«Добьется ли мэтр Гобийо оправдания?»
   К концу второго заседания это казалось немыслимым, и даже моя жена разуверилась в успехе. Мне она в этом не призналась, но я знаю: она думала, что я зашел слишком далеко, и стеснялась этого.
   В ходе разбирательства выплеснулось столько грязи, что однажды в зале даже послышалось:
   — Довольно!
   Кое-кто из коллег не решался — иные до сих пор не решаются — пожать мне руку, и я никогда не был так близок от исключения из адвокатуры.
   Больше чем любой другой процесс, этот показал мне, что такое ажиотаж избирательной кампании или большого политического маневра, когда на тебя наведены все прожектора и ты понимаешь, что нужно победить любой ценой и каким угодно способом.
   Свидетелями моими были сомнительные личности, но ни за одним не числилось ничего уголовного, ни один не запутался и не запнулся.
   Я заставил продефилировать перед судом два десятка проституток из квартала Монпарнас, более или менее похожих на Иветту и Ноэми, и они под присягой показали, что старый часовщик, представший в изображении прокурора образцом честного ремесленника, постоянно предавался эксгибиционизму и в отсутствие жены водил девок к себе домой.
   Это была правда. Открытием этим я обязан Дюре, а он, в свою очередь, некому информатору, который несколько раз звонил мне по телефону, но так и не соблаговолил назваться. Однако облик одного из моих противников предстал в новом свете не только поэтому: я сумел установить, что он нередко скупал ворованные драгоценности.
   Знал ли он, что они краденые? Это мне неизвестно и меня не касается.
   Почему в тот вечер, когда его жены как раз не было — она отправилась на улицу Шерш-Миди навестить беременную невестку — почему, повторяю, часовщик не мог воспользоваться случаем и привести к себе, как бывало, двух девиц с улицы, а те злоупотребили ситуацией?
   Я не попытался нарисовать лестный портрет своих подзащитных. Напротив, я их очернил, ив этом заключалась лучшая моя уловка.
   Я вынудил их признаться, что они, пожалуй, и откололи бы при случае такой номер, да только случай не представился, потому что в момент налета они находились в баре Гастона.
   Я снова воочию вижу лысого часовщика и его жену с черной повязкой на глазу, просидевших в первом ряду все три дня судебного разбирательства, вижу их растущую растерянность и негодование, которые дошли до такого пароксизма, что пострадавшие совершенно одурели и уже не знали, куда спрятать глаза.
   Эти двое никогда не поймут, ни что с ними случилось, ни почему я так ожесточенно старался разрушить представление, сложившееся у них о самих себе. Сегодня я убежден, что они не оправились от удара, никогда уже не почувствуют себя такими, какими были прежде, и сомневаюсь, чтобы окривевшая старуха, у которой на половине черепа так и не отросли, волосы после ранения, снова осмелилась навещать невестку на улице Шерш-Миди.
   Мы с Вивианой ни разу не говорили об этом процессе. В момент оглашения встреченного свистом вердикта присяжных она стояла в коридоре, и когда я в развевающейся мантии вышел из зала, не пожелав отвечать осаждавшим меня репортерам, она ограничилась тем, что молча последовала за мной.
   Она знает, что совершила ошибку. Она это поняла. Не скажу, чтобы Вивиана не струхнула, видя, как далеко я зашел, но она восхищается мной.
   Предвидела ли она, чем все это кончится? Вполне вероятно. У нас с ней выработалась привычка после процессов, требующих большого напряжения, отправляться вдвоем обедать в какой-нибудь кабачок, а затем для разрядки проводить часть ночи вне дома.
   Так же было в тот вечер, и всюду, куда бы нас ни заносило, на нас взирали с любопытством: больше чем когда-либо, мы походили на пару хищников из нашей легенды.
   Вивиана держалась с явным вызовом. Ни разу глазом не моргнула. Она старше меня на три года, а это значит, что ей скоро пятьдесят, но одетая, в полной боевой готовности, она по-прежнему красива и привлекает к себе больше взглядов, чем многие тридцатилетние женщины. Глаза ее отличаются такой яркостью и живостью, каких я больше ни у кого не видел, а улыбка прямо-таки грозная — столько в ней насмешливой веселости.
   Вивиану считают злой, хотя это неверно. Она просто всегда остается сама собой, идет, как Корина, своей дорогой, никуда не сворачивая, равнодушная к пересудам, не считаясь с тем, любят ее или ненавидят, платя улыбкой за улыбку и ударом за удар. Разница между ней и Кориной в том, что Корина с виду кротка и податлива, тогда как Вивиану, сплошные нервы, отличает агрессивная энергия, которой никак уж не скроешь.
   — Где она теперь? — спросила она меня около двух ночи.
   Я заметил, что местоимение употреблено в единственном числе, и, стало быть, Вивиана рассматривала Ноэми всего лишь как статистку. Во Дворце насчет последней тоже никто не заблуждался, потому что бедная Ноэми, бесформенная волоокая дылда с упрямым лбом, ни у кого не вызывала иллюзий.
   — В маленькой гостинице на бульваре Сен-Мишель. Я хотел, чтобы она всем назло вернулась на улицу Вавен, но управляющий уверяет, что его заведение переполнено.
   Не сообразила ли Вивиана, что от бульвара Сен-Мишель до нас и до Дворца всего два шага? Убежден в этом. Однако получилось у меня так совершенно непреднамеренно.
   За время, прошедшее между арестом и оправданием Иветты, я понял, что мне не избавиться от мысли о ней и ее обнаженного живота, который я видел у себя в кабинете.
   Почему? Я и сейчас еще не нашел ответа. Я не распутник, не сексуальный маньяк. Вивиана никогда не была ревнивицей, и я, когда мне хотелось, мог пускаться в любые авантюры — почти всегда без будущего, порой даже не приносившие удовольствия.
   Я перевидал слишком много всяких девок, чтобы, как иные мужчины, рассуропиться из-за сбившейся с пути девчонки, и цинизм Иветты впечатлял меня не больше, чем то немногое, что осталось в ней от целомудрия.
   Во время следствия я посещал ее в Птит-Рокет, ни разу не отступив от чисто профессиональной манеры поведения.
   А моя жена все уже знала.
   Иветта — тоже.
   Больше всего я удивляюсь, как у нее хватило ловкости этого не показать.
   Мы сидели: друг против друга как адвокат и клиентка. Готовил»; ее ответы следователю? Даже с тем, что касалось ее дела, я знакомил свою подзащитную лишь по мере необходимости.
   В ночь после оправдания, около четырех утра, мы вышли из последнего кабака, — и, садясь за руль, моя жена непринужденно предложила:
   — Не заедешь ее навестить?
   Я мечтал об этом весь вечер, но из гордости и уважения к своему человеческому достоинству не поддавался искушению. Ну не смешно — ли, не мерзко ли было бы в первую же ночь броситься требовать своей награды?
   Неужели это — желание оказалось настолько сильным, что читалось у меня на лице?
   Я не ответил. Жена проехала по улице Клиши, пересекла Большие бульвары и я знал, что направляется она не к острову Сен-Луи, а на бульвар Сен-Мишель.
   — Что ты сделал со второй? — спросила она еще, уверенная, что эту-то я сбыл с рук.
   Я настоятельно посоветовал Ноэми, но крайней мере на время, опять перебраться ж матери.
   Хочу избежать вероятного недоразумения. Когда я говорю о жене так, как сейчас, можно подумать, что ее доведение было в известней степени провокацией, что это она в некотором роде толкнула меня в объятия Иветты.
   Трудно сделать более ложный вывод, Я уверен, хоть сама она ни, за что в этом не признается, что Вивиана не чужда ревности, и всегда страдала или, во всяком случае, тревожилась из-за моих похождений. Но она — хороший игрок и умеет смотреть правде в лицо, заранее мирясь с тем, чему не в силах помешать.
   Мы миновали темную громаду Дворца правосудия, и на бульваре Сен-Мишель она негромко спросила:
   — Дальше?
   — На улицу Мсье-ле-Пренс. Вход оттуда.
   Униженный, я все еще колебался, когда она остановила машину и вполголоса проронила:
   — Доброй ночи!
   И поцеловала меня, как каждый вечер.
   Я с влажными глазами стоял один на тротуаре, порываясь поднять руку и вернуть Вивиану, но машина уже заворачивала на улицу Суфло.
   В гостинице было темно, если не считать тусклого света за выцветшим стеклом входной двери. Мне открыл ночной дежурный, проворчал, что у него нет свободных мест, но, сунув ему в руку чаевые, я заявил, что меня ждут в номере 37.
   Это была правда, хотя мы ни о чем не уславливались. Иветта спала, но не удивилась, когда я постучал.
   — Минутку.
   Я услышал, как щелкнул выключатель, босые ноги зашлепали взад и вперед по паркету, и, натягивая на себя пеньюар, она отперла мне.
   — Который час?
   — Половина пятого.
   Это, кажется, удивило ее, словно она недоумевала, почему я так задержался.
   — Давайте сюда пальто и шляпу.
   Комната была узкая, медная кровать в беспорядке, из отпертого чемодана, поставленного прямо на пол, выглядывало женское белье.
   — Не обращайте внимания, что не прибрано. Я улеглась, как только въехала.
   От нее несло спиртным, но пьяна она не была. Как, интересно, выглядел я, стоя полностью одетый посреди комнаты?
   — Вы не ложитесь?
   Самое трудное для меня было раздеться. Мне этого не хотелось. Мне вообще больше ничего не хотелось, но и уйти у меня не хватало духу.
   — Иди сюда, — бросил я.
   Она подошла, подняв лицо и ожидая, что ее поцелуют, но я только прижал ее к себе, не касаясь губ, а затем неожиданно сорвал с нее пеньюар, под которым ничего не было.
   Рывком я опрокинул ее на край кровати и упал на нее, а она вперилась в потолок. Я начал овладевать ею, злобно, словно из мести, как вдруг увидел, что она с удивлением наблюдает за мной.
   — Что это с тобой стряслось? — прошептала Иветта, впервые обратившись ко мне на «ты».
   — Ничего.
   А стряслось со мной то, что я ничего не смог и со стыдом поднялся, бормоча:
   — Прости меня.
   Тогда она сказала:
   — Ты слишком много об этом думал.
   Это могло быть объяснением, но не было им. Напротив, я отказывался об этом думать. Знал, чего хочу, но не думал об этом. К тому же такое у меня случалось и с другими, до нее.
   — Раздевайся и ложись. Мне холодно.
   Надо ли было это делать? Не сложилось ли бы все иначе, если бы я ответил «нет» и ушел? Не знаю.
   Знала ли она со своей стороны, что делает, когда чуть поздней протянула руку, погасила свет и прижалась ко мне. Я почувствовал рядом с собой ее живое худое тело, а она мало-помалу, осторожно, с остановками, словно боясь меня напугать, овладела мной.
   Мы еще не спали, когда в одном из номеров зазвенел будильник, а затем и в других зашебаршились постояльцы.
   — Жаль, не могу приготовить тебе кофе. Надо будет купить спиртовку.
   Я расстался с ней в семь, когда сквозь штору уже пробивался свет. Зашел на бульваре Сен-Мишель в бистро и посмотрелся в зеркало позади кофеварки.
   На Анжуйской набережной я не поднялся в спальню, а расположился в кабинете, где с восьми, как обычно, начал звонить телефон. Не замедлила появиться и Борденав с утренними газетами, заголовки которых можно было бы резюмировать так:
   «Мэтр Гобийо выиграл».
   Как будто речь шла о спортивном соревновании!
   — Вы довольны?
   Подозревала ли моя секретарша, что я отнюдь не горд своей победой? Она самый преданный мне человек на свете, преданней даже Вивианы, и, соверши я мерзость, за которую от меня отвернулись бы все, она одна, вероятно, не покинула бы меня.
   Ей тридцать пять. Ко мне на службу она поступила в девятнадцать, и у нее никогда не было романов; все мои сменявшие друг друга сотрудники, равно как моя жена, единодушно полагают, что она еще девушка.
   Я не только не волочился за нею, но без всяких к тому оснований был с ней более нетерпим, суров, часто несправедлив, чем с кем бы то ни было, и не помню уж сколько раз доводил ее до слез лишь потому, что она недостаточно быстро отыскивала досье, мною же засунутое не на свое место.
   Отдает ли она Себе отчет, что я вылез из постели Иветты и моя кожа еще пропитана ее кисловатым запахом? Не сегодня-завтра она об этом узнает Борденав, как моя ближайшая сотрудница, в курсе всех моих похождений.
   Первая деловая встреча была назначена на десять утра, так что я успел принять ванну и переодеться. Вивиану я будить не стал и увиделся с ней только вечером, потому что завтракал в тот день в «Кафе де Пари» с клиентом; по делу которого должен был выступать пополудни.
   С тех пор минул год.
   Тогда я был уже знаком с Мориа. Мы встречались у Корины, где мам случалось, поболтать в уголке.
   Почему до моей встречи с Иветтой он не смотрел на меня так, как в прошлое воскресенье? Может быть, я еще не нес на себе печати или та была еще недостаточно отчетлива?

Глава 3
Суббота, 10 ноября.

   Сейчас десять вечера, и, дождавшись отъезда жены, я спустился к себе в кабинет. Вивиана с Кориной и приятельницами отправилась в одну из галерей на улицу Жакоб открывать первую выставку картин Мари Лу, любовницы Ланье, Там будут обносить шампанским, и кончится это, вероятно, за полночь. Я не поехал под тем предлогом, что на выставке в помещение размером не больше обычной столовой набьется человек сто и жара будет невыносимой.
   Похоже, у Мари Лу настоящий талант. Живописью она занялась всего два года назад, во время пребывания в Сен-Поль-де-Ванс[4]. Они с Ланье живут одним домом на улице Фезандери, хотя оба состоят в браке. Ланье женат на собственной кузине, по слухам очень уродливой; Мари Лу замужем за Морийе, лионским промышленником и приятелем Ланье, с которым у того все еще дела.
   Насколько известно, все устроилось полюбовно, к общему удовольствию.
   Они с Ланье обедали у нас вчера в обществе бельгийского политика — он проездом в Париже, академика, которого мы часто приглашаем, и одного южноамериканского посла, сопровождаемого женой.
   Каждую неделю мы устраиваем один-два таких обеда на восемь-десять персон, и Вивиана, великолепная хозяйка, не утрачивает вкуса к приемам. Посол оказался у нас не случайно. Его привел ко мне Ланье, и когда подали кофе и ликеры, южноамериканец вскользь дал понять, о чем он рассчитывает побеседовать у меня в кабинете, — о более или менее легальной торговле оружием, которой, если я правильно истолковал его намеки, ему хотелось бы заняться в политических целях, но так, чтобы не нажить осложнений с французским правительством.
   Это молодой еще человек, лет тридцати пяти, не больше, обаятельный, хотя чуть полноватый красавец, а жена его — одно из прелестнейших созданий, какими мне посчастливилось восхищаться. Чувствуется, что она влюблена в мужа, с которого не сводит глаз, и вся она такая юная и свежая, словно только вчера вышла из монастыря.
   В какую авантюру он впутывается? Могу лишь строить предположения, но, по-моему, дело идет о свержении правительства его страны, где его отец один из самых богатых людей. У посла с женой двое детей — они показывали нам фотографии, а посольский особняк — один из самых восхитительных в Булонском лесу.
   Я с нетерпением ждал их отъезда — так меня тянуло на улицу Понтье. На этой неделе я провел там три ночи и сегодня тоже отправился бы туда, не будь суббота «ее» днем.
   Об этом предпочтительней не думать. Когда в тот день я вернулся домой на такси в половине седьмого утра, рассвело еще не до конца и над всем парижским районом гулял ураганный ветер, срывавший крыши и сломавший дерево на авеню Елисейских полей. Позднее Вивиана рассказала мне, что одна ставня у нас всю ночь хлопала, но все же не оторвалась; впрочем, к полудню уже явились рабочие, починившие ее.
   Добравшись до кабинета — я всегда захожу туда перед ванной, — я первым делом поискал глазами мою пару клошаров под мостом Мари. До девяти под кучей тряпья, которую ворошил ветер, ничто не шевелилось, когда же наконец оттуда вылез мужчина, тот, которого я привык видеть: чересчур широкий и длинный пиджак, всклокоченная борода, измятая шляпа-облик рыжего из цирка, я с удивлением заметил, что под лохмотьями лежат еще два тела. Не нашел ли себе мой клошар вторую подругу? Или к нему и женщине присоединился кто-нибудь из сотоварищей?
   Ветер дует по-прежнему, только более шквалисто, и назавтра обещают холодную погоду, может быть даже заморозки.
   Всю неделю я много думал о том, что мною уже написано, и отдаю себе отчет, что пока говорил лишь про того человека, каким стал сегодня. Я категорически опроверг две-три легенды из числа самых вопиющих, но остаются другие, которые мне важно разрушить, а для этого я вынужден обратиться к временам более отдаленным.
   Например, из-за моей внешности все, даже люди, которые якобы хорошо меня знают, обычно уверены, что я из тех, кто вышел прямо из деревни и, как говорили в прошлом веке, еще не стряхнул землю со своих сабо. Так или почти так обстоит дело с Жаном Мориа. В известных профессиях, скажем в моей, это даже хорошо, потому что вселяет доверие к вам, но я обязан заявить, что в случае со мной ничего подобного нет.
   Свет я увидел в Париже в родильном доме на улице Сен-Жак, а мой отец, почти всю жизнь проживший на улице Висконти, что за Французской Академией, принадлежал к одному из самых древних родов Рена. Сьеры Гобийо участвовали в Крестовых походах, позднее один из Гобийо состоял капитаном мушкетеров, а другие в большинстве своем носили судейские мантии и были более или менее известными членами парламента Бретани.
   Я этим вовсе не чванюсь. Луиза Фино, моя мать, была прачкой с улицы Турнель, и когда мой родитель сделал ей ребенка, околачивалась в пивных на бульваре Сен-Мишель.
   Мой характер вряд ли можно объяснить биографическими подробностями, а уж выбором определенного образа существования, если подобный выбор вообще имел место, нельзя и подавно.
   Мой дед Гобийо вел в Рене жизнь крупного буржуа и кончил бы председателем суда, если бы на пороге пятидесятилетия его не унесла эмболия.
   Что до моего отца, приехавшего в Париж учиться праву, он там и застрял в одной и той же квартире на улице Висконти, где скончался сравнительно недавно и где его пестовала старая Полина, у которой на глазах он родился, хотя она была всего на двенадцать лет старше.
   В ту пору еще сохранился обычай приставлять к детям малолетних нянек, и Полина, которую мои дед и бабка взяли в услужение еще девчонкой, осталась неразлучна с моим отцом до самой его кончины, образуя вместе с ним весьма любопытную пару.
   Не потерял ли отец интерес ко мне с самого моего рождения? Не знаю. Я не спрашивал об этом ни его, ни Полину, которая еще жива. Ей исполнилось восемьдесят два года, и я иногда ее навещаю. Она сама обихаживает себя на той же самой улице Висконти, ей почти отказала память, за исключением самых давних событий из тех времен, когда мой отец еще ходил в коротких штанишках.
   Может быть, он не верил, что ребенок Луизы Фино — от него, а может, у него была тогда другая любовница?
   Как бы то ни было, первые два года жизни я провел у кормилицы где-то под Версалем, куда в один прекрасный день явилась моя мать; она забрала меня и отвезла на улицу Висконти.
   — Вот твой сын, Блез, — якобы сказала она.
   Она опять была беременна. Затем, как часто рассказывала мне Полина, мать прибавила:
   — Через неделю я выхожу замуж. Проспер ничего не знает. Если ему станет известно, что у меня уже есть ребенок, он, наверно, не женится на мне, а я не хочу упускать случая: он человек порядочный, работящий, не пьет. Вот я и отдаю тебе Люсьена.
   С этого дня я зажил на улице Висконти под крылом Полины, для которой был сначала чем-то настолько таинственным, что она боялась ко мне прикоснуться.
   Моя мать действительно вышла замуж за продавца магазина «Братья Але»; его гораздо позже я увидел уже в сером фартуке продавца скобяного товара в магазинах Шатле, когда покупал садовые стулья для нашего дома в Сюлли. У них было пятеро детей, моих сводных сестер и братьев, которых я не знаю и которые, видимо, ведут безвестную трудовую жизнь.
   Проспер умер в прошлом году. Мать отправила мне траурное уведомление. На похороны я не поехал, но послал цветы и дважды навестил накоротке домик в Сен-Море, где живет теперь моя мать.
   Нам нечего сказать друг другу. Между нами нет ничего общего. Она смотрит на меня как на чужого и лишь приговаривает:
   — Вид у тебя преуспевающий. Ты счастлив, вот и хорошо.
   Мой отец вступил в адвокатуру и открыл контору у себя в квартире на улице Висконти. Как долго он вел жизнь старого студента? Мне трудно об этом судить. Внешне он был на меня непохож: породистый, красивый, он отличался той элегантностью, которая меня восхищала в иных мужчинах его поколения.
   Человек образованный, он вращался среди поэтов, художников, мечтателей и девок, и мне часто приходилось видеть, как он неуверенной походкой возвращался домой после двух часов ночи.
   Ему случалось приводить с собой женщин, остававшихся у нас на ночь или месяц, а иногда, как некая Леонтина, и даже дольше. Она так вросла в наш дом, что я уже думал: она заставит отца жениться на ней.
   Это меня не огорчало, скорее, напротив. Я изрядно гордился, что живу в иной атмосфере, чем мои соученики по школе, а затем лицею, и еще больше был горд, если отец сообщнически подмигивал мне, когда, например, Полина обнаруживала в доме новую пансионерку и начинала дуться.
   Помню, как она выбросила одну такую особу за дверь с энергией, удивительной в столь маленькой женщине, и, разумеется, в отсутствие отца, который, должно быть, находился во Дворце. Полина кричала девице, что та грязная, как половая тряпка, и слишком сквернословит, чтобы оставаться еще хоть час под крышей порядочного дома.
   Был ли отец несчастен? Я почти всегда вспоминаю его улыбающимся, хотя и невесело. Он был слишком стыд-т лив, чтобы сетовать на судьбу, и деликатность его сказывалась в той легкости, какую он распространял вокруг себя и какой я больше ни в ком не встречал.
   Когда я только-только начал изучать право, он в свои пятьдесят был еще красив, но уже хуже переносил спиртное и, случалось, по целым дням отлеживался.
   Отец знал о моих первых шагах у мэтра Андрие. Два года спустя присутствовал на нашей с Вивианой свадьбе. Хотя на улице Висконти мы жили столь же независимо друг от друга, как постояльцы семейного пансиона, так что нам случалось по три дня не видеться, я убежден, что он болезненно ощущал пустоту, образовавшуюся из-за «моего ухода из дому.
   К старости Полина утратила прежнюю приветливость и терпимость, стала обращаться с отцом не как с хозяином, а как с нахлебником, навязав ему режим питания, вызывавший у него отвращение, охотясь за бутылками с вином, которые он вынужден был прятать от нее, и даже разыскивая его вечерами по кабакам квартала.
   Мы с отцом никогда не задавали вопросов друг другу. Ни разу даже намеком не обмолвились о нашей личной жизни и уж подавно о наших мыслях и чувствах.
   Даже сейчас я не знаю, не была ли в свое время Полина для него чем-то иным, нежели просто домоправительницей.
   Он умер в семьдесят один год, всего через несколько минут после моего визита, словно нарочно промедлил с этим, чтобы избавить меня от зрелища своего ухода.
   Все это мне требовалось сказать не из сыновнего почтения, а потому, что квартира на улице Висконти оказала, быть может, известное влияние на мой глубинные вкусы. В самом деле, для меня отцовский кабинет, стены в котором до потолка были уставлены книгами, кипы журналов валялись прямо на полу, а окна в мелкую клетку выходили на средневековый двор и бывшую мастерскую Делакруа, остался образцом места, где приятно жить.
   Поступая на юридический факультет, я мечтал не о быстрой и блестящей карьере, а о кабинетном существовании и собирался стать не адвокатом по уголовным делам, а ученым-юристом.
   Сохранил ли я в душе верность былому идеалу? Предпочитаю не задаваться подобным вопросом. Я был типичным блестящим студентом, и когда мой отец возвращался ночью домой, он почти всегда видел свет в моей комнате, где я часто занимался до самого рассвета.
   Мои представления о будущей карьере настолько совпали с мнением преподавателей, что они, не спросясь меня, переговорили обо мне с мэтром Андрие, тогдашним старшиной адвокатского сословия, которого и сейчас еще почитают за одного из виднейших адвокатов первой половины нашего века.
   Перед моими глазами стоит визитная карточка, которую я нашел однажды в утренней почте; на ней под выгравированным текстом тонким, очень «артистическим», как тогда еще выражались, почерком, была написана всего одна фраза:
   «Мэтр Робер Андрие будет признателен Вам, если вы как-нибудь утром от десяти часов до полудня зайдете к нему в контору на бульваре Мальзерб, 66».
   Я наверняка сберег эту карточку, хранящуюся, вероятно, вместе с другими сувенирами в особой папке. Мне было двадцать пять лет. Мэтр Андрие слыл не только светилом адвокатуры, но и одним из элегантнейших людей во Дворце и, по слухам, вел роскошную жизнь. Его квартира произвела на меня сильное впечатление, в особенности просторный кабинет, строгий и утонченный одновременно, окна которого выходили на парк Монсо.
   Позже я чуть не выставил себя на посмешище, заказав обшитую шелковой тесьмой куртку из черного бархата, похожую на ту, в какой был тем утром Андрие. Спешу добавить, что я ни разу не надел ее и отдал прежде, чем она попалась на глаза Вивиане.
   Мэтр Андрие предложил мне стажироваться у него, что было для меня полной неожиданностью: ему без того помогали трое адвокатов, уже сделавших себе имя.