А Геран в автобусе думал об унизительности своего положения. Понятно, что, если Килил сознается, Герана отпустят. Но отпустят ли Килила, вот вопрос. Они, конечно, уверяют, что хотят только вернуть сумку владельцу, но их обещания — всего лишь слова. Отправят мальчика в колонию, а там что хорошего? И как Ольга это переживет? А если не вернет сумку, тогда уж наверняка отправят. Надо бы уговорить Килила, улестить, уломать, но каким образом? И почему он, Геран, уподобился милиционерам, безоговорочно поверив в то, что именно Килил украл сумку? Хотя, наверное, все-таки он. Геран его хоть мало, но знает, он видит по глазам Килила, что тот виноват. Ты, писатель, вдруг мысленно усмехнулся Геран, вот случай, когда ты должен подействовать словом!
   — Послушай, Килька, — сказал он негромко, чтобы не слышал водитель (а другой милиционер вышел покурить, не отдаляясь от двери автобуса), — зачем тебе это все? Тебе нужны деньги? Скажи, сколько, я достану. И главное, это чужое, понимаешь? От чужого ничего хорошего все равно не будет.
   — Не брал я, дядя Геран! — поклялся Килил. Это вышло очень натурально, потому что он не считал уже сумку чужой, он считал ее уже своей. Мучило его на самом деле лишь одно: куда она делась. И почему-то он был уверен — никуда не делась, просто милиционеры ее не заметили.
   Геран подивился подлинности возгласа Килила. Задумался.
   Тут пришли Ломяго и Карчин, поехали дальше. В отдел.
   Там по утреннему времени было немноголюдно. Из «обезьянника» выпущены или перемещены в следственный изолятор вчерашние клиенты. Остался лишь горемычный гость столицы, приехавший в командировку: у него не было денег на штраф и он надеялся на помощь своего единственного московского друга, которому всё не могли дозвониться.
   Ломяго провел своих клиентов в кабинет и засел составлять протокол, а Карчину велел написать заявление о краже. Карчин написал:
 
ЗАЯВЛЕНИЕ
 
   Я, Карчин Юрий Иванович,... (адрес, должность, название структуры), проезжая мимо рынка у метро «Тимирязевская», вышел, чтобы купить воды в киоске. Покупая, обнаружил пропажу сумки и увидел, как убегает укравший ее подросток. Тот где-то выкинул ее и не хочет указать местонахождение. Прошу расследовать и принять соответствующие меры. В сумке находились:... (перечисление украденного).
 
   Дата, подпись.
 
   Получилось казенно и суконно, но Карчина это не смутило. Напротив, он, когда писал, даже слегка прибавил казенности — как бы ненароком льстя ей. Ломяго прочел и одобрил.
   — А можно взглянуть? — спросил Геран.
   — С какой это стати? — удивился Ломяго.
   — Многое зависит от формулировок. На чем акцент сделать.
   — Ничего не зависит, — опроверг Ломяго. — Заявление составляется в произвольной форме, между прочим. — Но неожиданно смягчился (на самом деле хотел лучше понять, с кем имеет дело в лице Герана, который его слегка чем-то озадачивал) и протянул листок.
   Прочитав, Геран сказал:
   — Ну вот. Написано «укравший». Правильно будет: «тот, кто, по моему мнению, украл». Вы ведь не видели сам момент кражи, как вы можете утверждать? — спросил он Карчина. — И дальше у вас: «где-то выкинул ее и не хочет указать». Опять утверждение. А вы можете только предполагать.
   — Да все он может! — отобрал листок Ломяго. — Повторяю: произвольная форма, что человеку показалось, то он и пишет. А если не то показалось, будет отвечать!
   — Я готов, — тут же подтвердил Карчин.
   — Ну и все. И не мешайте больше.
   Ломяго трудился над двумя протоколами довольно долго. Он, правда, не был уверен, что их нужно два. Но это мелочи, дело покажет. Закончив, дал для ознакомления Карчину. Первый протокол, о краже, фактически повторял содержание заявление Карчина. Во втором значилось:
 
   "Гр. Карчин Ю. И. находясь в состоянии погони за подростком на рынке «Тимирязевский» укравшего его сумку «барсетку» произвел столкновение с пожилым стариком гр. Немешевым М. М. (фамилию и данные Ломяго списал в больнице) в результате чего дважды его физически ударил по показаниям находящихся в непосредственной близи свидетелей (показания Ломяго присоединит позже) после чего гр. Немешев упал и произвел удар головой о твердую поверхность асфальта что привело к его травме головы с последующей госпитализацией в клинической больнице № 50 о чем есть соответствующая запись в приемном покое и показания врача. Состояние гр. Немешева на текущий момент характеризуется «средней тяжести». Гр. Карчин Ю. И. полностью признал свою вину.
 
   Дата, подпись.
 
   С протоколом ознакомлен...
   (место для подписи Карчина)".
 
   Карчину документ не понравился.
   — Как-то у вас странно: «физически ударил»...
   — А как еще, химически, что ли? Всегда так пишем.
   — Нет, но получается, что я нарочно.
   — А как? Случайно? Случайно натыкаются, а вы его по голове кулаком два раза, люди видели. Это не случайно!
   — Я думал, что он украл.
   — Да? Тогда так и запишем: вы думали, что он украл. И пацана отпускаем. Я, между прочим, не с потолка пишу, а соображаю тоже, как вам лучше!
   — Позволительно ли спросить, — тут же вмешался Геран, — почему вы, товарищ лейтенант, хотите сделать, как ему лучше, а не мальчику?
   — Попрошу не мешать! Дойдет до вас дело — поговорим! — Ломяго уже начинал понимать, что такое Геран, и перестал с ним церемониться.
   — Нет, — продолжал сомневаться Карчин, — но если я его не случайно, это же может служить основанием...
   Он умолк, но Ломяго его понял и продолжил:
   — Правильно, основанием для возбуждения уголовного дела. О том и речь. Дела будет два. По одному вы идете как потерпевший, по другому как обвиняемый.
   У Карчина, которому только что казалось, что этот хваткий лейтенант на его стороне, упало сердце.
   — Почему уголовное? — спросил он. — То есть воровство — да, понятно. А это... Получилось же непреднамеренное... Или по неосторожности, как это у вас называется?
   — У нас это называется: сроком пахнет! — бодро разъяснил Ломяго. — Убийство тоже по неосторожности бывает — и что, думаете, не сажают? Еще как сажают! Все, Юрий Иванович, сомневаться поздно, подписываем протоколы! — Ломяго подал Карчину ручку. — Да чего вы боитесь? Это же не обвинительный приговор еще, обычное дело, бумажки. А что по ним будет, это не мне решать. Не моя презумпция! — щегольнул Ломяго словом.
   Карчину почудился в его словах явственный намек на возможность благоприятного исхода. В самом деле, сколько он читал и слышал: уголовные дела гораздо более серьезные закрываются, возвращаются, уничтожаются и вовсе не заводятся. Это всего лишь протокол.
   И он подписал, после чего попросил разрешения воспользоваться телефоном.
   — У меня мобильный в машине остался. А мне надо срочно по службе позвонить, что задерживаюсь, потом в свой автосервис, чтобы приехали и машину открыли.
   — Для чего ее открывать?
   — А как я уеду?
   — Куда? — не понял Ломяго. — Вы под следствием, куда вы собрались? Машину эвакуируют на стоянку, не беспокойтесь.
   — То есть? — похолодел Карчин. — Вы задержать меня собираетесь, что ли?
   — Да не собираюсь, родной вы мой, а уже задержал! — сообщил Ломяго Карчину таким голосом, будто приглашал его порадоваться этому обстоятельству. Но Карчин радоваться не собирался. Он понял, что над ним чинят произвол. Над ним, человеком, что ни говори, государственного масштаба, пусть и в рамках Москвы. С тем же мэром, кстати, он не раз за одним столом сиживал — и в президиуме, и на банкетах! Он его знает прекрасно! А тут какой-то мент местного масштаба издевается над ним! Надо поставить его на место. Но — не волноваться. Четко и строго.
   — Так, — четко и строго сказал Карчин и откинулся на спинку казенного стула, чуть приподняв голову, будто он был в этом кабинете хозяином. — Тогда поступим следующим образом. Я звоню своим юристам, они присылают мне адвоката. И дальнейшие переговоры будем вести только в его присутствии.
   Ломяго ничуть не растерялся.
   — Да ради бога! — сказал он. И взял трубку телефона. — Дежурный? За гражданином пришли кого-нибудь, ему отдохнуть надо.
   Через минуту вошел милиционер с автоматом на плече.
   — Проводи господина, — сказал ему Ломяго, указывая на Карчина.
   — Пойдемте, — встал над Юрием Ивановичем милиционер.
   Карчин изумленно посмотрел на него, на Ломяго — и закричал, багровея:
   — Вы позвонить мне дать обещали! Что за фокусы, бл..? Вы что себе позволяете? Вы с ума сошли? Да вашу контору сегодня же разнесут в клочки за эти дела, ваш начальник будет меня лично просить, чтобы я принял извинения! Хамье!
   И Ломяго, и милиционер с автоматом отнеслись к словам Карчина совершенно спокойно.
   — Ну вот, сразу кричать, — сказал Ломяго. — Да не волнуйтесь вы, все уладится. А позвонить успеете еще. Все равно раньше второй половины дня не можем никого к вам пустить: все оформить надо.
   И Карчин, вставая и идя к двери, как-то обмяк (и опять бросило в пот), и он сказал уже негромко, без нажима, но не пуская в голос интонацию жалостливости, это нельзя, это табу:
   — Слушайте, но есть же у вас ... Подписка о невыезде, залог и все прочее?
   — Есть. Но, повторяю, не моя презумпция. Все своим чередом, не волнуйтесь.
   Карчина увели.
   — Прерогатива, — сказал Геран.
   — Что?
   — Вы говорите: не моя презумпция. Презумпция означает — оговоренная гарантия чего-либо. А прерогатива — что-то вроде круга полномочий и обязанностей. Вы ведь свои полномочия имели в виду?
   — Что имею, то и введу! — ответил Ломяго затертым донельзя каламбуром.
   В том-то и счастье подобных натур, подумал Геран, что они не устают от пошлости, они способны двадцать раз подряд с одинаковым удовольствием рассказывать один и тот же анекдот, годами повторять одну и ту же фразу, кажущуюся им смешной. Впрочем, для актера, например, подобное качество бесценно.
   И тут же Геран изумился: о чем он думает в такой момент?
   — Ну? — спросил Ломяго. — Что будем делать?
   — Надо позвонить в Тверской отдел, вам же сказал этот человек, что он оттуда, пусть вернет мои документы.
   — А где я тебе там его найду? Он фамилии-то не сказал!
   — Это легко: опишите приметы. Не так много там человек работает.
   — Ты опупел, родной? — оскорбился Ломяго так, будто ему посоветовали вместо выполнения своих прямых обязанностей идти копать землю. — За кого меня там люди примут: найдите мне лейтенанта, глаза карие, роста среднего, так, что ли?
   — Глаза серые, на левой щеке родинка и характерный шрам на губе, — сказал Геран.
   — Ты еще и наблюдательный?
   У Герана, когда ему «тыкают» два способа сопротивления: или поправить — или самому перейти на ты.
   — Не меньше тебя, товарищ лейтенант, — сказал он. — Ты ведь прекрасно понимаешь, что документы у меня есть и они в порядке.
   — Понимать я могу что угодно! Короче, до выяснения личности остаешься здесь. Пацан тоже. Но если он сознается, куда дел сумку, обещаю: отпущу сразу же. А если нет — сгною, — сказал Ломяго даже без угрозы, как о чем-то неизбежном и заурядном.

9

   — У них не допросишься! — услышал М. М. чей-то голос. Он открыл глаза. Над ним было белое. Осторожно (словно опасаясь выдать себя) М. М. стал поворачивать голову, чтобы осмотреться. Справа вертикальная гладкая поверхность, окрашенная бледно-розовым. По направлению от нижних конечностей и дальше входное прямоугольное отверстие, открытое — потому что в помещении довольно высокая температура и ощущается недостаток кислорода в воздухе. Рядом с этим отверстием агрегат для хранения продуктов в холоде. В помещении пять, считая место М. М., приспособлений для лежания, из металла и дерева. На них находятся люди, все мужского пола. Вертикальная поверхность, противоположная той, где вход, имеет проем, перегороженный стеклянными листами, вставленными в деревянные рамы. Сквозь них и неплотно задернутые куски выцветшей материи проникает световое излучение Солнца...
   Человек на койке у окна, с бинтом на глазу и загипсованной рукой, вяло жаловался кому-то.
   — Я им говорю: болит же ночью, дайте на ночь чего-нибудь! А они: врач прописал. В смысле: что прописал, то и даем. Так врач-то прописал еще три дня назад, я тогда не отошел еще. А сейчас болит. Хорошо, к вам вот дочь ходит, а если человек один? В киоск аптечный пошел, там чепуха одна. Анальгин не помогает. Пенталгин тоже, а выпить две или три таблетки не могу, я дурею как-то от него. Баралгин не помогает. Кеторол тоже не помогает, его не в таблетках надо, а колоть. И на ночь, я ночью спать не могу уже совсем.
   Голос человека был скучен и бесцветен, и М. М. не было его жалко, хотя тот страдал. Некоторых людей почему-то никогда не жалко. Они скучно живут и скучно умирают. Они даже страдают скучно.
   У М. М. тоже болит — голова. Но он будет терпеть. Ему надо выкарабкаться.
   Он все помнит. Налетел кто-то, ударил, толкнул. Принял за другого, ошибся, это неважно. Важно: применил насилие, не разобравшись. Почему? Да потому, что у М. М. вид жертвы, вид человека, с которым можно так поступить. И сам М. М. подтвердил это еще до того, как все случилось: побежал. Ведь побежал сразу же, как только увидел погоню, не рассуждая. Именно такие действия и проясняют твою собственную суть.
   Вот и кончились мучения, кончились вопросы. Он обманывал себя. Он в тайном тщеславии, не признаваясь себе, считал себя частью режима, оккупантом, он чувствовал себя пусть скромным, рядовым, но властителем в этой жизни. Или, допустим второй вариант, считал себя все-таки пособником. Тоже не признаваясь себе. Все, хватит. Он — оккупированный, жертва, с ним можно поступить как угодно.
   А вот не как угодно, и он это докажет. Он вступит теперь в борьбу. Он не даст им покоя. Он не оставит без внимания ни одной мелочи. Не потому, конечно, что надеется на победу в неравной борьбе. Но кто-то ведь должен разъяснить людям, что они оккупированы. Вот он и разъяснит — словами и делами.
   Для этого нужно выжить. Здесь в этом никто не заинтересован. Вряд ли стоит надеяться на то, что их заботит статистика смертности. Он слышал, как это делается: выписывают больного непосредственно перед тем, как ему загнуться.
   В палату вошла женщина в белом халате, которую обычно называют медсестрой, то есть медицинской сестрой. Как всегда, слово прикрывает правду: она не сестра. И не медицинская. Она служащая здесь женщина, надевающая на время службы белый халат. Женщина принесла химические соединения и вещества, действующие на организм человека тем или иным образом, т. е. лекарства. Человек с глазом и рукой завел свою унылую песню про обезболивающее, женщина что-то отвечала. И вот подошла к М. М. Он напрягся. Она положила на тумбочку четыре таблетки: две маленькие, белые, одну побольше, желтоватую, и одну совсем большую, оранжевую, в оболочке.
   — Что это? — спросил М. М.
   — Что назначено. Пейте. Воды дать? Вы вставать пробовали?
   — Еще нет. А все-таки — что это?
   — Не беспокойтесь, не отравят. Я же говорю, по назначению врача.
   — Это я понимаю. Но лекарства по этому назначению кто выбирал?
   — Я, кто же еще, — сказал женщина, взяла стакан с тумбочки забинтованного больного, сполоснула его над раковиной в углу, налила воды из крана, принесла М. М.
   — Но если вы их выбирали, то знаете, что это?
   — Само собой. Вот тоже какой. Пейте.
   Нежелание женщины сказать про лекарства показалось М. М. подозрительным. Но он не хотел выглядеть сварливым стариком. Он сказал:
   — Понимаете, я привык знать, что я употребляю. Нормальная привычка, не правда ли?
   — Это вы дома привыкли, а тут больница, — ответила женщина. Но снизошла и разъяснила: — Обычные таблетки: от головы, от давления, оно высокое у вас.
   — Раньше не замечал.
   — В больнице все заметите! — гарантировала женщина, намереваясь уйти.
   М. М. торопливо размышлял, что делать. С одной стороны, прямо вот сейчас начать противодействовать режиму во всех его проявлениях, в том числе и в данном конкретном, означает обнаружить себя. С другой, когда и начинать, если не сейчас?
   — Минуточку! — сказал он женщине. — Нельзя ли все-таки поподробней? Что значит — от головы?
   — А то и значит! Стукнулся головой об асфальт и еще спрашивает!
   — Это я чувствую, — притронулся М. М. к голове, которая была забинтована, как у того, кто жаловался на плохое обезболивающее. — Но что у меня там? Ушиб? Ранение? И все-таки объясните, от головы — это чтобы не болела? Или обеззараживающее? Или чтобы сосуды не сужались?
   — Сам доктор, что ли? — удивилась женщина.
   — Я не доктор, просто грамотный человек. И не желаю глотать что попало!
   — Правильно! — поддержал забинтованный.
   Это был хороший знак. Они еще способны чувствовать неладное, подозревать: что-то не то творится вокруг. Надо их будоражить, в том числе и своим примером. Чтобы не были такими покорными. Чтобы не жаловались, а требовали.
   — Я не понимаю, вы чего от меня хотите-то? — женщина начала раздражаться. Волнуется. Боится, что ее раскусят. Ведь наверняка у нее есть указание (скорее устное, чем письменное) доводить больных стариков до предсмертного состояния с последующей выпиской и гибелью — и вот уже одной обузой для режима меньше!
   М. М. объяснил, стараясь не волноваться:
   — Мне всего лишь надо, чтобы вы мне сказали, какие именно таблетки вы мне даете. Или это государственная тайна?
   — Никакой тайны нет, я сказала же: даю, что прописано!
   — А что прописано?
   — Ну, вы вообще! У меня вас по десять в каждой палате, а палат — целый этаж! Я разве помню?
   — А как же вы их распределяете?
   Женщина оказалась на удивление терпеливой. Или ее недавно уже разоблачали. Конечно, отдельных разоблачений они не боятся, но когда подряд — нехорошо. Другие могут слишком встревожиться.
   Женщина показала деревянный поднос с ячейками, в которых были таблетки и бумажки с фамилиями больных.
   — Видали? Так и распределяю. Есть еще вопросы?
   М. М. хотел было сказать, что есть. Она ведь так ничего по существу и не объяснила. Но в этот момент он подумал, что дальнейшие действия слишком опасны. Женщина может доложить начальству. Она призадумается и решит применить к слишком подозрительному больному срочные и действенные меры. Подсоединят его к какой-нибудь капельнице — и конец. А у него слишком мало сил, чтобы сопротивляться. И ведь никто из близких не знает, что он здесь.
   Поэтому он кивнул женщине, что означало: вопросов нет.
   И она ушла.
   Забинтованный тут же начал опять жаловаться и ныть.
   М. М. пошевелился. Опираясь локтями, пополз вверх и вскоре верхняя половина туловища приняла почти вертикальное положение.
   — О! Совсем ожил старик! — воскликнул молодой голос. — Ты осторожней прыгай, дед!
   М. М. сначала не хотел обращать внимания на этого человека, как и на всех остальных, кто здесь. Но подумал, что апатия и равнодушие к окружающим — признаки болезни. Поэтому М. М. слегка повернул голову влево и улыбнулся. Надо, чтобы настроение улучшилось. Если в здоровом теле здоровый дух, то должна быть и обратная связь: здоровый дух оздоровляет тело.
   Он впервые пожалел, что не имеет мобильного телефона (потому что всегда считал его средством тотального контроля). Сейчас бы позвонил женщине, живущей с ним, или мужчине, рожденному этой женщиной, пусть приедут и заберут его отсюда. Придется обратиться к соседям по палате. Обладатель молодого голоса наверняка имеет телефон — молодежь поголовно имеет мобильные телефоны и почему-то не боится контроля. М. М. собрался с силами и произнес:
   — Ни у кого нет телефона позвонить? Мне буквально два слова.
   — Пожалуйста! — тут же откликнулся кто-то добрый и вежливый.
   К М. М. подошел человек мужского пола и среднего возраста в хорошем спортивном костюме и дал ему телефон.
   М. М. поблагодарил. Чуть помешкал. Ему звонить или ей? Она-то приедет сразу же, но, пожалуй, начнет уговаривать, чтобы он тут остался. Это очень рассудительная женщина. Все в этом мире должно быть на своих местах. Все имеет определенную цену. Каждый вопрос имеет однозначный ответ. Двадцать восемь лет назад она неожиданно почувствовала неконтролируемое сексуальное влечение (то, что обычно называют любовью) к одному человеку мужского пола и чуть было не ушла от М. М. Но, все взвесив и обдумав, решила, что лучше остаться. Когда М. М. открыл, что мир живет в состоянии оккупации, он, конечно, попытался определить и место жены (иногда он все же называет ее так) в этой системе. По профессии она несомненно оккупантка: работала учительницей. Все учителя оккупанты, поскольку выращивают детей в послушании и усредненности, имея одну задачу: приспособить их к режиму. Педагоги же учебных заведений, где студенты пять лет изучают специальные науки и по окончании получают свидетельство о том, что они изучали специальные науки (эти заведения почему-то называются высшими), такие педагоги являются скорее прислужниками, они стараются затруднить, запутать процесс обучения, осложнить его многочисленными второстепенными предметами и выпустить в результате ничего не умеющих и мало что знающих специалистов. Иногда все же получаются достаточно образованные люди. Возможно, это происходит благодаря таким людям, как М. М., ибо он всегда старался обучать конкретно, насыщенно и полезно. И при этом он даже не подозревал, что это его личное проявление сопротивления режиму. (Хоть он и преподавал науки, оправдывающие режим: при познании дело не столько в самом предмете, сколько в методе.)
   Итак, жена была по профессии оккупантка, но потом она вышла на пенсию. Выходят ли оккупанты на пенсию? Вопрос пока открыт. Ясно одно: желая всегда мужчине, с которым живет, т.е. М. М., добра и пользы, желая сделать как лучше, она неизменно делала хуже.
   Короче говоря, придется звонить мужчине, рожденному ею, т. е. сыну.
   Сын Виктор, во-первых, точно не оккупант. Для оккупанта у него в жизни слишком скромное место: он ветеринар. Детская любовь к животным стала профессией. М. М. этого никогда не понимал. Он сам не любил животных и не заводил их. Жена, обожавшая чистоту в доме, была солидарна. А вот единственный сын всегда мечтал иметь собак и кошек. Но ему не разрешали даже черепаху. Виктор со слезами говорил, что черепахи будет совсем незаметно, она полгода спит, а если и не спит, то куда-нибудь забьется и от нее ни шума, ни пыли. Мать резонно отвечала, что ведь она что-то в эти полгода бодрствования ест, а раз ест, значит, и гадит. И гадит-то ведь где-то втихомолку, тайком, в уголке, где не найдешь. Ходишь по квартире и только и думаешь о том, что где-то валяется черепашье дерьмо. Противно!
   И вот Виктор вырос, стал ветеринаром, довольно рано женился и почти сразу же развелся. С тех пор он холост. Он не остается один, живет то с одной, то с другой женщиной. Он им всем неизменно нравится, хотя ему уже за сорок, он всегда был замечательно красивым мужчиной: светло-русые вьющиеся волосы, синие глаза, мужественный очерк лица, рост под два метра, отличная фигура, приятный баритон и при этом мягкая грация, неспешность движений. Будто природа задумала создать этакий эталонный образец восточнославянского типа. Играл в школьном драмкружке, все думали, что станет артистом, над его словами о желании быть ветеринарным врачом посмеивались, а он им стал. Работал в ветеринарной клинике, сначала государственной, потом частной, недолго служил на ипподроме, в зоопарке, а потом сделался ветеринаром-одиночкой. Обслуживает постоянных клиентов, обзаводясь новыми по рекомендации и, похоже, вполне доволен жизнью.
   Вряд ли он оккупант. Возможно, неосознанный прислужник.
   Но в данный момент это неважно. Важно другое его качество, на которое сейчас надеется М. М.: лень. Виктор очень ленив. Он любит возиться с животными, а в свободное время смотреть телевизор и читать. Больше его ничто не интересует. Ко всему, что выбивает его из привычной колеи, он относится с досадой. Поэтому, когда отец попросит забрать его из больницы, Виктор рассудит, что дома за ним будет приглядывать мать, в больницу же, пожалуй, придется ездить каждый день. Хлопотно.
   И М. М. позвонил сыну.

10

   Им всем не терпелось выйти отсюда. Гость столицы терзался жестоким похмельем и жаждал поправиться, Герану хотелось по горячим следам найти тверского милиционера и взять у него паспорт, без которого Геран чувствовал себя беспомощным и абсолютно уязвимым — будто голый среди одетых. Карчину казалось, что стоит только ему получить возможность действовать, сразу все уладится. А Килилу не давал покоя вопрос, куда же исчезла сумка, которую он бросил в трубу.
   Но если бы и не было у них срочных надобностей по ту сторону, они, конечно, все равно стремились бы туда, на волю — ради самой воли. Впрочем, даже у самого нестоящего, никчемного и бесцельного человека, оказывающегося в подобном положении, вдруг обнаруживается такое множество житейских разностей, требующих его непременного присутствия, такое количество незавершенных и прерванных дел, что он запоздало удивляется, насколько, оказывается, он нужен этой жизни и насколько жизнь нужна ему.
   Карчин, обычно сконцентрированный на решении ясных по задачам проблем, углубился вдруг мысленно в несвойственные ему абстракции и никак не мог отделаться от навязчивых мыслей, осознавая, что они дурацкие и его положению никак не помогут. В частности, он думал о том, что люди, принимающие законы о наказаниях, наверное, ни разу сами не сидели в тюрьме. Слова лишение свободы, которые были для Карчина всего лишь юридической формулировкой, вдруг наполнились зловещим смыслом. Нет, в самом деле. Люди каких только ни придумывали наказаний: разрывали дикими лошадьми, сажали на кол, четвертовали и колесовали, били кнутами, розгами, всячески пытали, а в результате почти повсеместно пришли к одному-единственному наказанию, как самому верному — лишению свободы. Штрафы, денежные начеты, конфискация имущества, полное или частичное поражение в правах — это всего лишь отягчения, сопутствующие основному наказанию. Есть еще крайняя или исключительная, как ее кое-где называют, мера — смертная казнь. Но представить ее тяжесть так же невозможно, как представить вообще, что такое смерть.