Она навещала тех, кто жил не слишком далеко от нее, теперь она им приносила маленькие пакеты, а остальным писала длинные письма; вот и сейчас у нее на столе лежало неоконченное письмо.
   — Еще стопочку… Пей, пей! Твой отец всегда выпивал две…
   — Разве папа пил?
   Она разом посуровела:
   — Уж не воображаешь ли ты, что твой отец был пьяницей? Ни разу за всю нашу совместную жизнь — слышишь: ни разу! — не пришел он домой пьяным.
   Да я бы этого и не допустила. Он выпивал одну рюмку в кафе, в дружеской компании, да и заходил он туда не столько ради игры в карты, а потому что любил поговорить о политике. Он был апостолом истины! Ради своих идей он пожертвовал всем.
   Пронзительным взглядом она дала ему понять, как огромна разница между его отцом и им самим.
   — Немного вина за обедом, как у всех принято, а вечером, За чтением газет — две рюмочки…
   Он не решился попросить у нее разрешения зайти в свою бывшую комнату — он знал, что и там ничего не изменилось: те же обои в розовых и голубых цветах, та же этажерка, на которой все в том же строгом порядке стоят его школьные учебники и призы.
   Зачем он пришел сюда в этот вечер? Только что, сидя за рулем, он не понимал зачем, даже не задавался таким вопросом. Но теперь, когда вроде бы нашел ответ, у него перехватило горло.
   Разве его приход — не прощальный?
   — Знаешь, мама…
   Старуха бесстрастно смотрела на него в упор. Он боролся с желанием сказать ей. Лучше было бы оставить письмо.
   — Ну, что ты хотел мне сказать?
   Казалось, она смягчилась. Может быть, она ждала, что он наконец-то признается в том, что, несмотря на видимые успехи и деньги, он несчастен? И тогда она пожалела бы его.
   Нет, в этом он не способен сплутовать, даже ради того чтобы его пожалели. Да и не жалость ему нужна. Он написал бы ей совсем о другом, но вот о чем — уже улетучилось из головы. При всем желании он не мог уловить свою мысль.
   Его осенило, когда он глядел на отцовское кресло, на стойку с трубками, на книги в потрепанных переплетах, когда он думал о своей детской комнате и видел перед собой стол с очками, служившими по очереди обоим супругам.
   На какой-то миг мысль блеснула и проявилась, уплотнилась, обрела форму. Ему казалось, будто он сам видел, как отец вернулся с улицы в последний раз, но в действительности сцена разыгралась без него: он был в школе.
   Он собрал обрывки истины, прошлое и настоящее, и каким-то чудом, как это бывает при вынесении сложного диагноза, все сложилось в одну картину. Он был настолько близок к открытию, что уже, казалось, ухватился за путеводную нить, не отдавая себе отчета в том, какая горестная гримаса исказила его лицо.
   — Да что с тобой, Жан? Ты болен?
   — Нет.
   — Ты уверен, что это не сердце? Сколько врачей умирает от сердца, сплошь и рядом…
   — Да нет же, мама.
   Она была раздосадована, что исповедь не состоялась:
   — Ты в самом деле чувствуешь себя нормально?
   — Уверяю тебя.
   — Может быть, какие-нибудь неприятности дома? Или неладно с работой?
   Ему удалось выдавить из себя улыбку. Все его трудности ничего не стоят, в глазах матери, по сравнению с несчастьями, которые так и сыплются на головы ее внучатых племянников и племянниц: еще бы — безработица, рак, ненормальные дети…
   — Кристина не заходила к тебе в последнее время?
   — Нет, с Нового года не заходила. Давид прислал мне открытку на день рождения.
   Это удивило его — ему казалось, что сын и не подозревает о существовании бабушки.
   — Мне пора…
   Он вытащил из кармана бумажник.
   — Нет-нет, сын… Мне хватает с избытком, ты ведь и так присылаешь мне каждый месяц…
   Он не сам посылал ей деньги, этим занималась Вивиана, одновременно уплачивая по чекам всем поставщикам. И мать знала об этом, видя чужой почерк на переводе.
   Тем не менее он положил на стол несколько кредиток:
   — У тебя ведь есть внучатые племянники, которым это может пригодиться…
   Может быть, зря он так делает? Но он поступал так каждый раз, и до сих пор ее это не задевало; напротив, несмотря на все свои протесты, она казалась скорее довольной. Он заметил, что она слегка побледнела. Но, может быть, деньги здесь ни при чем. Устал он ужасно. Никогда еще не чувствовал себя таким усталым, должно быть, это видно по нему, ведь недаром в этот день, с самого утра, все беспокоятся о его здоровье, даже мать.
   — Наверное, я тебе уже говорила об этом, — прошептала она, — но людям моего возраста часто случается повторять одно и то же, а я не хочу, чтобы ты забыл, не хочу, чтобы ты допустил распродажу на аукционе этих документов; я говорю о бумагах твоего отца. Они в верхнем ящике комода.
   Там же его военный билет и фотография в форме драгунского унтер-офицера.
   Помнишь ее? Ты всегда просил, чтобы я тебе ее показала, а однажды ты захотел к Новому году кавалерийскую трубу…
   — Спокойной ночи, мама…
   — Спокойно ночи, сынок.
   Он не посмел обнять ее за плечи, ведь раньше он никогда этого не делал, он только расцеловал ее в обе щеки и стал спускаться по лестнице.
   Наклонясь через перила, она не забыла напомнить ему, как сорок лет назад, когда он уходил в школу:
   — Осторожно, не хлопай дверью.
   И он, задрав голову, прошептал:
   — Хорошо…
   Не надо было ему приходить. Это его взволновало — нет, не то, что он навестил мать, а то, что ему пришло в голову зайти к ней. Он снова попытался восстановить ход своих мыслей — тех, что перебирал, когда ехал с улицы Анри-Мартэн по Булонскому лесу. Не напал ли он случайно на след?
   Неужели он и вправду обнаружил нечто тайное — ну хотя бы отправную точку для дальнейших открытий? На какой-то миг он, казалось, уловил неуловимое, и, может быть, его еще озарит. После водки во рту остался неприятный привкус. Хотелось коньяку. И, поскольку он себе в этом признался, он уже искал для себя оправданий, припоминал кафе на соседней улице, название он позабыл, где его отец встречался с друзьями.
   Он заметил его издали, оно было так же скудно освещено, как и в давние времена, и поскольку в этот вечер он совершал своего рода паломничество, то почему бы ему не пойти до конца?
   Он поставил машину и отправился туда пешком, хотя после стольких лет никто не узнал бы его. Он толкнул дверь и сразу попал в духоту, в нос ударил табачный дым и запах пива, давно забытый.
   Он сразу пожалел, что пришел, потому что атмосфера здесь была такая же душная и гнетущая, как в его кабинете к концу дня.
   Кафе осталось прежним, с теми же мраморными столиками и скамейками грязно-красного цвета, по стенам шла полоса зеркал, в металлическом шаре — тряпки.
   В углу, у стойки, четверо играли в карты, и официант, стоя с полотенцем через руку, следил за партией, в то время как довольно молодая полногрудая женщина, хозяйка или кассирша, читала газету около пивного насоса. Во втором зале двое посетителей медленно кружили вокруг биллиардного стола и слышался стук шаров.
   Было слишком поздно отступать, поздно искать другое место, где можно выпить. Он сел у входа и заказал коньяку.
   — Пробную?
   Он сказал «да» и в ожидании стал разглядывать лица присутствующих. У игрока, сидевшего напротив него, тучного человека, был двойной подбородок, похожий на зоб, и фиолетовое лицо. Временами он недобро поглядывал на Шабо.
   Что скажет он, если ему придется свидетельствовать?
   И остальные, которые тоже наблюдали за непрошеным гостем?
   Их спокойствие и уверенность в себе, то, как серьезно изучали они свои карты, прежде чем решительно выложить их на стол, — все это пугало его. Не сходя с места, просто глядя на них издали, он мог бы поставить каждому игроку поистине удручающий диагноз.
   Но вопросы-то будут задавать им. Именно их и таких, как они, принято считать нормальными людьми.
   И разве не станет самым страшным свидетельством, пусть даже бессловесным, свидетельство его матери? Да ей достаточно предстать перед следователем и показаться ему такой, как она есть — изглоданная годами, безутешная героическая старуха!
   — Мадам, ваш сын…
   Ей будет довольно взгляда, выражения лица. Возможно, она добавит, склонив голову набок — как четверть часа назад, когда она сверлила его проницательным взглядом:
   — Знаю… Я всегда этого ожидала…
   Надо немедленно пресечь эти мысли. Он подозвал официанта:
   — Еще раз то же самое…
   Он слишком далеко зашел по этой страшной дороге. Завтра утром он сначала отправится в Пор-Рояль — осведомиться о состоянии луноликой девицы.
   В принципе, внутримышечное введение кортизона при ее заболевании безвредно. Нужно только внимательно наблюдать за реакцией. В этом он вполне может положиться на свою ассистентку Николь Жиро.
   А вдруг она ему звонила? Или звонили из клиники? Всегда может случиться непредвиденное. А он не сказал, где будет. Обычно этим ведает Вивиана, и все знают, где его можно найти.
   — У вас есть телефон?
   — В глубине биллиардной, налево, у туалетов. Вам надо позвонить в Париж? Дать вам жетон?
   Он позвонил сначала домой. Ему ответила кухарка:
   — Ах, это вы, месье… Жанины нет… Я одна…
   — Никто не звонил?
   — Только мадам. Она хотела знать, дома ли вы, и я ей сказала, что вы вышли. Я сделала что-то не так?
   Он взял в кассе еще два жетона. Он редко сам набирал номер и теперь проделывал это очень неловко. Ему не хватало Вивианы, и он пожалел, что не взял ее с собой. Ему хотелось убедиться, что все в порядке, и он позвонил в клинику.
   — Все идет хорошо, профессор. Мадам Рош провела больше часа с мужем и деверем и ничуть не утомилась. Затем съела все, что ей подали, и уснула.
   Только что я перевела пациентку из двадцать четвертой в гинекологию, вы назначили ее на операцию завтра вечером.
   — Никто меня не спрашивал?
   — Никто. Все спокойно.
   Он предпочел бы срочный вызов. Конечно, он боялся бы сплоховать, но работа вернула бы ему власть над собой. Он чувствовал, что катится по наклонной плоскости, и позвонил в Институт материнства, втайне надеясь, что там он окажется нужен:
   — Мадам Жиро еще здесь?
   — Нет, профессор. Дежурство принял доктор Берто.
   Это его второй ассистент.
   — Передайте ему трубку.
   Он хотел бы быть на его месте, в белом халате, нести ответственность за эти ряды коек, где одни женщины спали, а другие молча страдали с открытыми глазами.
   — Все хорошо, профессор… Да, я видел больную…
   Доктор Жиро передала мне предписания… До сих пор она очень хорошо реагирует на лечение… Нет, больше ничего. Ночью ожидается трое родов, и все по прогнозу нормальные… Кесарево как раз сейчас делает доктор Вейл…
   Нет, никто не протянул ему спасительной доски. Никто не нуждается в нем — ни дети, ни мать, ни больные.
   — Все нормально…
   Не в этот ли час молодая эльзаска устремилась к набережной, еще не будучи уверена, совершит ли она то, что задумала? Разве не пыталась она сначала уцепиться хоть за что-нибудь? Может быть, тогда она снова пробовала пробиться к нему в клинику на Липовой улице или долго стояла на улице Анри-Мартэн, глядя на освещенные окна и надеясь перехватить его у входа?
   Плюшевый Мишка! Какой убийственной иронией обернулось прозвище, рожденное, казалось, самой нежностью!
   Сознавала ли Вивиана, что она ответственна за это несчастье? Казалось, ее ничто не тяготит. Но чувствовалось, что она не спокойна; не потому ли, что он мог потребовать от нее объяснений? Или осыпать упреками?
   Или даже выставить ее за дверь в порыве гнева?
   Она оберегала его! Все вокруг только и делали, что оберегали его! Он не должен разбрасываться. Он всем нужен таким, какой он есть, таким, каким ему предписывалось быть по их настоянию, чтобы они могли превозносить его.
   У всех у них были свои трудности, но разрешать их должен был он один.
   Сам же он не имел права уклоняться в сторону от предусмотренного для него пути.
   Даже хозяйка кафе, а может быть, кассирша, ну, та самая грудастая женщина, оторвалась от своей газеты и не без тревоги взглянула на него, словно опасаясь — а вдруг он пошел в кабинку не затем, чтобы поговорить по телефону, а чтобы там выблеваться?
   — Официант, сколько с меня?
   Он возьмет лист бумаги — нет, не сегодня, а в какой-нибудь вечер, когда будет один, у себя в кабинете, и чтобы никого рядом; тогда он будет искать, углубляясь год за годом в прошлое, так глубоко, как только позволит память, отмечая малейшие симптомы: его издавна приучили к методичности, и он сам приучал к ней своих учеников.
   Ничего не упускать! Не довольствоваться ни приблизительным ответом, ни верным на первый взгляд признаком. Вычеркивать сомнительные факты.
   Остальные — подытожить. Но и тогда не доверять решению, пусть даже очевидному.
   Выйдя на улицу, он рассмеялся: знаменитый профессор, как назвал его Давид во время завтрака, а не может поставить себе диагноз! Но он не первый и не последний. Знавал он одного тоже знаменитого на весь мир психиатра, который стучался в двери всех своих коллег, чтобы проконсультироваться с ними на свой счет.
   Потом он всех их обвинял в том, что они лгали ему, подвергал сомнению даже рентгеновские снимки и данные лабораторных анализов.
   Кончилось тем, что он умер; отчего — Шабо не знал, потому что его это не интересовало. Это был подлинный случай, один из тех, о которых рассказывают друг другу на медицинских конгрессах и, как правило, больше всего смеются над несчастными чудаками отнюдь не самые уверенные в своем здоровье.
   Он поискал ключ от машины в кармане, совершенно Забыв о том, что оставил его а щитке. Он выбрал дорогу с менее оживленным движением, потому что боялся ослепляющих фар встречных машин. На бульваре Курсель его ждали мадам и месье Филипп Ванакер — именно так они себя называли, — а также очень важное лицо — месье Ламбер со своей новой женой.
   Г-н Ламбер рассчитывал с ним увидеться, и Филипп настоял, чтобы Кристина позвонила мужу.
   Но из-за этого все же не стоит спешить, рискуя попасть в аварию. В сущности, они должны быть довольны, если он приедет к кофе. Они хотят видеть его и говорить с ним, очевидно, по делу, возможно, хотят попросить его, чтобы он протолкнул сына какого-нибудь приятеля, подвизающегося в медицине. Люди воображают, что стоит профессору замолвить словечко — и любой идиот сразу выдержит свои экзамены. Ну а если бы и так? Неужели он претендует на то, чтобы Ламбер вознаградил его запасом своего паршивого вина?
   В сущности, нет никаких причин терзаться. Он исходил из ложного посыла, убеждая себя в том, что виновен, но в действительности виновны они, а не он.
   С этой позиции все казалось ясным, даже скорее забавным. Он не обязан переделывать мир, в том числе и того толстого фиолетового болвана, который осуждающе смотрел, как Шабо выпил одну за другой две рюмки коньяка.
   Ему остается только одно — как можно лучше делать свое дело. Правда, он неверный муж, но пусть ему сначала покажут хоть одного верного, а Кристина и так вполне счастлива, бегая по модным парикмахерским и магазинам предместья Сент-Оноре вместе с этой дурищей Мод.
   Может быть, он мало занимался детьми? Но кто требовал от него дорогих игрушек, потом — платьев, каникул в Сен-Тропез, катания на лыжах в горах, а там уже и собственную машину? И кто, как не дети, требовал еще и полной свободы?
   Пусть из них получится все что угодно. Это его больше не касается.
   Пусть Жан-Поль Карон станет его зятем. Пусть Элиана занимается театром или кино, и пусть Кристина гордится ею, если дочери суждено стать звездой. И какая разница, с кем спит его дочь — со своим преподавателем или с кем попало из своих дружков. Бог знает где и как?
   Ну а что касается Давида — почему бы сыну не сделать так, как он решил, независимо от того, сдаст он на бакалавра или нет? Вот Филипп — тому даже предрекали тюрьму, а он взял да и стал богатым человеком, так сказать, счастливцем, и может вызвать к себе, когда ему заблагорассудится, своего шурина-профессора.
   И профессор явится как миленький! А вот и я! К вашим услугам, господа владельцы винных промыслов, телевидения и хорошеньких женщин!
   Нужно быть очень внимательным с велосипедистами. Это его постоянная забота. Когда машина едет навстречу, очень трудно в блеске фар различить красный огонек на заднем колесе велосипеда. Так он и попал в аварию три года назад. Он был тогда совершенно трезв. А велосипедист, напротив, был пьян, ехал зигзагами, да еще без сигнальных огней. Долгие минуты этот человек лет пятидесяти, с усами, как у отца Шабо, казался ему мертвым.
   А теперь у него на совести смерть молодой девушки. И не только ее самой — но и ребенка, которого она носила.
   А что было бы, если б она не утопилась, а сумела добраться до него и поговорить с ним? Он даже не успел задать себе этот вопрос, но Вивиана та продумала все заранее.
   А если бы пришлось решать Кристине, а не Вивиане? Если бы девушка решилась позвонить в дверь его дома, на улице Анри-Мартэн, если бы жена говорила с ней и все узнала?
   Может быть, она тоже поступила бы так, как секретарша? Захотела бы защитить своего мужа? Попыталась бы откупиться деньгами или потребовала бы, угрожая ему разводом, чтобы он избавился от ребенка? И, разумеется, во имя блага их собственных детей… А также во имя его репутации, его карьеры и, конечно, во имя его клиники, которая отчасти является семейным имуществом.
   И что же? Разве они обе не правы? Это та, третья, имя которой не сразу вспомнилось ему… ах да, Эмма! — так вот, не права была Эмма, и в конце концов она сама это поняла…
   Значит, от него ждали, что он именно так и должен повести себя? Значит, он стал с виду вполне рассудительным человеком? Неужели теперь, прожив сорок восемь лет, он стал таким, как все?
   В таком случае все превосходно. К вашим услугам, господа и дамы! Я еду к вам, вполне благоразумный, вполне у-рав-но-ве-шен-ный. А в награду вы мне поднесете вместе с кофе большой бокал того самого коньяка 1843 года, который пьют только у вас…
   Он разговаривал сам с собой, но ему перехватило горло и он уже не мог вымолвить ни слова, потому что, сидя за рулем в темной машине, он плакал, как последний дурак.

Глава 6
Прием на бульваре Курсель и женщина, спящая на улице

   Наверное, было не меньше половины одиннадцатого, а то и одиннадцать.
   Он не смотрел на часы, потому что не мог сообразить, на какую кнопку надо нажать, чтобы осветилось табло. Он помнил, где она на большой машине, которую водила жена. Сам он предпочитал маленькую. По дороге он один раз остановился — у бара на улице Терн, после напрасных поисков общественного туалета. Прежде они были чуть ли не через каждые сто метров. А сейчас ни одного. Впрочем, о чем он только не передумал, пока ехал, вместо того чтобы решить самый неотложный вопрос: идти или не идти у Филиппу?
   Важность этого приема, с тех пор как он выехал с улицы Анри-Мартэн, неизмеримо возросла; ему казалось, что теперь ему представился случай занять решительную позицию.
   Он твердым шагом пересек тротуар с застывшей на губах улыбкой, позвонил, поздоровался с лакеем, открывшим дверь и уступившим ему дорогу. Шабо знал его. Тот был похож на жокея. Кто знает, может, он и был прежде жокеем. Шабо чуть было не сказал ему: «Здравствуй, и-го-го! «
   Но вовремя опомнился и невнятно пробормотал:
   — Здравствуйте, Жозеф.
   Его и вправду звали Жозефом. Шабо не ошибся. Уверенной поступью, словно готовясь к выходу на сцену, он поднялся по ступенькам из желтого мрамора, подошел к двустворчатой двери, сквозь которую слышался гомон светского вечера.
   Он вошел, уже заранее решив, как ему держаться.
   — Если позволите…
   Жозеф принял у него шляпу, помог снять пальто — он забыл раздеться.
   Шабо с досадой смотрел, как лакей пристраивает его одежду на каком-то кресле в холле, затем открывает дверь и объявляет, хотя голос его теряется в общем гуле:
   — Господин профессор Жан Шабо.
   То, что он увидел, настолько шло вразрез с темным миром, откуда он вынырнул, что он сам себе показался совой, неожиданно ослепленной ярким светом. Голоса звучали пронзительно. Должно быть, как всегда в этом доме, засиделись за аперитивом и теперь смеялись слишком возбужденно, а двигались и жестикулировали с некоей нарочитой театральностью, но в то же время неуверенно.
   Среди стоящих и сидящих группами людей ему бросились в глаза два-три знакомых лица, обилие голых плеч и бокалы в руках.
   Филипп бросился к нему, ну и, конечно, уставился на него с таким видом, будто у Шабо вдруг перекосило нос или он окривел. Словно все сговорились сегодня. И, конечно, шурин тоже спросил, положив ему руку на плечо:
   — У тебя все хорошо?
   Призвав всю иронию, он ответил с преувеличенным жаром:
   — Все восхитительно!
   Когда-то, еще в Латинском квартале, Филипп говорил ему «вы», ведь он был еще мальчишкой, а Шабо — вполне взрослым человеком. Не забавно ли, что шурин перешел с ним на «ты» именно в день своей женитьбы на Мод, то есть в тот день, когда он должен был с часу на час разбогатеть, и отныне считал себя ничуть не хуже Шабо?
   В медицинских кругах, в особенности на медицинском факультете, панибратство не в ходу, и Шабо всегда воспринимал его со стороны Филиппа как унижение. В его глазах эта навязанная ему фамильярность была своего рода рабством, он согласился на это только из-за жены, но досадовал, что из-за нее поставил себя в ложное положение.
   В одном из кресел он заметил Кристину, но довольно далеко, и между ними то и дело ходили люди. Она беседовала с человеком, которого он видел только в профиль, и непринужденно улыбалась.
   — А мы уж думали, что у тебя срочный вызов. Особенно после того как Кристина позвонила домой и кухарка ей сказала…
   Подошла Мод, в облегающем платье, вырез которого больше чем наполовину открывал ее грушевидные грудки, протянула ему руку, вгляделась в него и торопливо сказала:
   — Подожди-ка. Сейчас принесу тебе чего-нибудь выпить…
   Она тоже была с ним на «ты». Впрочем, она всем «тыкала».
   Все говорили одновременно, фразы переплетались и сливались в забавную смесь. Одни, казалось ему, говорили о кино, другие — о ценах на участки на Лазурном Берегу.
   У Филиппа с женой там была вилла, на Антибском мысу. А для уик-эндов они приобрели старинную дворянскую усадьбу, с конюшнями и довольно обширным парком в направлении к Мезон-Лаффиту.
   — Идем, я представлю тебя кое-кому из наших друзей…
   Вернулась Мод с бокалом, в котором плавал кубик льда, и поскольку Шабо не знал, что с ним делать, он осушил его, чтобы поставить мимоходом на какой-нибудь из столиков. Филипп по-прежнему следил за ним с озабоченным видом, и у Шабо чуть было не возникло желание успокоить его, сказать, что, хорошенько взвесив все обстоятельства, он принял решение не устраивать скандала, Они подошли к парочке, беседующей на диване.
   — Мой шурин, профессор Жан Шабо… Префект департамента Эро, большой друг моего тестя, приехал в Париж встряхнуться…
   Мужчины обменялись рукопожатием. Молодая женщина тянула через соломинку что-то розовое.
   — Иветту тебе не представляю. Ты, конечно, уже насмотрелся на нее в кино. Неправда. Во-первых, в кино он бывает редко. Во-вторых, он не помнит, видел ли ее когда-нибудь. Она тоже выставляет напоказ груди. Они у нее прекрасны, похожи на груди эльзаски. Она сказала, протягивая ему кончики пальцев:
   — Всегда полезно иметь среди своих знакомых акушера. Вдруг вы мне когда-нибудь понадобитесь…
   Теперь он был недалеко от жены и узнал человека, с которым она так оживленно и доверительно беседует. Это актер, который ведет курсы по драматическому искусству, те самые, что посещает его дочь Элиана. Он казался гораздо старше, чем в своих фильмах, — старше, чем Шабо. У него была нелепая привычка: каждые несколько секунд он закрывал глаза и встряхивал головой, словно отгоняя назойливую муху.
   Элианы не было видно ни в большой гостиной, ни в соседней, маленькой, где Ламбер и два его гостя, сидя в больших креслах, были заняты серьезным разговором. Они курили сигары, не обращая внимания на общество. С таким же успехом они могли бы встретиться в рабочем кабинете. И действительно — словно по негласному приказу, вокруг них установилась зона тишины и спокойствия.
   Шабо встретился взглядом с женой, но она ничуть не смутилась оттого, что ее застали врасплох за дружеской беседой с любовником дочери. Он не знал, что они настолько близки.
   Филипп спросил:
   — Ты знаешь его?
   Шабо сказал, что не знает. Тот так и не встал.
   — Мой шурин, знаменитый профессор Жан Шабо. Ну а что касается нашего друга — кто же его… Еще бы! Разумеется, кто же его не знает! Его знают везде! Здесь собрались одни знаменитости. Даже эти две женщины, от которых бросает в оторопь, что взгромоздились на табуреты у стойки, словно на насест, тоже чем-нибудь да прославились. Если только это не восковые манекены. Казалось, у них нет возраста, а лица размалеваны первыми попавшими под руку красками. Волосы цвета пакли, уложенные а-ля Мария-Антуанетта, вряд ли свои; в противном случае парикмахер сыграл с ними злую шутку.
   Филипп зашептал:
   — Не буду тебя представлять, они к этому часу обычно уже ничего не соображают. Но ты их, наверное, встречал в Каннах или в казино Довиля…
   — Не встречал…
   Впрочем, будучи на юге, он никогда не заезжал в Канны, а выбирал один из мелких спокойных портов между Марселем и Тулоном. Кроме того, как бы это ни выглядело смешно в глазах всех этих людей, он ни разу не был в казино Довиля.