— Он жив, — сказал я, — жив, слава Богу! Но какие ждут его трудности, какие бедствия! ..
   — Если это все, не отчаивайтесь. Можно мне прочесть письмо? — добавила она, подняв его с полу.
   Я дал согласие, едва сознавая, что говорю. Она прочла его очень внимательно.
   — Кто такой Трешем, подписавший это письмо?
   — Компаньон моего отца (ваш добрый отец, Уилл); но он обычно не принимает личного участия в делах нашего торгового дома.
   — Он пишет, — сказала мисс Вернон, — о ряде писем, посланных вам раньше.
   — Я не получил ни одного, — был мой ответ.
   — Если я правильно поняла, — продолжала она, — Рэшли, принявший на себя полное управление делами фирмы на время пребывания вашего отца в Голландии, отбыл недавно из Лондона в Шотландию с крупными суммами и ценными бумагами для погашения векселей, выданных вашим отцом разным лицам в этой стране, и со времени его отъезда от него не получено никаких вестей?
   — Верно, слишком верно!
   — Затем, — продолжала она, заглянув в письмо, — старший клерк фирмы или кто-то еще, по имени… Оуэнсон… Оуэн… был отправлен в Глазго разыскать, если можно, Рэшли, и к вам обращаются с просьбой выехать туда же и помочь ему в розысках?
   — Да, именно так, и ехать я должен немедленно.
   — Подождите минуту, — сказала мисс Вернон. — Мне кажется, в худшем случае это грозит потерей известной суммы денег; неужели такая потеря может вызвать слезы на ваших глазах? Стыдитесь, мистер Осбалдистон!
   — Вы ко мне несправедливы, мисс Вернон, — ответил я. — Меня страшит не потеря, но то действие, какое она, я знаю, окажет на душевное состояние и на здоровье моего отца: для него коммерческий кредит равнозначен чести, и если его объявят несостоятельным должником, горе, угрызения совести, отчаяние раздавят его и сведут в могилу, как солдата — обвинение в трусости, как человека чести — утрата доброго имени и положения в обществе. Все это я мог предотвратить, когда принес бы небольшую жертву, поступился бы своей безрассудной гордостью и беспечностью, не позволившей мне разделить с ним труды на его почтенном и полезном поприще. Боже правый! Как искуплю я последствия своей ошибки?
   — Немедленно выехав в Глазго, как вас о том умоляет друг, написавший это письмо.
   — Но если Рэшли и впрямь составил низкий и бессовестный замысел ограбить своего благодетеля, — сказал я, — какая есть у меня надежда, что я найду способ разрушить его глубоко продуманный план?
   — Надежда, — ответила мисс Вернон, — в самом деле сомнительная; но, с другой стороны, оставаясь здесь, вы не имеете ни малейшей возможности оказать какую-либо услугу вашему отцу. Не забывайте: если б вы остались на предназначенном вам посту, беда не могла бы разразиться. Спешите же выполнить то, на что вам указывают теперь, и, может быть, вам удастся ее отвратить. Впрочем, постойте — не уходите из комнаты, пока я не вернусь.
   Она оставила меня в изумлении и замешательстве; но и тут я нашел светлую минуту, чтобы восхититься твердостью, спокойствием, присутствием духа, не покидавшими Диану, казалось, даже в самых нежданных несчастиях.
   Через некоторое время она вернулась с листком бумаги в руке, сложенным и запечатанным, как письмо, но без адреса.
   — Даю вам, — сказала она, — этот залог моей дружбы, потому что вполне полагаюсь на вашу честь. Если я правильно поняла сущность постигшей вас беды, те денежные средства, что находятся в руках Рэшли, должны быть налицо к определенному дню — к двенадцатому сентября, не правда ли? — чтоб можно было употребить их на оплату векселей, о которых идет речь в письме. Следовательно, если раздобыть до истечения срока равные денежные средства, кредит вашего отца нисколько не пострадает?
   — Разумеется. Так и я понял мистера Трешема.
   Я еще раз, Уилл, перечел письмо вашего отца и добавил:
   — Сомнения нет, это именно так.
   — Хорошо, — сказала Диана. — В таком случае мой маленький Паколет, может быть, сослужит вам службу. Вам доводилось слышать о письмах, таящих в себе заклятие? Возьмите это письмо. Не взламывайте печати, пока не убедитесь, что другие, обыденные средства бессильны; если ваши старания окажутся успешны, прошу вас, полагаясь на вашу честь, уничтожить его, не распечатав и не дав распечатать никому другому. Если же нет, взломайте печать за десять дней до урочного дня, и вы найдете указания, которые могут помочь вам. Прощайте, Фрэнк! Мы никогда не встретимся вновь, но вспоминайте иногда о вашем друге Ди Вернон.
   Она протянула мне руку, но я прижал девушку к своей груди. Она вздохнула, высвободившись из объятия, которому не сопротивлялась, кинулась к дверям, что вели в ее комнату, и скрылась с моих глаз.

ГЛАВА XVIII

   Несется конь во весь опор,
   Несется конь стрелой,
   Мертвец — наездник хоть куда!
   «Не страшно, друг, со мной?»
Бюргер

   Когда на человека обрушится сразу множество бедствий, различных по своей причине и природе, в этом есть хоть то преимущество, что они отвлекают мысли в разные стороны, не позволяя несчастному сломиться под тяжестью одного какого-нибудь удара. Меня глубоко печалила разлука с мисс Вернон, но вдвое тяжелей ощутил бы я горечь расставания, когда бы тревога за отца не завладевала настойчиво моими мыслями. И весть от мистера Трешема горько меня встревожила, но могла бы довести до отчаяния, завладей она мной безраздельно. Я не был чувствительным сыном, как не был неверен в любви; но человек способен отдать лишь ограниченную долю горестных волнений причинам, вызывающим их, и если действуют две одновременно, наше чувство, как имущество банкрота, можно лишь разделить между ними. Так размышлял я, пока шел в свою комнату. Из этого примера видно, что мысли мои в какой-то мере уже обратились к торговым делам.
   Я попробовал внимательно вчитаться в письмо вашего отца. Оно изложено было не очень ясно и по ряду частностей отсылало к Оуэну, с которым мне предлагалось встретиться как можно скорее в шотландском городе Глазго; далее сообщалось, что я могу разыскать своего старого друга, наведя справки в торговом доме «Мак-Витти, Мак-Фин и Компания», в названном городе, на улице Гэллоугейт. Ваш отец упоминал о нескольких письмах (они, решил я, затерялись на почте или же были перехвачены) и жаловался на мое упорное молчание в таких выражениях, которые были бы крайне несправедливы, если б отправленные мною письма дошли по назначению. Я читал и дивился. Ни минуты я не сомневался, что дух Рэшли бродил вокруг и вызывал все недоразумения и трудности, обступившие меня. Но страшно было подумать, сколько потребовалось злодейства и вместе с тем искусства для осуществления его преступных замыслов. Надо отдать мне справедливость в одном: горе от разлуки с мисс Вернон, как ни тягостно могло бы оно показаться в другое время, представлялось мне не столь значительным, когда я думал об угрозе, нависшей над головой моего отца. Сам я не придавал большого значения богатству и в этом разделял напускную беспечность многих молодых людей с живым воображением, которые уверяют себя и других, что лучше обходиться совсем без денег, чем отдавать свой досуг и таланты труду, необходимому для их приобретения. Но я знал, что в глазах отца банкротство было величайшим, несмываемым позором, горем, от которого не найдешь утешения, которому быстрейшее и единственное исцеление — смерть.
   Поэтому мысль моя искала средств предотвратить катастрофу с такой настойчивостью, какой никогда не проявили бы корысть и забота о собственном богатстве. По зрелом размышлении я твердо решил оставить Осбалдистон-холл на следующий день и не теряя времени ехать в Глазго, чтобы там свидеться с Оуэном. Я почел излишним сообщать дяде о своем отъезде и решил письменно выразить ему признательность за гостеприимство и заверить, что только важное и неожиданное дело помешало мне принести благодарность лично. Я знал, что старый баронет, не любя церемоний, охотно меня извинит, а я был так убежден в умении Рэшли широко и решительно расставлять свои сети, что меня смущало опасение, как бы не нашел он способа помешать моей поездке, предпринимаемой в целях разрушения его козней, коль скоро о моем отъезде будет объявлено всем в Осбалдистон-холле.
   Итак, я решил утром на заре пуститься в путь и достигнуть соседнего Шотландского королевства, прежде чем кто-либо в замке заподозрит о моем отъезде; но одно важное препятствие мешало мне быстро выполнить свой замысел (а в быстроте-то и заключался его смысл): я не знал кратчайшей, не знал, в сущности, никакой дороги в Глазго; и так как при сложившихся обстоятельствах скорость играла главную роль, я решил посоветоваться с Эндрю Ферсервисом — ближайшим и вернейшим авторитетом. Невзирая на поздний час, я немедленно приступил к разрешению этого важного вопроса и через несколько минут подошел к жилищу садовника.
   Жилище Эндрю было расположено неподалеку от внешней ограды сада — уютный, веселый нортумберлендский коттедж, сложенный из камня, еле тронутого резцом; окна и двери были украшены большими, тяжелыми архитравами, или наличниками, как их здесь называют, из тесаного камня, а крышу вместо шифера, соломы или черепицы покрывал крупный серый плитняк. Груша-скороспелка у одного из углов коттеджа, ручеек и большой цветник, площадью около четверти акра, перед окнами, маленький огород позади, лужок для коровы и небольшое поле, засеянное различными злаками, скорее на потребу обитателя коттеджа, чем на продажу, — все это свидетельствовало о мирных и сердечных радостях, какими старая Англия, даже на северной окраине, дарила самых своих незначительных жителей.
   Едва я приблизился к обители мудрого Эндрю, как услышал странно торжественные, гнусавые и протяжные звуки, которые навели меня на мысль, что Эндрю, следуя достохвальному обычаю своих соотечественников, собрал соседей провести вместе «семейное радение», как называл он вечернюю молитву. Впрочем, Эндрю жил бобылем, в доме у него не было ни одной особы женского пола. «Первый в мире садовник, — говаривал он, — довольно натерпелся от этой скотинки». Но ему, тем не менее, удавалось иногда набрать слушателей среди соседей, как папистов, так и приверженцев англиканской церкви, — «головни, выхваченные из огня», называл он их, — и приносить им свои духовные дары, бросая вызов отцу Вогану, патеру Дохарти, Рэшли, всему католическому миру в округе, считавшему в этих случаях его вмешательство еретической контрабандой. Так что мне представилось вполне правдоподобным, что расположенные к нему соседи сошлись у садовника провести такого рода домашнее молитвенное собрание. Однако, прислушавшись внимательней, я понял, что все звуки исходили из одной гортани — из гортани самого Эндрю; и когда я прервал их, войдя в дом, я застал Ферсервиса в одиночестве: кое-как одолевая многосложные слова и трудные имена, он громко декламировал самому себе в назидание какую-то богословскую полемику.
   — Читаю вот творение достойного доктора Лайтфута, — сказал он, откладывая при моем появлении в сторону толстый фолиант.
   — Лайтфута? — переспросил я, недоуменно поглядывая на увесистый том. — Право же, ваш сочинитель неудачно получил свое имя. note 53
   — Да, сэр, его звали Лайтфутом. Был он великий богослов, не чета теперешним. Однако прошу извинения, что заставил вас долго простоять за дверью. Но меня так расстроил вчера (храни нас Боже) проклятый дух, что я не решался отворить дверь, не дочитавши, как положено, святого слова. А теперь я как раз кончил пятую главу Неемии, — если и это не заставит нечисть держаться в стороне, уж не знаю, чем ее пронять!
   — Вас настроил дух! — вскричал я. — Что вы хотите сказать, Эндрю?
   — Я сказал, что меня «расстроил дух», — повторил Эндрю. — Это все равно, что сказать: «я струхнул перед призраком». Храни нас Боже, добавлю еще раз.
   — Вы рухнули перед призраком, Эндрю? Как это понять?
   — Я не сказал «рухнул», — ответил Эндрю. — Я сказал «струхнул», то есть натерпелся страху и чуть не выскочил из собственной шкуры, хотя никто не предложил надсечь ее на мне, как человек надсекает кору на дереве.
   — Я пришел к вам, напротив, успокоить ваши страхи, Эндрю, и спросить у вас, не можете ли вы указать мне кратчайшую дорогу в один городок вашей Шотландии, называемый Глазго.
   — Городок, называемый Глазго! — возмутился Эндрю Ферсервис. — Глазго — громадный город, любезный господин! Спрашиваете, знаю ли я дорогу в Глазго! Кому же ее знать, как не мне! От Глазго рукой подать до моей родной деревни в приходе Дрипдейли — она чуть подальше на запад. Но зачем понадобилось вашей чести ехать в Глазго?
   — У меня там дела, — ответил я.
   — Это все равно что сказать: «не спрашивай, так я не стану врать». В Глазго? — Он помолчал немного. — Я думаю, самое лучшее, чтобы вас кто-нибудь проводил.
   — Конечно, если б нашелся попутчик…
   — Ваша честь вознаградит его, разумеется, за труды и потерю времени?
   — Безусловно. Дело у меня неотложное, и если б вы сыскали мне проводника, я ему хорошо заплатил бы.
   — Не такой нынче день, чтоб говорить о мирских делах, — сказал Эндрю, возводя очи к небу. — Не будь сейчас субботний вечер, я полюбопытствовал бы, сколько вы согласитесь дать человеку, который составит вам приятное общество в дороге, будет вам называть все поместья и замки джентльменов и знатных господ и перечислит всю их родню.
   — Говорю вам: мне только нужно знать, какой дорогой ехать, больше ничего. Проводник останется доволен — я дам любую плату в пределах разумного.
   — Сказать «любую», — ответил Эндрю, — значит не сказать ничего; а человек, которого я имею в виду, знает все кратчайшие переходы, все обходные тропки в горах и…
   — Некогда мне разглагольствовать, Эндрю. Подрядите кого хотите, а плата по вашему усмотрению.
   — Ага! Это уже другой разговор, — ответил Эндрю. — Коли так, мне думается, я сам сойду за такого человека, какой вам нужен.
   — Вы, Эндрю? Но как же вы бросите службу?
   — Я говорил как-то вашей милости, что давно подумывал упорхнуть, чуть ли не с первого года, как нанялся в Осбалдистон-холл, а теперь я решил уйти на самом деле, да как можно скорей; уж лучше остаться без пальца, чем погибнуть самому навеки.
   — Значит, вы уходите со службы? А жалованье у вас не пропадает?
   — Понятно, кое-что мне следует. Но у меня есть на руках хозяйские деньги — выручка за яблоки из старого сада… И то сказать, неважная покупка для добрых людей: зеленые были и кислые; а между тем сэр Гилдебранд требует за них такую цену — вернее, дворецкий так нажимает, — точно это золотой ранет. И потом, у меня есть деньги на покупку семян. Думаю, это, в общем, кое-как покроет мое жалованье. Но ваша честь, конечно, вознаградит меня за все, что я могу потерять, отправляясь вместе с вами в Глазго. Скоро вы думаете ехать?
   — Завтра на рассвете, — ответил я.
   — Больно быстро. Где ж я достану коня? Впрочем, нашел! Отличная лошадка, подойдет как нельзя лучше.
   — Значит, Эндрю, в пять часов утра вы меня встречаете у въезда на главную аллею?
   — Черт меня возьми, если я не буду на месте (да простится мне черное слово! ), — ответил весело Эндрю. — А послушались бы вы моего совета, так мы бы выбрались двумя часами раньше. Со мной вы не заблудитесь ни днем, ни ночью — я найду дорогу в темноте не хуже слепого Ралфа Роналдсона, который разъезжал у себя на родине по всем болотам и топям, хоть и не умел сказать, какого цвета вереск.
   Я всецело одобрил поправку садовника к моему предложению, и мы сговорились встретиться на указанном месте в три часа утра. Но вдруг в уме моего предполагаемого попутчика блеснула новая мысль:
   — А призрак? Призрак! Что, что если он нас настигнет? Не хочется мне встречаться с нечистым дважды за одни сутки.
   — Фью! — свистнул я, собравшись уже уходить. — Нечего бояться выходцев с того света: на земле немало живых злодеев, которые умеют обходиться без чужой помощи ничуть не хуже, чем если бы все ангелы, низвергнутые в преисподнюю вместе с Люцифером, вышли им на подмогу.
   С этими словами, подсказанными мне моими собственными страхами, я оставил жилище Эндрю Ферсервиса и вернулся в замок.
   Наспех собрал я все, что было нужно мне для намеченной поездки, осмотрел и зарядил пистолеты и бросился на кровать, чтобы поспать хоть немного перед опасной и дальней дорогой. Я не надеялся заснуть, но усталость, вызванная тревогами дня, взяла свое, и вскоре меня охватил глубокий и крепкий сон, от которого, однако, я сразу пробудился, когда старые часы на башне, примыкавшей к моей спальне, пробили два. Не медля ни минуты, я встал, высек огонь, зажег свечу, написал письмо дяде и, оставив из своей одежды все, что явилось бы лишней обузой, сложил остальное в чемодан, бесшумно сошел по лестнице и без помехи пробрался в конюшню. Я хоть и не был таким превосходным конюхом, как мои двоюродные братья, но все же научился в Осбалдистон-холле чистить и седлать своего коня. Через несколько минут я уже сидел в седле и был готов тронуться в далекий путь.
   Едучи шагом по старой аллее сада, на которую ущербный месяц бросал бледный свет, я со вздохом тяжелого предчувствия оглянулся назад, на стены, охранявшие Диану Вернон, и безотрадная мысль угнетала меня, что мы расстались, быть может, навсегда. В длинных и неправильных рядах готических окон, казавшихся в свете месяца мертвенно-белыми, было невозможно различить окно той комнаты, где жила она. «Она уже для меня потеряна, — думал я, блуждая взором по мрачной и сложной архитектуре, какую являл при свете месяца замок Осбалдистон, — потеряна прежде, чем я покинул место, где она живет! Какая же мне остается надежда, что я смогу как-нибудь с нею сноситься, когда многие мили лягут между нами?»
   Я остановился в унылой задумчивости, но тотчас
   … железный времени язык
   Промолвил «три» над сонным ухом ночи -
   и напомнил мне, что пора явиться на свидание с особой не столь интересной и нравом и внешностью — с Эндрю Ферсервисом.
   У калитки в конце аллеи я увидел всадника, державшегося в тени ограды. Но только когда я дважды кашлянул и окликнул его: «Эндрю!» — садовник соизволил отозваться:
   — Будьте покойны — Эндрю, Эндрю, он самый и есть.
   — Поезжайте вперед, показывайте мне дорогу, — сказал я, — и, если можете, помалкивайте, пока мы не минуем поселок в долине.
   Эндрю пустил вперед своего коня — и гораздо резвее, чем я считал удобным; притом он так послушно исполнял мой приказ «помалкивать», что я не мог добиться от него ответа на свои повторные вопросы о причине этой излишней спешки. Выбравшись известными садовнику кратчайшими путями из сети бесчисленных кремнистых проселков и тропок, переплетавшихся в окрестностях замка, мы выехали в открытое поле и, быстро проехав его, поскакали среди голых холмов, отделяющих Англию от Шотландии по так называемому Мидл Марчиз — средней пограничной полосе. Дорога — вернее, узенькая стежка, временами совсем пропадавшая, — представляла приятное разнообразие, ведя нас то по заболоченному, то по каменистому грунту. Однако Эндрю нисколько не умерил бега и храбро скакал вперед со скоростью девяти-десяти миль в час. Меня смущало и злило упрямое своеволие моего проводника: мы одолевали головокружительные спуски и подъемы по самой предательской почве, пробирались по краю обрыва, где один неверный шаг коня обрекал ездока на неминуемую смерть. Луна струила обманчивый и недостаточный свет, местами же горные кручи, нависая над нами, погружали нас в полную темноту, и тогда я мог следовать за Эндрю только по цоканью подков его лошади да по искрам, которые они высекали из кремней. Сначала это быстрое движение и необходимость ради сохранения жизни внимательно следить за поступью моего коня служили мне добрую службу, насильственно отвлекая мысли от мучительных предметов, которые иначе неизбежно завладели бы ими. Но под конец, в двадцатый раз крикнув Эндрю, чтобы он двигался тише, и в двадцатый раз натолкнувшись на его упрямый и бесстыдный отказ повиноваться мне или ответить, я не на шутку рассердился. Однако злоба моя была бессильна. Раза два я попробовал поравняться с моим своевольным проводником и выбить его из седла ударом арапника, но конь под Эндрю был резвее моего, и то ли ретивость благородного скакуна, то ли — что вернее — догадка о моих добрых намерениях побуждали садовника ускорять галоп каждый раз, когда я пытался его догнать. Я, со своей стороны, принужден был снова и снова давать шпоры коню, чтоб не упустить из виду проводника, ибо я отлично понимал, что без него мне ни за что не найти дороги в этой безлюдной пустыне, по которой мы мчались с необычайной быстротой. Наконец я так разозлился, что пригрозил послать из пистолета пулю вдогонку наезднику и тем остановить его огнекрылый бег, если неистовый Эндрю сам не придержит коня. Очевидно, угроза произвела некоторое впечатление на его барабанные перепонки, глухие ко всем моим более кротким обращениям: услышав ее, шотландец придержал своего скакуна и, дав мне подъехать вплотную, заметил:
   — Нам вовсе даже и не к чему было эдак лететь сломя голову.
   — Чего же ради вы задали такую гонку, своевольный вы негодяй? — ответил я.
   Во мне кипела ярость, которую ничто не могло бы разжечь сильнее, чем только что перенесенный мною страх: подобно нескольким каплям воды, упавшим в пылающий костер, страх неизбежно должен пуще распалить огонь, когда не может его загасить.
   — А чего ж угодно вашей чести? — сказал Эндрю с невозмутимым спокойствием.
   — Чего мне угодно, мошенник? Я тут битый час кричу, чтобы вы ехали медленней, а вы не находите нужным даже ответить! Пьяны вы, что ли, или спятили?
   — Не прогневайтесь, ваша честь, я немного туговат на ухо. Не стану отпираться, я, конечно, выпил чарочку перед тем как оставить старое обиталище, где прожил столько лет; компании не оказалось, так что, понятное дело, пришлось управиться самому, не то, хочешь не хочешь, оставляй полбутылки водки папистам, а уж это, как известно вашей милости, был бы чистый убыток.
   Объяснение казалось довольно правдоподобным, и обстоятельства не позволяли мне ссориться с проводником, поэтому я ограничился требованием, чтобы впредь он спрашивал у меня указания, надо ли гнать коня.
   Приободренный кротостью моего ответа, Эндрю тотчас повысил голос и заговорил в том педантичном, самодовольном тоне, какой был ему обычно свойствен:
   — Ваша честь не уговорит меня и никто меня не уговорит, что разумно или полезно для здоровья холодной ночью пускаться в путь по здешним болотам, не подкрепившись наперед стаканчиком гвоздичной настойки, или чарочкой можжевеловки, или водки, или чего-нибудь такого. Я сто раз переваливал через Оттерскопский хребет днем и ночью и никогда не мог найти дорогу, если перед тем не выпивал свою порцию, — а выпью, так проеду наилучшим образом, да еще с двумя бочонками коньяка по каждую сторону седла.
   — Другими словами, Эндрю, — сказал я, — вы перевозили контрабанду. Как же это вы, человек строгих правил, позволяли себе обманывать казну?
   — Это значило только наносить вред нечестивым египтянам, — ответил Эндрю. — Бедная старая Шотландия достаточно страдает от этих мерзавцев акцизников да ревизоров, что налетели на нее, как саранча, после печального и прискорбного соединения королевств. Каждый добрый сын обязан принести своей родине хоть глоточек чего-нибудь крепкого — согреть ее старое сердце да, кстати, насолить проклятым ворам.
   Расспросив подробней, я узнал, что Эндрю много раз ездил этими горными тропами, перевозя контрабанду, и до и после своего водворения в Осбалдистон-холле, — обстоятельство для меня немаловажное, так как оно доказывало мне пригодность садовника к роли проводника, невзирая на ту глупую выходку, что он позволил себе в начале нашего пути. Даже теперь, когда мы пустили коней более умеренным галопом, гвоздичная настойка — или чем он там подкрепился в дорогу — все еще не утратила своего действия на Эндрю. Он часто оглядывался, смотрел по сторонам тревожным, испуганным взглядом и каждый раз, когда дорога казалась более или менее ровной, проявлял наклонность снова пустить коня во весь опор, как будто опасался погони. Эта явная тревога утихала по мере того, как мы приближались к гребню высокого пустынного хребта, который тянулся почти неуклонно с запада на восток примерно на милю, поднимаясь очень крутыми откосами с обеих сторон. Бледные лучи рассвета забрезжили теперь на горизонте. Опасливо оглянувшись и не увидев на оставшемся позади болоте никаких признаков живого существа, Эндрю просветлел, и его суровые черты постепенно смягчились, когда стал он сперва насвистывать, а потом пропел с большим жаром и малым умением заключительную строфу одной из песен своей родины:
 
Дженни, друг, заря светла нам,
Топь дорогою легла нам.
Пусть выходят целым кланом -
От тебя не отступлюсь!
 
   В то же время он потрепал по загривку свою лошадь, которая так доблестно несла седока. Это привлекло к ней мое внимание, и я сразу узнал любимую кобылу Торнклифа Осбалдистона.
   — Это что ж такое, сэр? — сказал я строго. — Под вами лошадь мистера Торнклифа!
   — Спорить не стану, в свое время она и впрямь принадлежала его чести, сквайру Торнклифу, а теперь она моя.
   — Ты украл ее, негодяй!
   — Ну, ну, сэр, ни одна душа не уличит меня в воровстве. Дело, стало быть, обернулось вот как. Сквайр Торнклиф призанял у меня десять фунтов, чтобы ехать в Йорк на скачки, а черта с два он вернет мне! Только я заикнусь насчет своих денег, он грозит мне «пересчитать все косточки», как он это называет. Но теперь, пожалуй, придется расплатиться по-хорошему, а иначе останется его кобылка по ту сторону границы. Пока он не вернет мне все до последнего фартинга, не видать ему и волоска из ее хвоста. Есть у меня в Лаумебене один ловкий паренек из судейских — он мне поможет договориться со сквайром. Украл кобылу! Ну нет, Эндрю Ферсервиса не может коснуться такой грех, как воровство! Я только удержал ее в залог на законном основании — юрисдикшонес фенденди козей note 54. Это добрые судейские слова, совсем похожие на язык садовников и других ученых людей; жаль, что стоят они дорогонько: Эндрю только и получил, что эти три словца за приятный разговор и четыре бочонка самой лучшей водки, какою доводилось доброму человеку прополаскивать глотку. Так-то, сэр! Дорогая штука закон.