шабо говорил полумертвец.
   — Ну ладно! Завтра-послезавтра — это уж как вы скажете — я пришлю к вам Люсетту, и вы ее обследуете. Но если я решил сначала повидаться с вами, то это потому, что мне хотелось бы уточнить кое-какие подробности.
   Она беременна, в том нет никаких сомнений, да вы небось и сами это заметили. Если ей верить, срок два месяца. Но мне очень важно убедиться, действительно ли это так, — а вдруг у нее трехмесячный срок? Не возражайте! Не делайте поспешных выводов из того, что я вам говорю. Если для меня так важен срок ее беременности, то вовсе не потому, что она забеременела до брака, как вы, может быть, подумали; я не такой простофиля, чтобы покупать кота в мешке — если вы понимаете, что я имею в виду…
   Он коротконог, с чудовищно жирными ляжками. Наклонясь к Шабо, Ламбер положил ладонь ему на колено, как бы подчеркивая сказанное:
   — Дело в том, что три месяца назад, да и раньше, за несколько недель до того, я с ней ничего такого не проделывал, разве что…
   Он выговаривал слова, бесстыдные, как порнографические открытки, объясняя малейшие подробности своих любовных забав, свои вкусы, свои слабости и возможности.
   Шабо отодвинул подальше ногу, избегая глядеть в это бледное лицо, искривленное похотливой улыбкой.
   — Понимаете? Впрочем, у меня все записано в блокноте, день за днем…
   Он со смешком поглаживал себя по карману, где, должно быть, лежал пресловутый блокнот.
   — Само собой, я не записываю имен, только инициалы, а некоторые слова заменяю значками. Есть забавные… И если позже мой блокнотик найдут…
   Но не будем отвлекаться. Я не врач и полагаю, что каждый должен заниматься своим делом… Я даже в газетах пропускаю медицинские статьи…
   Может быть, я не прав, а? Но мне кажется, исходя из того, о чем я вам рассказал, что как раз с медицинской точки зрения невозможно, чтобы за эти три недели до заключения брака я сделал ей ребенка.
   Шабо не отвечал и для приличия отхлебнул глоток коньяка из пузатого бокала с инициалами шурина.
   — Короче говоря, теперь вам ясно, как важно установить срок… Два месяца — ребенок мой… Три — от другого.
   — Не всегда можно точно определить… — пробормотал наконец Шабо.
   Только из жалости к несчастной девчонке он дал себе труд ответить Ламберу.
   — Ну-ну-ну-ну-ну-ну! Не говорите мне этого и не воображайте, что я вам поверю, если вы мне потом скажете, что она переносила лишний месяц… Знаю я эти песни! Не в первый раз ставлю девиц в подобное положение и, если нужно, найду врачей, которые мне скажут правду… Могу вас успокоить — в любом случае развода не будет. Но все равно: мой это ребенок или не мой — вряд ли я захочу сохранить его…
   Взгляд его стал жестким:
   — Молчите?
   Шабо в упор смотрел на него, и губы его дрожали.
   — Да вы, часом, не пьяны?
   — Нет.
   — Можно подумать, что вы опьянели. Что это вас так скрутило в последнее время?
   — Кто вам это сказал?
   — Не важно.
   Ламбер встал, замешкался у камина:
   — В любом случае все будет так, как решил я. Завтра моя жена позвонит вашей милой секретарше — ведь это она назначает часы приема? После обследования мы с вами встретимся еще раз — такие вещи лучше не обсуждать по телефону…
   Шабо тоже встал, и голова у него закружилась. Бокал он все еще держал в руке, не отдавая себе отчета, и ему вдруг ужасно захотелось выплеснуть содержимое в лицо Ламберу.
   Тот только повел плечами и, словно уговаривая ребенка, пробурчал:
   — Завтра вы будете смотреть на вещи по-иному.
   Уверенный в себе, раскачиваясь всем корпусом, он вышел из комнаты, не добавив ни слова. Шабо снова ощутил в кармане тяжесть оружия. Здесь, над камином, также висело зеркало, и он видел свое лицо. Он чуть было не повторил свой недавний опыт — до того ему захотелось приставить дуло к виску.
   К тем свидетельствам, которые он собирал в течение дня, прибавилось бы еще немало. Почти для всех его действий и поступков нашлись бы зрители, он оставил за собой длинный след через весь Париж. А что сказал бы человек с орденской ленточкой? А молодая жена Ламбера — единственная, с кем он хоть немного поговорил?
   Ламбер оставил дверь приоткрытой, но в гостиной было так шумно, что выстрела, вероятно, не услышат. Играла музыка. Танцевали.
   Наверное, тело обнаружит слуга, когда придет гасить свет.
   Ему стало дурно. Желудок взбунтовался, и он поспешил из комнаты, но не через дверь, ведущую к гостиной, а в холл. Туалеты были заняты, он поднялся на второй этаж и заперся в ванной Филиппа.
   Он спустил воду и, заметив в зеркале, что веки у него покраснели, ополоснул лицо холодной водой, затем с отвращением вытерся махровым полотенцем шурина, пропахшим лосьоном.
   Спускаясь по лестнице, он встретил Мод. Она шла наверх:
   — Тебе нехорошо? Ты не видел Филиппа?
   — Нет.
   — Наверняка он где-нибудь в укромном уголке с женщиной… Пойду в спальню, приведу себя в порядок…
   Это было невыносимо. Он не знал, что именно, но чувствовал, что больше ему не вынести. Для него и для них одни и те же вещи были наполнены разным смыслом, и он недоумевал, как до сих пор он все это выдерживал.
   И самое ужасное заключалось в том, что другие, казалось ему, правы, и мать права. Да, он сам этого хотел.
   Благодаря своему труду он стал важной птицей, как она говорит. Одно это могло бы внушить ему веру в себя. В доме у сквера Круазик он зарабатывал достаточно денег, чтобы прилично жить на них вместе с семьей.
   Если б он не ввязался в авантюру с клиникой, то до сих пор посылал бы статьи в медицинские журналы и закончил бы свой труд об акушерской практике, который ему давно уже советовали написать коллеги, а он так и застрял на первых страницах.
   В конце концов, это он лгал им. Всем. И для каждого у него была отдельная ложь. В разных декорациях он играл различные роли.
   Один человек преподавал в Пор-Рояле — и совсем другой подолгу держал за руку своих пациенток на Липовой улице. И совершенно отличался от них врач в смотровом кабинете, глава семьи за обеденным столом, любовник Вивианы и сын в доме матери.
   В конечном итоге он стал никем. Что искал он сегодня с самого утра, что искал все эти месяцы и годы? Самого себя. Вот истина.
   Ему не хотелось больше видеть ни шурина, ни Ламбера, ни гостей. Он решил уйти, стал искать пальто и шляпу, не нашел, не нашел и того лакея, который взял у него одежду с ироническим видом и, наверное, чтобы позабавиться, спрятал ее.
   Одна из американок, не то мать, не то дочь, вышла из туалета, и он остановился, разглядывая ее, как диковинную рыбу в аквариуме.
   Он так и не понял, почему она, остановясь в дверях гостиной, обернулась и показала ему язык. Может, она была вдрызг пьяна? Может, ее тоже рвало в туалете?
   Нужно немедленно уходить. Ему не терпелось оказаться на улице, с ее прохожими, газовыми рожками, легковыми машинами и автобусами.
   Он открыл какую-то дверь, и в комнате, которой он не помнил, обнаружил женщину. Она стояла к нему спиной и пристегивала чулок.
   — Это ты, Филипп? — спросила она, не оборачиваясь.
   Он ничего не ответил, не полюбопытствовал, кто она такая, спустился по лестнице желтого мрамора и наконец нашел гардеробную. Он долго рылся в норковых манто и плащах и наконец наткнулся на свое пальто — оно было в самом низу, — отыскал и шляпу, но никак не мог открыть дверь из кованого железа.
   В ярости оттого, что ему не выйти из этой ловушки, он стал изо всех сил трясти дверь. Появился слуга. Не Жозеф.
   — Месье уже уходит?
   Взгляд, брошенный им на слугу, должно быть, внушал опасения, потому что человек в белой куртке заторопился:
   — К вашим услугам… Доброй ночи…
   Вдоль тротуара вытянулась вереница автомобилей. Его машина оказалась за огромным американским авто, поставленным так, что ему никак не удастся вывести свою машину.
   Он сжал кулаки и посмотрел на дом шурина с ненавистью, сунул руки в карманы и пошел пешком.
 
 
   Он шел куда глаза глядят. Ему никуда не хотелось.
   Вместо того чтобы свернуть направо, к площади Звезды, он свернул влево, по направлению к Клиши, а когда заметил свою ошибку, не захотел возвращаться.
   Этот отвратительный тип, Ламбер, осквернил святая святых: посягнул на его профессиональное достоинство.
   «Завтра вы будете смотреть на вещи по-иному».
   Старый подлец был заранее уверен, что, поразмыслив, Шабо сообщит ему о результатах осмотра, а потом, если прикажут, угодливо уничтожит ребенка.
   Но Ламбер еще не хозяин клиники, хотя он настоял, чтобы туда взяли на должность бухгалтера одного из его служащих, наделенного, очевидно, обязанностью направлять свой отчет лично Ламберу.
   Мимо шла молчаливая парочка. Прямо на земле, прислонясь спиной к стене, спала старуха посреди отбросов.
   Самый подходящий миг для человека, который неделями выслеживает его по всему Парижу. Если б они встретились, Шабо непременно расспросил бы его, хотя и не знал, о чем именно. Но он чувствовал, что это единственный человек, с которым у него есть тесная связь.
   У него что — тоже револьвер? И так же слегка мешает ему при ходьбе, как этот?
   Не знал он ту девочку так, как знал ее Шабо. Никогда он не видел ее в неярком свете маленькой комнатки для дежурных. Он даже не подозревал, что у нее такая улыбка, что она может обернуться таким же трогательным существом, как плюшевый мишка для ребенка в его постельке.
   — Единственное даровое счастье…
   Единственный подарок, полученный им в жизни.
   Ну а что бы он сделал с этим подарком потом? Может быть, пришел бы к тому же решению, что и Ламбер?
   Он испытывал ужас перед тем, что открывал в себе; это длится уже давно — задолго до того, как люди стали находить, что он скверно выглядит.
   Ему хотелось, чтобы хоть раз ему позволили объясниться. Но он бы не стал исповедоваться кому попало. Уж точно не матери, которая его ненавидит. И не людям вроде того картежника с фиолетовым лицом, в версальском кафе.
   Нет, он не пьян. Доказательство — то, что он припоминает всякие мелочи, на которые раньше не обращал внимания. Ну, к примеру, надпись на зеркале белыми буквами, над головами игроков:
   «Морские мидии и кислая капуста»
   Что-то вроде названия песенки. Самое смешное, что здесь, на бульваре Батиньоль, где дома все беднее и беднее по мере того, как удаляешься от бульвара Курсель, он опять натолкнулся на такую же надпись в витрине еще открытой пивнушки.
   Получается, что он предпочел бы рассказать о том, что его гнетет, именно эльзасцу. Они бы поняли друг друга. Но теперь уже поздно. Если они встретятся, то только чудом.
   Он тоже должен решиться, как решилась Эмма, хотя тут есть разница ему было бы противно уйти, так ничего и не поняв. Сколько людей обращаются к нему с просьбой подумать за них — и в целом мире некого ему попросить о такой же услуге!
   Неправда, будто он возомнил себя сильнее других. Если он производит такое впечатление, так это потому, что ему присуще некое достоинство, и вытекает оно не из его личных свойств, нет — это достоинство связано с его профессией. Вот этого-то никто в нем так и не понял. Сам он всегда знал свои слабости — потому-то прилагал столько сил, чтобы справиться с ними.
   Даже звание профессора… Не так уж сильно его привлекало преподавание. Может быть, он зря потерял на этом время. Вероятно, потребность учить других оттого и возникла, что он должен был сам убедиться в своей значительности, и по той же самой причине он впоследствии ожесточенно принялся зарабатывать деньги. Он не хотел, чтобы его раздавили люди вроде тех, у кого он только что побывал и которым все-таки удалось раздавить его.
   Ну с кем поделишься такими мыслями? А потребность, чтобы рядом с ним всегда кто-то был! Он навязал эту роль Вивиане. И что получил взамен?
   Иронические усмешки студентов над тем, что она ждет его во дворе Института материнства…
   Проезжало множество свободных такси, но он не пытался остановить их.
   Истина в том, что… Прекрасно! Каждый раз он открывает какую-то новую истину, но он не виноват, напротив — потому так и получается, что он добросовестно ищет.
   В конечном счете, вот в чем истина: с него довольно, он жаждет катастрофы, как некоторые жаждут войны, которая положит конец всем их повседневным неприятностям. Избавиться разом от всех забот, всех тягот, возложенных им на свои плечи, избавиться от стыда, от угрызений совести.
   Не быть обязанным по утрам, в определенный час, становиться непогрешимым профессором, который непременно всех спасет.
   Это неправда, и теперь он не имел права убеждать их в этом. Но слишком поздно, уже ничего не изменишь, поэтому ему только и остается играть свою роль дальше, он — как заведенный автомат. До сих пор ему сходило с рук. Но настал миг — и все разладилось.
   — Вдохните… Выдохните… Задержите дыхание!
   Необходимое слово, которое у него выскочило из головы в нужный момент, когда он пошел ко дну, и в глазах мадам Рош отразилось его смятение!
   — Тужьтесь!..
   Есть ли у него право брать на себя ответственность за роженицу, если он не уверен, что профессиональный автоматизм сработает?
   Да, все они правы: он устал, так устал, что завидует старухе, уснувшей на тротуаре. Он бы тоже с удовольствием привалился спиной к стене дома — лишь бы уснуть и ни о чем не думать.
   Он очутился на большой площади, по кругу шли машины, светились вывески, окна кафе и баров, куда-то спешили люди, а он застыл в оцепенении, неспособный ни на какое действие, и смотрел на проходившую мимо вереницу свободных такси с тем же выражением, с каким смотрел у Филиппа на американку с паклей волос, выходившую из туалета.
   Таинственная улыбка тронула его губы: он внезапно подумал о своем отце, и у него возникло искушение последовать его примеру. Всего-то и надо было для этого поднять руку — такси доставит его домой, он выберет свое место, свой угол — допустим, кресло в маленькой гостиной, в котором ему случалось задремать днем и которое отныне примет его навсегда…
   Он вообразил себе общую растерянность, беготню взад и вперед, телефонные звонки, неразрешимые задачи, приглашенных врачей, призванных на помощь психиатров, напрасно пытающихся что-либо понять…
   Одним махом, в любой миг — и миг этот он выберет сам — он остановит всю эту механику, в том числе и обследование новоиспеченной мадам Ламбер.
   И все! Лавочка закрывается! А дальше — жить одному, для себя, с полным внутренним спокойствием!
   Кто из женщин будет ходить за ним, кормить его с ложечки, как ребенка или калеку? Кристина? Вивиана? Мадмуазель Бланш, которая когда-то была его любовницей и до сих пор еще с нежностью поглядывает на него?
   Может быть, никто из них. Ему подыщут благоустроенный и малоизвестный приют. Он прикинул какой.
   Нет, положительно опасно оставаться ночью в одиночестве.