Последнее человеческое жилье осталось позади. Скоро полная темнота окутает горы, а всадник и не думает об этом. Темнота застигла его в лесу, но он уверенной рукой направляет своего коня и, наконец, поднимается к самому замку. Он подносит ко рту свисток, и пронзительный, какой-то странный, необычный свист оглашает пустынную окрестность.
   Раз, два и три – три раза звонкие, вызывающие звуки прорезали застывший ночной воздух, проникли всюду, и вот среди нависших еловых ветвей, дикого кустарника и густых, засохших уже, по времени года, вьющихся растений мелькнул свет. Послышался лязг и скрип отворявшейся тяжелой железной двери. На пороге этой двери появился с фонарем в руке сгорбившийся старик с длинной седой бородою. Он приподнял руку к глазам, заглядывая во мрак.
   – Добро пожаловать, господин! – воскликнул он старческим, но еще бодрым голосом. – Добро пожаловать! Час уже поздний, немного осталось часовой стрелке пройти до полуночи, до полуночи великого нынешнего дня!
   – Здравствуйте, друг мой Бергман! – ответил всадник, спрыгивая с коня. – Напрасно боялись вы, что я не приеду.
   – Не боялся я… – как-то нерешительно проговорил старик, – а только… только час уже поздний! Дайте-ка лошадь, я проведу ее на конюшню, а сами берите фонарь и идите прямо, знаете куда, они уже в сборе. С утра уже в сборе… и все ждут вас.
   Всадник передал старику коня, принял из рук его фонарь и вошел в дверь. Когда свет от фонаря озарил лицо его, в этом таинственном посетителе старого замка легко было узнать Захарьева-Овинова.
   Он поднялся по знакомой ему узкой каменной лестнице и невольно остановился. Целый рой воспоминаний нахлынул на него в этих старых вековых стенах, где провел он самое знаменательное время своей жизни. Сердце его как-то защемило, едва слышный вздох вылетел из груди его. Но вдруг он выпрямился, поднял голову и твердой поступью пошел вперед по длинному сырому коридору, где гулко раздавались его шаги.
   Вот небольшая дверь в глубине коридора. Он повернул ручку, отворил дверь и вошел. И снова рой старых воспоминаний как будто бы налетел на него, охватил его со всех сторон и стал добираться до его сердца. Но это было одно мгновение.
   Он сбросил свой плащ, свою шляпу и спешным шагом направился в глубину обширной, слабо озаренной комнаты. Четверо людей поднялись ему навстречу, но он уже был у старого высокого кресла, в котором сидел величественного вида старец. Он склонился с сыновним благоговением к руке этого старца, крепко ее целуя.
   – Привет тебе, сын мой! – раздался над ним знакомый голос, и этот голос теплою волною пробежал по всему его существу.
   Он поднял голову, их взоры встретились, и несколько мгновений они остались оба неподвижными в крепком объятии друг у друга.
   Наконец Захарьев-Овинов также крепко обнялся и с четырьмя присутствовавшими лицами.
   – Отец! – затем сказал он. – Братья мои! Извините меня, если я заставил себя ждать. Я сделал, что мог… да и, наконец, сегодняшний день еще в нашем распоряжении.
   – Нет, – произнес старец, – тебе не в чем извиняться. Мы тебя ждали, твердо зная, что если ты жив, то явишься ныне раньше полуночи… и ничто нам не указывало на то, что тебя нет в живых. Садись на свое место.
   И он указал ему своей тонкой, иссохшей рукой на кожаное кресло рядом с собою.
   Захарьев-Овинов сел, и еще раз его быстрый, блестевший взгляд остановился на этих дружественных лицах, озаряемых светом большой лампы, поставленной на стол.
   Да, все в сборе. Вот маленький француз Роже Левек, все с теми же ясными голубыми глазами, все с той же глубокой морщиной, пересекающей лоб. Он, как и всегда, в своей темной и скромной одежде, в которой, наверно, недавно еще можно было его видеть в Париже, на левом берегу Сены, в его запыленной лавочке букиниста. Рядом с ним важный, величественный барон Отто фон Мелленбург. По другую сторону стола профессор Иоганн Абельзон, крошечный, юркий, проворный и привычно то и дело вертящийся на своем кресле и сверкающий могучими, так и проникающими в глубь души глазами. Вот и старый граф Хоростовский, почти неестественно тощий, с тонкими ввалившимися губами, с беспокойным и умным выражением старческих слезящихся глаз.
   Все в сборе, все сразу кажутся такими же, какими были они в последнее годичное заседание, в этой же самой комнате, а между тем Захарьев-Овинов видел в них большую перемену. Перемена была и в прекрасном старце. Он как будто осунулся и, не изменявшийся долгие годы, будто сразу постарел.
   На всех лицах была заметна как бы тень печали.

XV

   Захарьев-Овинов откинул голову на спинку кресла. Вся его поза указывала на некоторое утомление. Он испытующим, невеселым взглядом обводил присутствовавших.
   Старый Ганс фон Небельштейн вынул из кармана маленький золотой ящичек, открыл его и протянул Захарьеву-Овинову. Тот молча взял из ящичка кусок какого-то темного вещества и положил его себе в рот. Между тем старец говорил:
   – Прими, мой сын, это угощение. По счастию, для подкрепления человеческих сил после долгого пути, для уничтожения чувства усталости, голода и жажды нам не надо накрывать на стол, подавать всякие кушанья, приготовленные из мяса убитых животных, и вина, действие которых так или иначе, в большей или меньшей степени, а все же всегда нездорово и нежелательно отзывается на человеческом организме. Мы можем ограничиться маленьким кусочком этого чудесного темного вещества, заключающего в себе чистейшую эссенцию лучших целебных и могучих произведений природы. Если тебе недостаточно одного кусочка – возьми еще. В моей лаборатории только что изготовлен свежий запас этой чудной пищи, поддерживающей мои старые силы.
   Но Захарьев-Овинов отрицательно покачал головою. Он ухе чувствовал во всем теле свежесть и бодрость, как будто не ехал весь день и весь вечер верхом, почти не останавливаясь, как будто не провел более суток безо всякого питья и пищи. О, если б вместе с этою бодростью и свежестью тела маленький, ароматный кусочек, таявший теперь на языке его, мог наполнить и сердце его такою же бодростью, вернуть ясность и спокойствие душе его!.. Но душа его оставалась неспокойной, и тоска сжимала сердце.
   – Отец, – медленно сказал он, – этой пищи даже слишком достаточно для моего тела, но дух мой смущен, и такое же точно смущение замечаю я и в тебе, и в братьях. Недавно, в дороге, занялся я комбинациями чисел и знаков, вспомнил твои первые уроки, данные мне здесь, в этой комнате, за этим столом. В результате моей работы оказалось нечто, не совсем для меня понятное, ибо, как всем нам известно, каждая работа с числами и знаками приводит к ясному выводу только тогда, когда мы можем подписать его с помощью нашего разума. Мой же разум в последнее время иногда останавливается и говорить не хочет. Но я знаю, и вы, конечно, это знаете, что нынешний день не походит на прежние подобные дни, что он имеет особенное, исключительное значение в нашей общей жизни, в деле, которому мы служим, быть может, и в целой судьбе человеческого знания. Вот это все мне сказал мой разум, это все я еще яснее понимаю теперь, глядя на вас…
   Ганс фон Небельштейн опустил свою прекрасную старческую голову и в то же время глаза его грустно и пытливо глядели на Захарьева-Овинова.
   – Великий брат! – воскликнул Абельзон. – Ты продолжаешь наш разговор, прерванный твоим появлением. Мы именно остановились на том, что ты сейчас высказал. Мы все знаем и чувствуем то, что ты знаешь и чувствуешь, и мы спрашивали нашего отца, что это значит? Ты вошел – он не успел нам ответить. Теперь, отец, когда к вопросу нашему присоединился и носитель знака Креста и Розы, прерви свое молчание, открой нам то, предчувствие чего нас всех так тревожит!
   – Сегодняшний день или, вернее, эта ночь все вам откроет, – ответил старец, – я же, пока еще не совершилось то, что должно совершиться, не могу сказать вам ничего больше. Вам известно, что я не всеведущ, что если я и могу читать ясно в грядущей судьбе, то столь же ясно и твердо знаю, как тому учил и всех вас и в чем сами вы убедились, что судьба не уничтожает свободы воли в человеке.
   Все вы знаете, что в великой книге природы все написано широкими общими чертами. В этой книге указаны пути, по которым струится мировая жизнь, но воля человека не изменяя основных, предвечных законов, может направлять и сглаживать различные течения жизни, может производить более или менее значительные видоизменения в судьбе. И уже в особенности способна на это воля людей, которые, подобно нам, сумели разгадать загадки великого Сфинкса, которые не раз видели, какою беспредельной творческой силой обладает воля, если она действует в гармонии с божественными законами…
   Таким образом, я знаю судьбу сегодняшнего дня только условно. Не станем же упреждать событий, которых мы сами должны быть главнейшими двигателями. Не будем терять времени на отвлеченную беседу…
   Но раз мы все проникнуты сознанием, что нынешнее собрание наше особенно знаменательно, что нам предстоят самые великие решения, – сосредоточим же все внимание наше на прошлом братства, вглядимся в его настоящее, и только тогда мы познаем и решим будущее, ибо, как известно вам, будущее есть непреложный, безошибочный результат прошедшего и настоящего…

XVI

   – Мы здесь вдали от всего, что так или иначе может мешать нам, – продолжал он после некоторого молчания, – слова наши никогда не коснутся слуха непосвященных. Мы здесь в полном единении истинного братства, родства не по плоти, а по духу. Вы называете меня своим отцом, а я вас называю своими сынами. Заглянем же вместе в далекую глубь времен… Вы знаете, какие разноречивые рассказы и слухи ходят о нашем братстве и как мало правды во всех этих слухах и рассказах. Нам же ведома истина. Ни я, когда еще вращался в миру, ни вы не способствовали распространению того мнения, будто общество розенкрейцеров существовало в доисторические времена Гермеса Тота, что оно процветало при царе Хираме и при Соломоне. Никто из нас не говорил посвящаемым братьям, что оно основано Розенкрейцером, родившимся в 1378 году и умершим ста шести лет в 1484 году…
   Мы знаем, что название нашего братства происходит не от имени Розенкрейцера, а от креста, центр которого состоит из кругов, расположенных подобно лепесткам розы, и что наша крестовая роза есть величайший символ, взглянув на который мы наглядно видим все тайны природы, заключенные в этом символе…
   Мы знаем, что своей настоящей, до сего дня существующей организацией братство наше обязано мудрому Валентину Андрээ из Вюртемберга, который в первый раз председательствовал в заседании учителей-розенкрейцеров в 1600 году. Заседание это происходило здесь, в этом старом замке Небельштейне, в этой комнате, где мы теперь находимся. С тех пор, вот уже сто восемьдесят лет, в этой комнате ежегодно происходят подобные заседания. Вот уже восемьдесят лет, как я принял высшее посвящение и духовную власть главы розенкрейцеров из рук моего дяди Георга фон Небельштейна и собственноручно опустил в никому не ведомую могилу прах этого великого учителя… Тогда мне было тридцать лет, теперь мне – сто десять…
   Он остановился, и видно было по лицу его, что перед ним воскресли, ожили давние воспоминания.
   – Мы знаем все это, – сказал Захарьев-Овинов, – но ведь во всех, даже и превратных толках о нашем братстве заключается много истины. Во всяком случае, хотя братство и создалось сравнительно в недавнее время, мы прямые наследники древнейших мудрецов и чувствуем свою связь с ними, мы учились в одной общей школе и с Соломоном, и с Пифагором, и со всеми смелыми мужами, разгадывавшими загадки Сфинкса, срывавшими покровы с Изиды и понимавшими таинственный смысл символа Креста и Розы…
   – Конечно, – сказал старец, – истина едина, и всякий, кто сумел открыть хоть частицу ее, был, есть и будет наш брат. В этом смысле розенкрейцеры всегда существовали, существуют и будут существовать, пока не исчезнет человечество. И всегда, в силу высшего закона, подобные розенкрейцеры легко будут приходить, когда того пожелают, в общение друг с другом и помимо всякого организованного братства…
   Но я теперь говорю именно об организованном обществе, во главе которого нахожусь и которое имеет определенные задачи и цели. Это величайшее из человеческих учреждений, находясь во времени и пространстве, может быть подвержено случайностям. Наша обязанность – охранять его от всяких случайностей, беречь его тайну, строго и неусыпно следить за тем, чтобы каждый из посвященных, от самого слабого ученика и до учителя, исполнял свои обязательства. Наша обязанность – отыскивать людей, способных стать истинными розенкрейцерами, помогать им, развивать их, следить за ними. Наконец, наша обязанность – карать изменников, ибо человек, владеющий великими тайнами природы, открытыми ему нами, и злоупотребляющий своими познаниями, должен погибнуть, для того чтобы из-за одного преступника не погибли тысячи невинных. Вы знаете, что деятельность главы нашего братства, не требуя от него передвижений, требует, однако, много времени, много сил, большую затрату сил!..
   Пока я был в состоянии – я исполнял все мои обязанности, до сего дня я знаю все, что относится к братству, за всем слежу; я не упустил ничего, и деятельность каждого брата, какова бы ни была степень его посвящения и где бы он ни жил, мне известна. Я направляю и укрепляю достойных или посредством инструкций, даваемых мною одному из вас, учителей, или иными, известными мне способами. Но мне сто десять лет и, хотя я еще могу жить и работать, у меня уже не прежние силы, я уже становлюсь слишком слабым для исполнения обязанностей главы братства. В этом для вас нет ничего нового. Вы знаете, что мне пора передать мою власть в более крепкие руки. Сегодня мы собрались здесь, прежде всего, для этой передачи. Я открыл заседание, но закрыть его должен новый глава розенкрейцеров…
   Старец замолчал и пытливым, строгим взглядом впился в глаза Захарьева-Овинова, на которого пристально глядели и учителя. Но никто из них ничего не прочел на внезапно будто застывшем, будто окаменевшем лице великого розенкрейцера.
   Старец заговорил снова:
   – Мой преемник известен, и преемство в среде нашей происходит не в силу желания или нежелания нашего, а по праву истинного знания, сил и внутренних качеств…
   – Вот человек! – дрогнувшим голосом воскликнул он, указывая на Захарьева-Овинова. – Вот человек, давно, с детства своего предназначенный для великой власти! Мы следили за ним, привлекли его к себе, и с нашею помощью он быстро поднялся по лестнице посвящений. Все испытания пройдены им, и еще недавно он одержал огромную, последнюю победу над материальной природой…
   Снова остановился старец, и взгляд его так и впивался в Захарьева-Овинова, силясь проникнуть в глубину души его и прочесть в ней все, до самого дна. Но великий розенкрейцер запер свою душу, и старец тщетно стучался в эти до сих пор всегда открытые для него двери.
   – Да! – почти с негодованием произнес он. – Час настал! Мои силы ослабели… его силы возросли… Я готов передать ему власть мою и провести остаток дней моих в ничем уже не возмущаемой тишине… Сын мой, где знак твоего великого посвящения?
   Захарьев-Овинов поднялся со своего кресла, быстро расстегнул на груди свой камзол, и чудный знак Креста и Розы сверкнул своим таинственным, непонятным светом.
   – Светоносец! – едва слышно прошептал старец, в то время как четверо учителей встали со своих мест и почтительно, но также и с каким-то как бы ужасом поклонились великому розенкрейцеру. – Светоносец! Готов ли ты принять ныне власть из рук моих? Ты знаешь, как страшна эта власть для тех, против кого она должна направляться, какими могучими средствами она владеет, и ты знаешь также, что еще более страшна она для того, кто облечен ею, ибо эта высшая, могущественная власть налагает и высшие, самые тяжкие обязанности… Еще недавно мне нечего было говорить тебе об этом и спрашивать тебя, согласен ли ты занять мое место… Теперь же, – прибавил он грустным и в то же время негодующим тоном, – приходится спрашивать…
   – Отчего? – произнес Захарьев-Овинов тем холодным, металлическим голосом, от которого странно и холодно становилось на душе у слушателей.
   – Отчего?.. Праздный вопрос!.. Хорош бы я был отец, хороши были бы они учителя, если б нам не было ведомо, что ты способен отказаться… Что ж! У всякого человека свободная воля… а у тебя ее много, больше чем у других… Мы ждем твоего ответа.
   На несколько мгновений под древними низкими сводами воцарилась глубокая тишина. Побледневшее лицо старца выражало скорбь. Четверо учителей, тоже бледные, затаив дыхание, ждали.
   Захарьев-Овинов сделал шаг и склонился перед старцем.
   – Отец!.. Передай мне бремя твоей великой власти! – твердым голосом сказал он.

XVII

   Гансу фон Небельштейну и учителям показалось, что они не так слышат.
   Он… он не отказывается?.. Он так прямо и твердо принимает власть?.. Как будто он все тот же, каким был год тому назад… Что же это значит? Ведь все они были почти уверены в его отказе, готовились к нему. Им предстояло потребовать от него полного отчета, полной исповеди и затем общими усилиям постараться успокоить его сомнения, его непонятное душевное возмущение и снова вернуть его на тот путь, по которому он так победоносно шел всю жизнь, и где ему предстояло, подобно солнцу, светить всему миру, жаждущему истинного познания.
   Но они знали всю силу его духа, всю его твердость, и борьба с ним страшила их, и они тревожно помышляли о том, что будет, если они потерпят поражение… Их знания оказались неполными… они неясно прочли в душе его… Он согласен!..
   С невольным криком радости все они кинулись к великому розенкрейцеру. Трепещущий старец поднялся со своего кресла и обнял Захарьева-Овинова.
   – Ведь я говорил, – торжественно произнес он, – что воля человека видоизменяет судьбу! Не думаю я, что мы совершенно избавились от грозной опасности, но все же самое страшное нас миновало: мы не услышали его отказа… его воля явилась победительницей над всеми враждебно и мрачно складывавшимися электромагнитными влияниями. Итак, сын мой, я иду на покой и уступаю тебе свое место… Но… ведь то, что произойдет сейчас… оно бесповоротно. Акт передачи власти в нашем братстве – величайший акт, как велика и сама власть. Я отказываюсь от власти своей не по своему желанию, а потому что не могу, не в силах сохранить эту власть. Кроме тебя, никому я не вправе передать ее, ибо никто ее не вынесет, и если б я вздумал назвать своим преемником не тебя, а кого-либо другого, то это были бы пустые слова, и только.
   – Мы все очень хорошо и давно это знаем, – сказал Захарьев-Овинов. – Разве я мог выразить свое согласие так легкомысленно? Я принимаю власть главы розенкрейцеров в силу своего права, в силу того, что пришел час свершиться этому.
   И старик, и учителя вздохнули полной грудью: до этих слов они все еще почти не смели верить.
   Ганс фон Небельштейн ступил шаг по направлению к одной из стен комнаты – и вдруг часть этой стены мгновенно как бы осела, и среди огромных старых камней образовалось довольно значительное отверстие. В нем помещалось несколько десятков старинных фолиантов и ряд свертков пергамента.
   – Вот, – сказал старец, подходя к отверстию и вынимая оттуда один сверток пергамента, – здесь хранятся у меня самые редчайшие книги. Некоторые из них чудесным образом, ибо слепого случая не бывает в природе, уцелели от пожара Александрийской библиотеки, другие достигли моего старого замка после многих столетий скитаний по всему миру, из глубины древней Азии. Третьи, наконец, суть творения ведомых и неведомых мыслителей Средних веков. Затем в этих свертках собраны все документы, относящиеся к нашему братству с первого дня его основания. Здесь хранятся списки всех братьев, их curriculum vitae, здесь, наконец, три акта передачи верховной власти, скрепленные подписями свидетелей. Уже почти год тому назад я приготовил четвертый акт, по которому передаю свою власть носителю знака Креста и Розы…
   Он развернул сверток, бывший у него в руках, и громко, торжественно прочел его. В этом акте, написанном по-латыни, значилось, что «глава всемирного братства розенкрейцеров, барон Ганс фон Небельштейн, ученик и преемник своего дяди, барона Георга фон Небельштейна, достигнув стадесятилетнего возраста, после восьмидесятилетнего управления братством чувствует приближение старческой слабости. Не в силах будучи с прежней энергией и добросовестностью управлять всемирным братством, он отказывается навсегда и бесповоротно от своей верховной власти и всецело при свидетелях, великих учителях-розенкрейцерах: Роже Левеке, бароне фон Мелленбурге, графе Хоростовском и Иоганне Абельзоне – передает ее князю Юрию Захарьеву-Овинову. Носитель знака Креста и Розы принимает верховную власть в братстве по праву своего знания, своей силы, пройдя все посвящения от низшего до высшего, оставив за собою все испытания и достигнув той свободы духа, которая требуется для законного верховенства над братьями. И Ганс фон Небельштейн, отходящий на покой глава розенкрейцеров, и великие учителя-свидетели клянутся своим именем розенкрейцеров, клянутся страшной клятвой отныне повиноваться во всем, касающемся братства, новому главе его». Когда это чтение было окончено, старец поднял глаза на слушателей и дрогнувшим голосом спросил их согласия. Четыре учителя наклонили головы и сказали: «Согласны».
   – В таком случае произнесите за мною установленную клятву, – возвышая голос, воскликнул старец.
   И пять голосов, сливаясь под низкими древними сводами, произнесли: «Клянемся пред вечной истиной, которой служим, клянемся гармонией божественных законов, клянемся великим символом Креста и Розы беспрекословно повиноваться в каждом деле, имеющем какое-нибудь отношение до нашего священного братства, повиноваться с полным детским подчинением великому носителю знака Креста и Розы, законному, вновь утвержденному и прославленному главе и отцу нашему, князю Юрию Захарьеву-Овинову!»
   Старец и четыре учителя стали на колени, затем поднялись и снова, почти до земли, поклонились Захарьеву-Овинову. А он во все это время стоял неподвижно, как каменное изваяние, и на бледном, будто мраморном лице его ничего не выражалось, только глаза горели неестественным блеском. Когда розенкрейцеры встали, поклонясь ему, и он обнял каждого из них, начиная со старца, все подошли к столу и подписали акт.
   Тогда Захарьев-Овинов взял этот акт, еще раз пробежал его глазами, свернул пергамент, перевязал его лентой и положил в отверстие в стене, на то место, откуда вынул его старец. Миг – и тяжелые камни, повинуясь невидимому механизму, снова поднялись, стена сравнялась, и никто не сказал бы, что в ней заключается потайной шкаф, хранящий, быть может, самые драгоценные манускрипты во всем мире.
   Все разместились по своим местам.
   – Тяжелое бремя спало с плеч моих, – сказал Ганс фон Небельштейн, – давно ждал я этого часа, давно к нему готовился. Теперь, – обратился он к Захарьеву-Овинову, – потребуй от меня отчета во всех моих действиях за последний год, с того дня, как мы были здесь собраны в заседании.
   – Мне не надо никакого отчета, – отвечал Захарьев-Овинов, – я знаю все дела братства, все действия его членов, и особого труда знать это не составляет, так как последний год был очень тихим годом. У нас прибавилось несколько братьев, получивших первые посвящения. Все розенкрейцеры низших степеней теперь собраны в Нюренберге.
   – Да, и завтра же мы туда отправляемся, – сказали учителя, – каждый к своей секции.
   – О розенкрейцерах никто не говорит, – между тем продолжал Захарьев-Овинов, – о них забыли, а кто их вспоминает, тот или вовсе не верит, что они когда-либо были на свете, или думает, что братство, осмеянное уже более полутораста лет тому назад, в первое же время своего возникновения, давно не существует. Какие надежды подают новые, в последнее время посвященные члены? Об этом пусть скажут их руководители… Один из розенкрейцеров, находившийся под твоим руководством, брат Albus (Захарьев-Овинов обратился к Абельзону), попался на пути моем: это Джузеппе Бальзаме, называвший себя в России графом Фениксом, известный в Европе под именем графа Калиостро. Он только один за последнее время нарушает тишину, господствующую в братстве. Это человек больших способностей и немалых знаний, человек, могущий причинить большое зло, хотя в нем не один мрак, и даже не знаю я, чего в нем больше – мрака или света. Это несчастное, погибшее существо. Он много зла собирался сделать на моей родине, но я не допустил этого…
   – Это изменник! – перебил Абельзон. – Он в Нюренберге, я с ним увижусь. Он должен подлежать каре. Тебе придется начать свое владычество смертным приговором. Тяжкая обязанность! Но ведь я, руководитель этого изменника, буду ее исполнителем – и рука моя не дрогнет!
   – Я не начну своего владычества смертным приговором, – спокойно сказал Захарьев-Овинов.
   – Как? Но ведь он изменник! – воскликнули разом все, даже старец.
   – Нет, – все так же спокойно ответил новый глава розенкрейцеров, – имя нашего братства ни разу и нигде не было произнесено им, да и не будет произнесено. Он несчастный человек, не нам быть его палачами, он сам себе палач. Он сам, достойный лучшей участи, ежедневно подписывает свой смертный приговор – и в конце концов погибнет. Спасти его нельзя, я это знаю. Но мы еще поговорим о нем с тобою, Albus, и ты… или мы его еще увидим в Нюренберге. Теперь же не в нем дело…