– Было собрание, – начала она. – Как это... «Общество друзей острова Бабалогу». Я первый раз пришла.
   – Стоп, – сказал я. – Объясни мне сразу, как ты туда попала.
   – Меня Кёко привела. Помнишь Кёко-сан?
   – Не помню. А ее кто привел? Зачем вообще туда ходить? Там интересно?
   – Нет, совсем не интересно. Набаба-сэнсэй рассказывает, какие они бедные, и потом деньги собирает. И больше ничего.
   – Ну, и какой смысл туда ходить?
   – Не знаю... Надо ведь чем-то заниматься... Общественная нагрузка должна быть... И еще там по-английски уметь надо.
   – А если по-английски, то это важно и нужно, да?
   – Ты сам все понимаешь... Нет у нас самобытности, вот мы и клюем на всякую чепуху.
   Я чуть не поперхнулся.
   – Опомнись, Киритян! – я даже стукнул кружкой по стойке. – Что ты такое несешь? На острове Бабалогу есть самобытность, а в Японии нет?
   – А где она? Всё из Америки тащим, разве не видишь?
   – Кто ж вас заставляет? Вы не тащите...
   – Самобытности нет – вот и тащим. Посуди сам. Бейсбол – чья игра? Американская. А демократия?
   – А сумо?
   – Ну, разве что сумо...
   – Дзюдо, икебана, чайная церемония, синтоизм...
   – Ты бы еще сказал: «Его величество император».
   – А что такого? Император тоже...
   – Ой! – скривилась Кирико. – Ой, не могу! Вадитян подался в ультраправые!
   – Никуда я не подался...
   – Ты подался в сторону от разговора. Я рассказывала про сэкухару, а ты меня перебил. А я еще не сказала главного. Набаба-сэнсэй всех отпустил, кроме меня. И попросил отвезти его в ботанический сад. Он хотел посмотреть, как цветет леспедеца.
   – Леспедеца цветет осенью, – сказал я. – Такие вещи надо знать.
   – Правда? Значит, он меня обманул. Слушай дальше. Набаба-сэнсэй не водит автомобиль. Знаешь, почему?
   – Наверное, у него на острове нет автомобилей. Или дорог нет.
   – Все там есть. Он просто не умеет. Он же султан! Или принц, не помню. За него слуги всегда все делали, вот он такой и вырос, ничего не умеет.
   – Что дальше-то?
   – Я его привезла в ботанический сад. Пошли искать леспедецу. Он меня хочет за руку взять. Я ему говорю: «сэнсэй, плиз!». И не даю.
   – Это уже сэкухара?
   – Еще нет. Я главного не рассказала. Леспедецы нигде не видно, он меня завел в глухой угол, посадил на скамейку. Отдохнем, говорит. Я сижу, вся дрожу...
   – Почему дрожишь?
   – Страшно стало! Может, он людоед, я ведь не знаю, как там у них принято. А он увидел, что я дрожу, и намотал на меня шарф.
   – Решил тебя погреть. Джентльмен.
   – Какое «погреть»? Жара была. А он в шарфе – специально. Все подготовил. И пахнет шарф чем-то таким... Намочил его чем-то.
   – Это у него духи такие. От него на работе тоже пахнет.
   – Ничего себе духи! Слезоточивый газ, а не духи. Сразу слезы потекли. Он увидел, хвать меня руками – «Кирико-сан! донт край! плиз!»... Что-то лопочет, я уже не слушаю, мне дышать нечем... Кошмар!
   – Уже сэкухара?
   – Еще нет. Я еще не рассказала самого главного. Он этим вонючим шарфом стал мне слезы вытирать... А потом... Потом он меня...
   – Ну?...
   – Набаба-сэнсэй меня...
   – Да что?!
   – ... поцеловал...
   Выдавив из себя это слово, Кирико впала в скорбное молчание. Бразильцы в динамиках уважительно притихли, лишь перкуссия тихо выстукивала какой-то сочувственный ритм. Я сделал три хороших глотка.
   – Значит, леспедецу так и не нашли?
   – Что?! – она подняла голову. – Ты о чем?!
   – Киритян, мне все понятно, – сказал я. – Мне только непонятно, почему ты употребляешь слово сэкухара. По-моему, “sexual harassment” – это немножко не то.
   – Почему?
   – Потому что этот термин подразумевает служебную зависимость. Вот если бы ты была его студентка, или он твой босс...
   – Так он и есть босс. Председатель Общества. А я рядовой член.
   – Денег-то не платят в этом обществе. Даже наоборот – ты платишь!
   – Это неважно. Это даже хуже. Я деньги плачу – а он пристает.
   – В этом обществе тебя никто не держит. И никто не тянул. Вот скажи, зачем ты туда пошла? Всякие там Кёко-сан – это понятно, у них занятий других нет. Но ты-то зачем?
   – Я тебе скажу, ты смеяться будешь...
   – Не буду, обещаю.
   – Я хотела проверить его ферменты. Он же из Меланезии, другая раса... Вдруг они там еще выносливее, чем белые? Вдруг они могут ведрами пить? Вот был бы ассистент!
   Мне пришлось срочно задуматься о печальном, чтобы исполнить обещание.
   – А что? – продолжала Кирико. – Ты меня бросил, никто не помогает, идеи гибнут... Я за любого иностранца готова уцепиться, лишь бы он пить умел.
   – Думаешь, этот умеет?
   – Не знаю. Теперь уже неинтересно. Мне теперь интересно, как использовать улику.
   – Улику?
   Кирико присела, загремела дверью сейфа, где хранилась выручка, достала и положила передо мной туго скатанный полиэтиленовый пакет.
   – Я тогда убежала прямо в шарфе. Только в машине заметила. И решила не отдавать. Из него еще этоне выветрилось. Понюхай.
   Я раскатал пакет на стойке и осторожно приподнял одну ручку. Через секунду полчища знакомых феромонов отплясывали босанову у меня под носом.
   – Говорю тебе, это такие духи, – сказал я, снова скручивая пакет и разгоняя феромоны ладонью. – Меланезийская парфюмерия.
   – Хорошенькие духи! Такими духами тараканов морить. И вообще: тридцать градусов жары, а человек ходит в шарфе – это нормально?
   – Наверное, у них на острове так принято. Все принцы ходят в шарфах.
   – На острове, может, и ходят. А здесь это улика. Я вот думаю: сразу в суд подать или сначала по месту работы?
   – Киритя-а-а-ан! – застонал я. – Какой еще суд? Что ты хочешь отсудить?
   – Моральную компенсацию. Если докажу факт сэкухары, то имею право.
   – За что компенсацию? За поцелуй?!
   – Ну да... Это ведь сэкухара...
   – Выходит, ты и меня можешь к суду привлечь?
   – Конечно. Могу и тебя. Хотя нет, не могу. Не помню всех деталей.
   – Еще б ты помнила... Я тоже ничего не помню...
   – А что тут особенного? – Кирико вернула улику в сейф и щелкнула замком. – Моника отсудила кучу денег. Почему мне нельзя?
   – Так сильно нужны деньги?
   – А то нет! Я на грани банкротства. В этом году кредит выбила, в следующем могут не дать. Кризис, не видишь? Все разоряются.
   – А ты отсудишь кучу денег и не разоришься, да?
   – Ну, может, не кучу... Пусть его хотя бы с работы выгонят.
   – Зачем тебе это?
   – Как это «зачем»? Я плачу налоги. Для чего? Для того, чтобы в университете велась научная работа. Я не для того их плачу, чтобы меня обматывали шарфами и целоваться лезли. Он мне, гад, еще слезы вытирал!
   – Это я уже слышал. Не глухой.
   – Как ты сказал?
   – НЕ ГЛУХОЙ.
   – Ты что! Так говорить нельзя. Это дискриминационное слово, «глухой». Надо говорить: «с несвободными ушами».
   – А «слепой» – «с несвободными глазами»?
   – Точно.
   – А «хромой» – «с несвободными ногами»?
   – Совершенно верно.
   Я отставил кружку и схватился обеими руками за голову.
   – Вадитян, что с тобой? – встревожилась Кирико.
   – Ничего, – сказал я. – Мне просто жаль японский язык. Он был такой красивый... Что вы с ним делаете, поганцы...
   – Так нужно! Если ты глухой, а тебе говорят, что ты глухой, тебе приятно?
   – Если человек глухой, то он и не услышит.
   – Или она.
   – Что?
   – Он или она не услышит. Женщины тоже бывают глухие.
   – Господи! – сказал я. – Где ты этого понабралась, Киритян? Ты была умная женщина, говорила на нормальном языке. Откуда у тебя эти заскоки?
   – Это не заскоки! Я, чтоб ты знал, феминистка!
   – Да какая ты феминистка. Ты просто бака.
   – Что-о-о?!?!
   – То самое. «С несвободной головой».
   – Сам ты бака! Ты шовинист, вот ты кто. Ты знаешь вообще, что такое быть женщиной в Японии? Что такое каждую ночь торчать за этой стойкой и ублажать пьяных идиотов?
   – Постой, – сказал я. – Ты ведь говорила, что твоя работа тебе нравится. Калейдоскоп людских судеб, и все такое...
   – Ага, калейдоскоп... Пузатые дядьки зовут тебя мамой, делятся семейными проблемами, а ты их слушай и утешай. У нормальных людей психоаналитик, у японцев – мама-сан.
   – А нормальные люди все живут в Америке, да?
   – Я не говорю, что там все нормальные. Но там есть люди, к которым стоит прислушаться. Ты знаешь, кто такая Маргарет Накамура?
   – Не знаю.
   – Это знаменитая феминистка. Она сейчас ездит по Японии с лекциями. К нам недавно приезжала, я ходила слушать.
   – А-а-а... Теперь понятно.
   – Что тебе понятно?
   – Понятно, что лучше ездить с лекциями, чем ублажать пьяных идиотов. Под лекции, наверное, и кредит легче выбить.
   – Да уж конечно...
   – Ну вот. Отчего бы тебе не стать главной феминисткой префектуры?
   – А что? Думаешь, не смогла бы?
   – Смогла бы. Только сначала нужно прославиться. Сначала нужно совершить феминистический подвиг. Разоблачить зарвавшегося сексиста.
   – Ты к чему клонишь?
   – К чему, к чему... К цветам леспедецы. По этому шарфу можно высоко забраться. Гляди только, не сорвись.
   Я осушил кружку и встал с табурета.
   – Благодарю. Спокойной ночи.
   – Вадитян! Постой! – Кирико выбежала из-за стойки, догнала меня в дверях, схватила за руку. – Погоди! Тебе что, нравится профессор Набаба?
   – Профессор Набаба, – сказал я, – это кусок протоплазмы. Биологическая масса, которая хочет жрать. Мое к ней отношение никак на космические процессы не повлияет. Протоплазма была, есть и будет. Без расы, пола и национальности.
   – Значит, не нравится?
   – Мне не нравится другое. Мне не нравится, когда на массовых психозах делают деньги. А еще не нравится, что вы готовы отдаться любой химере, на которой написано “Made in USA”. Глотаете все, что ни подсунут. «Феминизм», «политическая корректность», «христианские ценности», «миллениум баг»...
   – Что плохого в христианских ценностях?
   – Плохого ничего. Но ты смотри. Я тут живу восемь лет – и в дверь ко мне вечно стучатся баптисты, адвентисты, свидетели Иеговы, кто только не стучится. Большей частью японцы, что интересно. Приносят какие-то брошюры, норовят провести со мной беседу, так просто не отвертишься. И хоть бы кто-нибудь пришел обратить меня в буддизм. Пусть бы что ли из «Аум-синрикё» пришли, я бы их прогнал пинками, все какое-то разнообразие – так нет же, одни адвентисты... Вам было заповедовано поклоняться Трем Сокровищам, а вы черт знает чему поклоняетесь.
   – Ты говоришь, как твой друг...
   – Потапов?
   – Да, Потапов-сан. Он говорил, что мы вообще должны всегда в кимоно ходить и зубы красить. И рок-н-ролл слушать не должны.
   – Он в полемическом запале так сказал. Он просто Японию очень любит, и ему досадно видеть крайности. На самом деле, все хорошо в меру.
   – Правильно. А кто ее определяет, эту меру?
   – Ну, я не знаю... Здравый смысл... Вкус...
   – Вкус... – повторила Кирико. Мы стояли под фонарем, держась с разных сторон за руль велосипеда. – Тебе легко рассуждать абстрактно. Ты многого не видишь. Ты не представляешь, какие заскорузлые мозги у японских мужиков. Чтобы их встряхнуть и прочистить, все средства хороши.
   – Ладно, – вздохнул я. – Прочищай, встряхивай, что хочешь делай. Твоя страна, в конце концов. Удач тебе на этом пути.
   Кирико взяла меня за руку.
   – Вадитян, – сказала она, – ну почему ты меня бросил?
   – Сто раз уже говорил. Я испугался, что сопьюсь.
   – Неправда. У тебя появилась другая женщина. Признайся.
   – Так нельзя говорить. Это политически некорректно. Привыкай к уважению чужого пурайбаси.
   – Да-да, верно. У тебя появилась другая женщина или другой мужчина.
   – Тьфу на тебя!
   – Я пошутила! Не уезжай так быстро, посиди еще. Хочешь, я смешаю тебе «Семиструнный сямисэн»?
   – Kiriko-san, hello! – раздалось сбоку. Я повернул голову и увидел двух иностранных юношей. На них были отутюженные белые рубашки с короткими рукавами и узкие черные галстуки. В руках – велосипедные шлемы. Они стояли под вывеской, и швейцарский нож приветливо зависал над их аккуратно расчесанными проборами.
   – Привет, ребята! – сказала Кирико по-английски. – Давно не виделись.
   – Это что, мормоны? – спросил я.
   – О, йес, йес! – обрадовался один из них. – Мормоны! Церковь Иисуса Христа Святых Последних Дней! Позвольте представиться! Меня зовут Джон Браун, а вот его зовут...
   – Fuck off, – сказал я им по-русски, сел на велосипед и уехал.
* * *
   Университетский двор заносило желтыми и красными листьями. Желтых было больше; один из них залетел ко мне за пазуху, когда под порывом холодного ветра я застегивал куртку. Он распластался у меня на животе и грелся всю дорогу от библиотеки до второго корпуса. Дойдя до входа, я расстегнул молнию – лист выпал, обиженно покрутился в воздухе и спланировал в лужу.
   Во второй корпус я заходил редко – попить кваску у профессора Мохова или задать компьютерный вопрос системному администратору. В эту пятницу мне как раз понадобилась консультация сисадмина, и я шел к нему в дальнее крыло. Мягкий линолеум коридора был сплошь застелен полиэтиленом и фанерой; грузчики в синих комбинезонах, перегородив весь проход, волокли куда-то тележки с новым оборудованием. Я встроился в зазор между двумя тележками и медленно побрел в этом зазоре по коридору. Стальные колеса раскатисто громыхали, фанера сухо потрескивала, а шедший за мною грузчик перекрывал грохот и треск героической народной песней:
 
   Храбрый Ёсицунэ ненароком... Хай! Хай!
   Уронил свой лук в пучину моря... Хай! Хай!
   А кругом бушует непогода... Хай! Хай!
   И морской отлив стрелы быстрее... Хай! Хай!
 
   Коридор шел через центр лингвистических исследований. По обеим сторонам размещались кабинеты американцев, преподающих студентам английский язык. «Профессор Кевин Вудс», «профессор Генри Ламберс», «доцент Карл Тимберс», –значилось на табличках сбоку от дверей. Двери были все до одной широко открыты, и под каждую подложен клинышек, удерживающий дверь в открытом положении. Продвигаясь по коридору, я мог наблюдать профессоров в их ученом уединении, которому не мешал ни треск фанеры, ни грохот тележек, ни художественные завывания грузчика:
 
   Лук относит волнами от брега... Хай! Хай!
   Прямо к неприятельскому челну... Хай! Хай!
   Подгребают вороги поближе... Хай! Хай!
   Норовят достать его граблями... Хай! Хай!
 
   Иной профессор на миг отрывался от ученых занятий и бросал взгляд на проходящих мимо. Такой взгляд бывал исполнен прямоты и непосредственности, он подкупал чистотой душевных помыслов. Вот видите, – как бы говорил профессор, – я честный человек, мне нечего скрывать от моих товарищей и вышестоящих лиц. Я вовсе не затащил к себе беззащитную студентку, не покрываю ее поцелуями и не наматываю на нее вонючих шарфов. Всякому понятно, что я занимаюсь научной работой. Я даже развернул к вам дисплей. Видите: вот тут у меня написано «он». И сразу: «или она». Все четко, не подкопаешься. Перед вами политически грамотный и морально устойчивый сэнсэй.
 
   Он коня пришпоривает смело... Хай! Хай!
   И в крутые волны загоняет... Хай! Хай!
   На коне плывет, презрев опасность... Хай! Хай!
   И к врагам подходит очень близко... Хай! Хай!
 
   Американские фамилии вдруг кончились. Пошли разномастные таблички центра социологических исследований. «Профессор Итиро Фуруги». «Ассистент Чжэнь Гу Му». Тоже распахнутые двери, тоже клинышки, тоже честные взгляды. «Доцент Людвиг Альтенбаум». «Ассистент Йоко Нэмото». «Профессор Квабараман Наба...
   – ПОСТОЙТЕ!!! – раздался крик, и в то же мгновение меня накрыло облаком меланезийской парфюмерии. Из глубины кабинета метнулась тень, профессор Набаба выпрыгнул в коридор между тележками и схватил меня за руку. – Зайдите, зайдите ко мне! Я вас умоляю! Мне необходимо с вами поговорить!
   Грузчик перестал петь. Он ждал, пока я уступлю ему дорогу. Пришлось зайти.
   – Вы так нужны мне, так нужны! – с этими словами профессор закрыл дверь и щелкнул замком. Из коридора послышалось продолжение песни, но уже неразборчиво. Я глубоко вдохнул через рот.
   – Вы, наверное, знаете, что происходит, – взволнованно заговорил профессор. – Эта женщина сошла с ума! Она клевещет на меня, она распускает дикие слухи! Она губит мою карьеру, мою семью, мои исследования, мое доброе имя! Это просто маньячка! И они ее слушают! В университете создали комиссию для проверки фактов, она работает уже три месяца – и там не верят ни одному моему слову! Они верят только ей! Меня уволят, и я умру от голода!
   – Ну хорошо, – сказал я. – А почему вам нужно обсуждать это со мной?
   – Как почему? Вы же с ней знакомы! Вы сами говорили!
   – Да, знаком. И что?
   – Вы должны помочь мне. Вы просто обязаны мне помочь. Как островитянин островитянину. Вы пойдете со мной на заседание комиссии и скажете, что она сумасшедшая. Они вам поверят.
   – У меня нет оснований говорить, что она сумасшедшая.
   – Нет оснований? Вы ей верите? Вы слышали, что она говорит?
   – Она говорит, что вы повесили ей шарф на шею и поцеловали.
   – Это ложь! – взвизгнул профессор и топнул сразу двумя ногами. – Как вы можете этому верить? Я просто рассказал ей о несчастных детях Бабалогу, которым нечего кушать. Она заплакала, задрожала – и я действительно согрел ее своим шарфом. Это я признаю. Но поцелуев никаких не было. А если бы и были, что с того? Это укладывается в рамки меланезийских традиций. У нас на острове дружеские поцелуи в порядке вещей – чужие традиции надо уважать. Слаборазвитые страны тоже вносят свой вклад в мировую культуру.
   Я еще раз вдохнул через рот. Профессор еще раз топнул обеими ногами.
   – Все, что она говорит, – это ложь, ложь, ложь! Наглая ложь!
   – Ну допустим, – сказал я. – А зачем ей эта ложь? Почему она так говорит?
   – Это легко объяснить, – сказал профессор. – Она клевещет на меня потому, что я бабаложец. Она ненавидит всех бабаложцев! Я думаю, она связана с ультраправым японским движением, которое хочет нас поработить.
   – Вы уверены в этом?
   – Еще бы! Вы знаете, у нас на острове есть писатель, его зовут Гулялям Макабака. Он пишет: мерило любой цивилизации – это отношение к бабаложцам. Вы согласны?
   – Даже не знаю... Очень сильно сказано...
   – Бабаложцы всегда первыми попадают в беду! Нас первыми поработили папуасы. Нас первыми разорил всемирный кокосовый кризис. И сейчас меня первым хотят изгнать из университета. Но за бабаложцами всегда следуют другие! История учит: кто бросил в беде бабаложца, попадет в беду сам!
   Он прислушался к звукам из коридора и понизил голос до шепота:
   – Вы думаете, это демократическая страна? Ошибаетесь! В душе они все шовинисты. Иностранцы для них – люди второго сорта. Даже в транспорте они никогда не сядут с вами рядом. Вы замечали? Я замечал. Знаете, что я решил? Я решил дать им сражение. Им всем надо прочистить мозги.
   – Хорошо, – сказал я и отомкнул дверной замок. – Прочищайте. Удачи вам.
   – Я могу рассчитывать на вашу помощь?
   – Боюсь, что нет.
   – О-о-о-о-о-о-о-о! – застонал профессор, схватился за седины и забарабанил ногами по полу. – Моя-жизнь-моя-семья-моя-клевета-я-умру-всё-ложь-ложь-ложь! Маньяки-папуасы-поцелуи-шовинисты-зачем-зачем-зачем! О-о-о-о-о-о-о-о!...
   Он тряс головой, подпрыгивал, сгибался пополам и хлопал себя по ляжкам. Это напоминало шаманское вхождение в транс.
   – Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Макабака-леспедеца-карьера-клевета! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Я-погиб-пропал-посол-феромон-султан! Я закупал лекарства! Я закупал лекарства! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы...
   Он бухнулся на колени, заломил руки и затрясся всем телом. Я молча вышел из кабинета и прикрыл за собой дверь.
* * *
   Университетский двор заносило снегом. Встав у окна, я наблюдал, как желтые дорожки кампуса покрываются белой крупой. С каждой минутой они становились все неразличимее.
   Раздался стук в дверь. Я оглянулся не сразу, а когда оглянулся, то увидел доктора технических наук Рауля Абрамовича Лишайникова. Заячья шапка на нем была посыпана снегом, который быстро таял, капая на воротник.
   – Вадичек, – сказал Рауль Абрамович, роясь во внутреннем кармане. – Я, как всегда, с классическим вопросом. Вот, нашел у себя в ящике, вскрыл, а там одни иероглифы. Может, это не по адресу пришло?
   Он протянул конверт. Взглянув на адрес, я вытащил складную открытку с фотографией гигантского моста и надписью золотыми буквами: “San Francisco”.
   – Что? Не мне?
   – Не вам, – сказал я. – Это мне. Почтальон квартиру перепутал.
   – Бывает... Видишь, как хорошо, что я сразу к тебе пришел. Извини, что вскрыл, не разобравшись. Хотя, сам понимаешь, в содержание я не вникал.
   – Ничего, ничего...
   Рауль Абрамович взялся за дверную ручку и тут же ее отпустил.
   – Послушай, Вадичек! – сказал он. – Как тебе нравится весь этот скандал? Ты смотрел вчера телевизор?
   – Смотрел...
   – Я правильно сделал, что не дал им интервью. Присосались, как клопы. «Вы член комиссии, расскажите, как принималось решение». У ректора потом истерика была: «Откуда журналисты, почему утечка информации?» Сразу столько журналистов я еще не видел. Какая-то девка с микрофоном прибежала. «Как вы относитесь к феминизму?» Она бы еще спросила, как я отношусь к озоновой дыре.
   Рауль Абрамович снял шапку, посмотрел на нее, шагнул к мусорному ведру и стряхнул туда остатки снега.
   – Прославились на всю Японию. Кто нас раньше знал? А теперь скажут: ну как же, это тот самый университет, из которого папуаса выгнали за разврат. Слыхали-слыхали... Вадичек, скажи честно, тебе его не жалко?
   – Думаю, он не пропадет.
   – А я вот хожу и мучаюсь. Он ведь был не совсем животное, он даже знал фамилию «Бетховен». С ним можно было беседовать на отвлеченные темы. А мы его взяли и выгнали непонятно за что. Но ты видишь, ситуация-то сложная – как ни поверни, все плохо. Или ты против феминизма, или ты притеснитель папуасов. Выбирай, что больше нравится. Вот мы и выбрали. Папуасов все-таки поменьше...
   – А что Ученый Совет?
   – Да ничего... Пять воздержавшихся, двое «против», остальные «за». Теперь Федька бегает, кричит... «Заговор! Против иностранцев! Всех прогонят!» К тебе прибегал?
   – Прибегал.
   – Ну вот. И подумай: что эта тетка выиграла? Как ее... Сулико?
   – Кирико.
   – Да. Что она с этого поимела? Я, кстати, с ней встречался, разговаривал. С виду нормальная женщина, по-английски говорит. Познакомить тебя с ней?
   – Да ладно...
   – Теперь она грозится подать на него в суд. И папуас тоже грозится подать в суд на университет. Все будут со всеми судиться. Скажи, Вадичек, разве такое было возможно в эпоху Иогана Штрауса?
   Он еще раз посмотрел на свою шапку, вытер ее рукавом пальто и продолжал:
   – Раньше говорили «лобзание», теперь говорят «половое домогательство». Раньше говорили «рыцарь», теперь говорят «шовинист». Раньше говорили «мудак», теперь говорят «альтернативно одаренный». Куда мы катимся, Вадичек? Что будет с человечеством?
   Он водрузил шапку обратно на голову, расстегнул пальто, достал из кармана пиджака свернутую в рулон газету.
   – Или вот, Федька привез из Москвы. Я тебе прочту одни заголовки. Послушай, какую прессу теперь печатают в нашем отечестве.
   Развернув газету, он поправил очки на носу, прокашлялся и начал:
   – «Бомжи съели фаворита скачек»... «Страшные откровения парикмахера»... «Триппер в Государственной Думе»... «Кукушата Березовского»... «Виагра для слона»... «Мы говорим Путин, подразумеваем Фантомас»... Какой Фантомас, Вадичек? Откуда Фантомас? Что за мерехлюндия?...
   Я не слушал его. Что-то настойчиво стучалось в мое сознание, облекалось в слова и требовало письменной фиксации. Я шагнул к столу, выдернул из стопки чистый лист, схватил карандаш и выплеснул на бумагу четыре строчки.
   То была Формула Политической Корректности. Ёмкая, как рецепт коктейля, строгая, как диагноз врача, и жесткая, как приговор.
    Заставь дурака или дуру
    богу или богинемолиться,
    он или оналоб или лбину
    себе расшибет.
   – Или уже расшибла, – добавил Рауль Абрамович. – Вы вот меня слушать не хотите, а я давно все понял. Мир спятил с ума. Человечество дошло до ручки. Здесь было последнее нормальное место на планете – теперь загадят и его. Радуйтесь, любуйтесь – вот он, двадцать первый век этот ваш. Твой и федькин.
   Он сунул газету в карман, многозначительно цыкнул зубом и вышел.
   Я немного постоял, глядя в стену. Потом вспомнил про открытку.
   «Вадитян, привет из Калифорнии! У вас, наверное, идет снег. А здесь светит солнце. Меня пригласили на конференцию по содействию азиатскому феминизму. Я выступила с докладом, приняла участие в круглом столе. Маргарет Накамура меня хвалила. Теперь поеду в Сиэтл, там будет рабочая встреча. Подумываю, не оставить ли бизнес. В Америке очень красиво. Потом напишу тебе еще из Сиэтла. Ms. Кирико.»
   Я бросил открытку на стол и подошел к окну. Желтые дорожки совсем исчезли под снегом. Вдоль стекла летели пушистые белые хлопья. Я смотрел сквозь них, пока не начала кружиться голова. Потом резко зажмурился – и увидел бурлаков на Фудзи.
   Они только что достигли вершины и теперь стоят на ней всей ватагой. Холодный ветер хлещет по их спинам колючим снегом, лапти разъезжаются на льду, туман не уходит. Бурлаки в растерянности – они не смогли разгрузить барку, потому что барка оказалась пустой.
   – Ларька! – зовет старый коренник. – Ты грамоту знаешь, ты умный. Скажи: что по этому поводу говорит Владимир Иванович Даль?
   Ларька чешет в затылке, закатывает глаза, морщится.
   – Я не помню точно, – признается он. – Я могу перепутать. Но мне кажется, Владимир Иванович говорит так: «Любишь саночки возить, люби и кататься».