— Вы увидите, что он стоит гораздо дороже, чем вы полагали. Эндрю, если будете и впредь сами взыскивать долги, минуя законные власти.
   — Та-та-та! Мы теперь, слава тебе Господи, в Шотландии, здесь я могу не хуже всякого Осбалдистона найти и друзей, и адвокатов, и даже судей. Троюродный племянник моей бабки с материнской стороны приходится двоюродным братом городскому голове города Дамфриза, и уж он не допустит, чтобы отпрыск его крови потерпел какой-нибудь убыток. Законы тут применяются без пристрастия, ко всякому одинаково, не то что у вас в Нортумберленде, где человек и не оглянется, как его уже скрутили по приказу какого-нибудь клерка Джобсона. Да то ли еще будет! Они тут скоро и вовсе позабудут закон. Потому-то я и порешил сказать им «до свиданья».
   Я был глубоко возмущен подвигом Ферсервиса и роптал на жестокую судьбу, которая вторично свела меня с человеком шатких правил. Впрочем, я тут же решил, как только мы доберемся до места нашего назначения, выкупить у своего проводника кобылу и отослать ее двоюродному брату в Осбалдистон-холл. О своем намерении я решил известить дядю из первого же города, где окажется почтовая контора. «А пока что, — подумал я, — не следует спорить с Эндрю, поступившим довольно естественно для человека в его положении». Итак, я приглушил свою досаду и спросил, как нужно понимать его слова, что в Нортумберленде «скоро и вовсе позабудут закон».
   — Закон! — повторил Эндрю. — Ждите! Останется только закон дубинки. Нортумберленд сейчас кишмя кишит попами, да офицерами-ирландцами, да разными мерзавцами папистами, которые служили в солдатах на чужбине, потому что у себя на родине их никуда не брали. А воронье не слетится зря, коли не запахнет падалью. И будьте покойны, сэр Гилдебранд не упустит случая увязнуть в трясине; они там только и делают, что припасают ружья да пистолеты, сабли да ножи, — значит, того и жди: полезут в драку. Молодые сквайры Осбалдистоны, — простите, ваша честь, — круглые дураки и не знают, что такое страх.
   Эта речь напомнила мне о зародившемся и у меня подозрении, что якобиты готовятся к отчаянному выступлению. Считая, однако, что мне не подобает следить, как шпиону, за словами и действиями дяди, я старался ничего не видеть, даже когда случай давал мне возможность подмечать тревожные признаки — знамение времени. Но Эндрю Ферсервису не приходилось стесняться, и он сказал чистейшую правду, утверждая, будто в стране готовится мятеж, что и толкнуло его на решение поскорее оставить замок.
   — Прислугу, — сообщил он, — с арендаторами и со всяким сбродом занесли, как водится, в особые списки и муштруют по всем правилам. Понуждали и меня взяться за оружие. Но я не охотник идти в бунтарские войска. Плохо они знают Эндрю, если зовут его на такое дело. Я пойду драться, когда сам того захочу, но уж никак не за блудницу вавилонскую и не за какую-нибудь английскую шлюху!

ГЛАВА XIX

   Где шаткий шпиль готов упасть,
   Игрою вихрей истомленный,
   Все спит, отдавшись сну во власть:
   Стихи, война и вздох влюбленный.
Лэнгхорн

   В первом шотландском городе, куда мы прибыли, мой проводник отправился к своему другу и советчику обсудить с ним, как бы ему вернейшим образом превратить в свою законную собственность «добрую лошадку», которая пока что принадлежала ему лишь в силу самовольного захвата, какой иногда еще совершался в этом краю, где царило недавно полное беззаконие. Когда Эндрю возвратился, меня позабавила его унылая физиономия: он, по-видимому, разоткровенничался со своим закадычным другом-юристом и, к своему великому прискорбию, услышал в ответ на собственную простодушную откровенность, что мистер Таутхоп со времени их последней встречи попал в секретари к местному мировому судье и был обязан доводить до сведения властей обо всех проделках, подобных подвигу мистера Эндрю Ферсервиса. Уведенную лошадь, заявил бойкий представитель судебной власти, необходимо задержать и поставить на конюшню судьи Трамбула, где она будет получать довольствие за двенадцать шотландских шиллингов per diem note 55, пока судебное разбирательство не установит в законном порядке, кто является ее владельцем. Он даже дал понять, что, строго и беспристрастно исполняя свои обязанности, должен задержать и самого честного Эндрю; но когда мой проводник стал жалобно молить о снисхождении, законник не только отступился от этого намерения, но еще преподнес приятелю в подарок заезженную лошаденку со вспученным животом и надколенным грибом, чтобы он мог продолжать путешествие. Правда, он сам умалил свое великодушие, потребовав от бедного Эндрю полного отречения от всех его прав и притязаний на резвую кобылу Торнклифа Осбалдистона, — уступка, которую мистер Таутхоп изобразил как очень незначительную, так как, по шутливому замечанию законника, его злополучный приятель заработал бы на лошади только недоуздок, а точнее сказать — петлю на шею.
   Эндрю был сильно опечален и расстроен, когда я вытягивал из него эти подробности. Северная гордость его жестоко страдала, ибо он вынужден был признать, что законник остается законником по ту и по эту сторону Твида и что судейскому секретарю Таутхопу и судейскому секретарю Джобсону одна цена.
   Он и вполовину так не огорчился бы, что у него отнимают добычу, взятую, можно сказать, с опасностью для жизни, случись это дело среди англичан; «но где ж это видано, — сетовал Эндрю, — чтобы ястреб ястребу глаз выклевал?» Впрочем, понятное дело, многое изменилось у него на родине со времени печального и прискорбного соединения королевств! Этим событием Эндрю объяснял все признаки испорченности и вырождения, наблюдаемые им среди соотечественников, в особенности дутые счета трактирщиков, уменьшение меры пива и прочие непорядки, на которые он указывал мне во время нашей поездки.
   При таком обороте дел я, со своей стороны, сложил с себя всякую заботу о кобыле и написал сэру Гилдебранду, при каких обстоятельствах она была уведена в Шотландию, сообщив в заключение, что теперь она находится в руках правосудия и его достойных представителей — судьи Трамбула и его секретаря Таутхопа, к каковым я и отсылал его за дальнейшими подробностями. Была ли она возвращена в собственность нортумберлендскому зверолову или продолжала носить на себе шотландского законоведа, здесь нет необходимости объяснять.
   Мы теперь продолжали путь на северо-запад значительно медленней, чем начали его при нашем ночном бегстве из Англии. Цепи голых и однообразных холмов сменяли одна другую, пока не открылась перед нами более плодородная долина Клайда, и вскоре со всею доступной нам быстротой мы достигли города Глазго — шотландской столицы, как его упрямо величал мой проводник. За последние годы, я знаю, Глазго вполне заслужил это название, которое Эндрю Ферсервис дал ему тогда в силу некой политической прозорливости. Обширная и непрерывно растущая торговля с Вест-Индией и американскими колониями, если сведения мои не ложны, положила основание богатству и благоденствию, и оно, если его заботливо укрепить и правильно возводить постройку, со временем станет, быть может, фундаментом коммерческого процветания всей страны. Но в то давнее время, о котором я рассказываю, заря этой славы еще не занималась. Соединение королевств в самом деле открыло для Шотландии торговлю с английскими колониями, однако недостаток капитала, с одной стороны, а национальная ревность англичан — с другой, отнимали у большей части шотландских купцов возможность пользоваться привилегиями, какие дал им этот памятный договор. Расположенный на западном побережье острова, Глазго не мог участвовать в сношениях с восточными графствами или континентом, которыми только и пробавлялась в то время шотландская торговля. И все же, хоть в ту пору и речи не было о том, что он может получить большое значение для торговли, как ему, по моим сведениям, сулят теперь, Глазго уже и тогда в качестве главного города Западной Шотландии был значительным и важным центром. Широкий и полноводный Клайд, протекая близко от его стен, давал возможность сообщения с внутренними областями страны, отдаленными от моря. Не только плодородная равнина, непосредственно прилегающая к городу, но и округи Эйр и Дамфриз смотрели на Глазго как на столицу, куда они везли свои произведения, получая взамен те предметы необходимости и роскоши, каких требовал их обиход.
   Мрачные горы западной части Верхней Шотландии часто посылали своих угрюмых обитателей проведать рынки любимого города святого Мунго. Гурты диких, косматых, малорослых быков и лошадок, погоняемые горцами — такими же дикими, такими же косматыми, а порой такими же малорослыми, как вверенные им быки и лошади, — нередко проходили по улицам Глазго. Приезжие глазели на старинную и причудливую одежду горцев, вслушивались в незнакомые и немелодичные звуки их языка, в то время как жители гор, даже при этом мирном промысле вооруженные мушкетами и пищалями, мечами, кинжалами и щитами, взирали с удивлением на предметы роскоши, употребление которых было им незнакомо, и с опасной жадностью — на предметы, которые знали и ценили. Горец всегда неохотно оставляет свою нелюдимую родину, а в ту давнюю пору пересадить его на другую почву было все равно что оторвать сосну от ее родной скалы. Однако уже и тогда горные долины были перенаселены, хотя временами их опустошал голод или меч и многие их обитатели устремлялись в Глазго. Здесь они заселяли целые кварталы, здесь искали и находили промыслы, хоть и не те, к каким приучены были в родных своих горах. Этот постоянный приток населения, смелого и трудолюбивого, немало способствовал обогащению города, — он доставлял рабочую силу нескольким мануфактурам, которыми уже и тогда мог похвалиться Глазго, и обеспечивал ему процветание в будущем.
   Внешний вид города отвечал его возрастающему значению. Главная улица была широка, импозантна, украшена общественными зданиями скорее вычурной, нежели стильной архитектуры и шла между рядами высоких каменных домов, фасады которых нередко отличались богатой каменной лепкой, что придавало улице внушительный и величественный вид, какого лишено большинство английских городов, потому что построены они из легкого, непрочного и с виду и на деле кирпича.
   Я и мой проводник прибыли в столицу Западной Шотландии в субботу вечером, в слишком поздний час, когда нельзя было и думать о каких бы то ни было делах. Мы спешились у гостиницы, выбранной Эндрю, — ни дать ни взять чосеровская корчма, — где нас учтиво приняла миловидная хозяйка.
   На следующее утро колокола затрезвонили на всех колокольнях, возвещая о праздничном дне. Но хоть я и слышал, как строго соблюдается в Шотландии воскресный отдых, первым моим побуждением было, естественно, отправиться на розыски Оуэна. Однако, порасспросив, я узнал что все мои старания будут напрасны, пока не окончится церковная служба. Хозяйка гостиницы и мой проводник наперебой убеждали меня, что я не только не найду ни души в конторе, ни дома у «Мак-Витти, Мак-Фина и Компании», к которым меня направляло письмо Оуэна, но даже не застану там, конечно, и никого из компаньонов фирмы: они-де люди серьезные и в такое время будут там, где надлежало быть всем добрым христианам, — в Баронской церкви.
   Эндрю Ферсервис, по счастью, не распространил еще свою неприязнь к отечественным юристам на прочие ученые сословия родной страны, и теперь он стал возносить хвалы проповеднику, который должен был в этот день отправлять службу, а наша хозяйка отвечала на его славословия громкими возгласами «аминь». Наслушавшись их, я решил пойти в этот знаменитый храм, не столько надеясь получить назидание, сколько желая узнать, если будет возможно, прибыл ли Оуэн в Глазго. Меня уверили, что если мистер Эфраим Мак-Витти (достойнейший человек! ) не лежит на смертном одре, то он не преминет в такой день почтить своим присутствием Баронскую церковь, и если под его кровом нашел приют приезжий гость, хозяин непременно возьмет его с собою послушать проповедь. Этот довод меня убедил, и я в сопровождении верного Эндрю отправился в Баронскую церковь.
   На этот раз я, впрочем, мало нуждался в проводнике: по булыжной мостовой, круто шедшей в гору, валом валил народ послушать популярнейшего проповедника Западной Шотландии, и этот людской поток все равно увлек бы меня за собою. Достигнув вершины холма, мы свернули влево, и большая двустворчатая дверь пропустила нас вместе со всеми на открытое, обширное кладбище, окружающее собор, или кафедральную церковь города Глазго. Архитектура здания показалась мне скорее мрачной и массивной, нежели изящной, но особенности ее готического стиля были так строго выдержаны и так хорошо гармонировали с окрестностями, что у зрителя с первого взгляда создавалось впечатление благоговейной и великой торжественности. В самом деле, я был так поражен, что несколько минут противился настойчивым усилиям Эндрю затащить меня внутрь собора; я был слишком поглощен созерцанием его внешнего вида.
   Расположенное в большом и многолюдном городе, это древнее и массивное здание, казалось, стояло в полном одиночестве. С одной стороны высокие стены отделяют его от строений города, с другой — пролег рубежом глубокий овраг, на дне которого, невидимый для глаза, шумит скиталец ручей, усиливая мягким рокотом величавую торжественность картины. С противоположной стороны оврага поднимается крутой косогор, поросший частым ельником, сумрачная тень которого, простираясь над могилами, создает подобающее месту угрюмое впечатление. Кладбище само по себе довольно необычно: хоть и очень обширное, оно, однако, мало по сравнению с числом почтенных граждан, которые погребены на его земле и могилы которых почти все покрыты надгробными камнями. Поэтому здесь не остается места для густой и высокой травы, какая обычно одевает почти сплошным покровом места упокоения, «где беззаконные перестают буйствовать и где отдыхают истощившиеся в силах». Надгробные камни, широкие и плоские, лежат так близко один к другому, что кажется, будто кладбище вымощено ими. И хотя крышей над ним простирается только небо, кладбище походит на пол какой-нибудь старой англиканской церкви с выведенными на плитах могильными надписями. Содержание этих горестных анналов смерти, их тщетная печаль, и заключенный в них суровый урок о ничтожестве бытия человека, и эта пространная площадь, которую они так тесно покрывают, и их однообразный и горестный смысл напомнили мне свиток пророка, который был «исписан изнутри и снаружи, и написаны были в нем жалобы, и скорбь, и горе».
   Собор своим внушительным величием соответствует своему окружению. Он кажется вам тяжеловесным, но вы чувствуете, что цельность впечатления была бы нарушена, если бы он был легче или имел больше витиеватых украшений. Это единственная епархиальная церковь в Шотландии — за исключением еще, как мне передавали, Керкуолского собора на Оркнейских островах, — оставшаяся нетронутой во время Реформации, и Эндрю Ферсервис, возгордившись тем впечатлением, которое она на меня произвела, счел нужным усилить его следующими словами:
   — Н-да, славная церковка! Нет на ней этих ваших выкрутасов, и завитушек, и разных там узорчиков, — прочное, ладно сделанное строение, простоит до скончания веков, только держите от него подальше руки да порох. Было время, в Реформацию, ее чуть не разрушили, когда сносили церковь Сент-Эндрюс, и Пертскую церковь, и все другие, чтоб очистить страну от папистской нечисти, от идолопоклонства, от икон, и стихарей, и прочего отребья великой блудницы, что расселась на семи холмах, точно и одного недостаточно для ее старых, дряблых ягодиц.
   Из окрестных поселков, из Ренфру, Баронии, Горбалса, в одно прекрасное утро привалили в Глазго толпы народа: надумали своими руками очистить собор от папистской дребедени. Но горожане испугались, как бы у их старой церкви не лопнули все подпруги от такого невежливого обращения. Они забили в набат, собрали с барабанным боем ополчение, — по счастью, в тот год гильдейским старшиною был почтенный Джеймс Рэбет (он сам был отличный каменщик, так что ему пристало отстаивать старое здание), — все цеха дружно поднялись и объявили, что дадут настоящее сражение, а разрушить церковь не позволят, как разрушают их всюду вокруг. Не из любви к папизму, конечно, — никто не посмеет этого сказать о цехах города Глазго. Договорились на том, чтоб вынести из ниш идольские статуи святых (будь они неладны! ), — вынесли, разбили эти каменные кумиры на мелкие куски по слову Священного писания и бросили те куски в воду, в речку Молендинар; а старый храм остался целехонек — стоит себе веселый, точно кот, когда ему вычешут блох, и все остались довольны. Слышал я от знающих людей, что если бы так же обошлись со всеми церквами в Шотландии, реформатское учение сохранилось бы в той чистоте, как и сейчас, но было бы у нас побольше христианских храмов приличного вида. Я достаточно пожил в Англии, и вы не выбьете у меня из головы мыслишки, что собачья конура в Осбалдистон-холле лучше многих Божьих храмов в Шотландии.
   С этими словами Эндрю повел меня за собой в собор.

ГЛАВА XX

   … В благоговенье
   И в ужасе склоняю взор. Могилы
   И эти грозные пещеры смерти
   Глядят так сумрачно, и страшный холод
   Трепещущее сердце обдает.
«Новобрачная в трауре»

   Как ни торопил меня мой нетерпеливый проводник, я все же задержался на несколько минут, любуясь внешним видом здания, которое мне показалось еще величавей в своем одиночестве, когда его до той поры открытые двери затворились, поглотив всю толпу, недавно теснившуюся на кладбище. В храме началось торжественное богослужение, как возвестило о том нарастающее гудение голосов. Их мощный хор сливался в отдалении в единую гармонию и, очищенный от хриплых диссонансов, раздражающих слух, когда их слышишь вблизи, теперь, в соединении с рокотом ручья и пением ветра в еловых ветвях, вызывал во мне чувство высокого восторга. Вся природа, как сказано у псалмопевца, чьи стихи пели молящиеся, как бы объединилась, вознося торжественную хвалу, в которой сочетала трепет с ликованием, обращаясь к своему творцу. Мне доводилось слышать праздничную службу во Франции, справляемую со всем eclat note 56, какой только могут придать обедне самая изысканная музыка, роскошные уборы, пышная обрядность, однако по силе впечатления она уступала пресвитерианской службе, прекрасной в своей простоте. Молитва, когда в ней участвует каждый молящийся, сильнее действует на душу, чем если ее исполняют музыканты, как затверженный урок. Шотландская служба по сравнению с французской имела все преимущества подлинной жизни перед актерской игрой.
   Так как я все еще медлил, слушая издали торжественный хор, Эндрю, не сдерживая больше своего нетерпения, потянул меня за рукав:
   — Идемте, идемте, сэр. Не пристало нам приходить и нарушать богослужение; если мы тут замешкаемся, сторожа нас увидят и потащат в караульную за то, что мы слоняемся без дела во время церковной службы.
   Выслушав это внушение, я последовал за своим проводником, однако не в самый собор, как рассчитывал.
   — Куда вы, сэр, — в тот притвор! — закричал Эндрю и повлек меня в сторону, когда я направился было к главному входу. — Там вы услышите только холодное пустословие — плотскую мораль, сухую и никчемную, как листья руты на Святки. Истинную сладость учения вам дадут вкусить только здесь.
   Так он сказал, и мы с ним прошли под свод низких ворот с калиткой, которую степенный привратник едва не захлопнул перед нами, и спустились по нескольким ступенькам словно в могильный склеп под церковью. Так и оказалось: в этом подземелье, неизвестно почему выбранным для подобной цели, устроена была очень странная молельня.
   Представьте себе, Трешем, длинный ряд угрюмых, темных и полутемных склепов, какие в других странах служат местом погребения и с давних пор предназначались для той же цели и в нашей стране, но здесь некоторые из них были заставлены скамьями и служили церковью. Эти склепы хотя и могли вместить несколько сот благочестивых прихожан, казались, однако, тесными по сравнению с более темными и более просторными пещерами, зиявшими вокруг этой, так сказать, обитаемой площади. Там, в просторном царстве забвения, тусклые хоругви и полустертые гербы отмечали могилы тех, кто, бесспорно, были некогда «князьями во Израиле». В эпитафиях, доступных для чтения только кропотливому антикварию, написанных на языке таком же отжившем, как то благостное милосердие, о котором говорилось в них, путник приглашался помолиться за души тех, чьи тела покоились под камнем. Среди этих склепов, приявших последние останки бренной жизни, я увидел многочисленную толпу погруженных в молитву прихожан. Шотландцы молятся в церкви не преклонив колена, а стоя — ради того, вероятно, чтобы как можно дальше уйти в своих обрядах от католичества: вряд ли есть у них к тому другая, более глубокая причина. Мне приходилось наблюдать, как, творя молитву в кругу своей семьи или на домашних молитвенных собраниях, они в непосредственном обращении к Богу принимали ту позу, какую все прочие христиане признают наиболее для того подобающей: смиренную и благоговейную. Итак, не преклоняя колен (мужчины — с обнаженными головами), толпа в несколько сот человек обоего пола и всех возрастов чинно и очень внимательно слушала импровизированную или, по меньшей мере, не записанную молитву престарелого священника, очень популярного в городе. Воспитанный в тех же верованиях, я с искренним чувством присоединился к молитве и, только когда прихожане заняли свои места на скамьях, снова принялся внимательно разглядывать окружающее.
   По окончании молитвы почти все мужчины надели на головы шляпы или береты, и все, кому посчастливилось вовремя занять места, сели. Мы с Эндрю не принадлежали к числу этих счастливцев, так как пришли слишком поздно. Мы стояли вместе с другими опоздавшими, образуя как бы кольцо вокруг тех, кто сидел. Позади и вокруг нас были уже описанные мною могильные своды; перед нами — благоговейные молельщики в тусклом полусвете, который падал им на лица, струясь в два-три узких готических оконца вроде тех, что открывают доступ воздуху и свету в склепы. Этот свет позволял разглядеть все многообразие лиц, какие бывают обычно обращены к шотландскому пастору, — почти все внимательные и спокойные; только изредка здесь или там мать или отец одернет озирающегося по сторонам слишком резвого ребенка или нарушит дремоту слишком вялого. Шотландское лицо, скуластое и резкое, часто отражающее в чертах своих ум и лукавство, больше выигрывает во время молитвы или в сражении в рядах бойцов, чем на веселом собрании. Речь проповедника была как раз такова, что могла пробудить разнообразные чувства и наклонности.
   Годы и недуги ослабили его голос, от природы сильный и звучный. Выбранный текст он прочитал невнятно, но когда он закрыл Библию и начал свою проповедь, голос его постепенно окреп, и наставления зазвучали горячо и властно. Они относились по большей части к отвлеченным вопросам христианской веры — важные, глубокие предметы, которых не постичь одним лишь разумом; но проповедник изобретательно и успешно подыскивал к ним ключ в обильных цитатах из Священного писания. Мне было не под силу вникать в ход его рассуждений, и у меня нет уверенности, что я всегда правильно понимал его предпосылки. Но ничего не могло быть убедительней страстной, восторженной речи этого доброго старика, ничего остроумнее его доводов. Шотландцы, как известно, отличаются больше изощренной силой интеллекта, чем тонкостью чувства, поэтому логика для них убедительней риторики; их больше привлечет острое и доказательное рассуждение на отвлеченную тему и меньше подействуют на них восторженные призывы к сердцу и страсти, какими популярные проповедники в других странах завоевывают благосклонность слушателей.
   Среди внимательной толпы, на лицах, меня окружавших, я мог наблюдать отражение тех же разнородных чувств, какими полны на прославленной фреске Рафаэля лица слушателей святого Павла, проповедующего в Афинах. Вот сидит ревностный и умный кальвинист: брови у него сдвинуты ровно настолько, насколько нужно, чтобы выразить глубокое внимание; губы чуть поджаты; глаза устремлены на священника, и в них сквозит скромная гордость, словно прихожанин разделяет с проповедником успех его победоносной аргументации; указательный палец правой руки поочередно прикладывается к пальцам левой, по мере того как оратор, переходя от довода к доводу, приближается к заключению. Другой прихожанин, с более строгим, почти злобным взглядом, выражает на своем лице презрение ко всем, кто не разделяет веры его пастыря, и одновременно радость по поводу возвещенной закоснелым грешникам заслуженной кары. Третий, принадлежащий, вероятно, к пастве другого толка и забредший сюда только случайно или же из любопытства, смотрит с таким видом, точно мысленно отвергает то или иное звено в длинной цепи доказательств, и по легкому покачиванию его головы вы сразу угадываете его сомнения в логичности доводов проповедника. Большинство прихожан слушает со спокойными, довольными лицами, словно сами ставят себе в заслугу, что вот они пришли сюда и слушают такую умную речь, — хоть, может быть, она и не вполне для них понятна. Женщины принадлежали, в общем, к этому последнему разряду слушателей; только старухи, видимо, с мрачной сосредоточенностью больше старались вникнуть в излагаемые им отвлеченные доктрины, тогда как женщины помоложе позволяли себе время от времени обвести стыдливым взором присутствующих, и некоторые из них, милый Трешем (если тщеславие не ввело меня в жестокий обман), успели отличить в толпе вашего друга и покорного слугу — молодого, красивого незнакомца и к тому же англичанина. Остальная же паства… что о ней сказать? Глупый таращил глаза, позевывал или дремал, пока его не разбудит более ревностный сосед, толкнув каблуком в лодыжку; ленивый выдавал свою нерадивость взглядом, блуждающим по сторонам, но не смел, однако, выказать более решительных признаков скуки. Среди кафтанов и плащей — обычной одежды жителей Низины — я различал здесь и там клетчатый плед горца; его владелец, опершись на меч, оглядывал присутствующих с нескрываемым любопытством дикаря и, по всей вероятности, был невнимателен к проповеди по очень веской причине: он не понимал языка, на котором говорил священник. Однако суровый, воинственный вид этих пришельцев придавал какое-то своеобразие аудитории, которая без них была бы его лишена. Горцев было больше обычного, объяснил мне позже Эндрю, потому что где-то в окрестностях города шла ярмарка рогатого скота.