Все эти свойства помогали ему вести в Палермо очень веселую жизнь, легко добывать деньги и спускать их, не думая о завтрашнем дне. В нем была еще одна особенность: он умел, когда дело касалось его лично, напустить на себя такую таинственность, под которой, каждому казалось, скрывается нечто, полное значения и необычности. Весьма многие в Палермо были совершенно уверены, что он вызывает духов и постоянно находится в общении с ангелами, что при их посредстве он узнает самые скрытые вещи и вообще много чрезвычайно интересного.
   Марано долго вслушивался в эти рассказы о Джузеппе Бальзамо, и наконец ему страстно захотелось познакомиться с этим другом небожителей. Сделать это было нетрудно, и вскоре один из знакомых Марано привел к нему знаменитого молодого человека.
   Когда еврей остался наедине с другом небожителей, он опустился перед ним на колени и почтительно поцеловал его руку.
   Бальзамо принял эти знаки почтения как должное, а затем ласково поднял ростовщика с полу и спросил его, чем он может быть ему полезен. Зачем ему так понадобилось свидание с ним?
   Все лицо еврея, обыкновенно выражавшее недоверчивость, пугливость и жестокость, мгновенно преобразилось, оно сделалось слащавым. Голос его дрожал, когда он произнес:
   – Синьор! Благодаря вашему общению с духами, вам, конечно, это очень легко было бы самим узнать, если бы вы того захотели, и, вы, конечно, отлично понимаете, чего мне надо. Вы легко можете мне помочь вернуть все те деньги, которые я потерял благодаря обманщикам и лже-алхимикам, и не только вернуть, но и дать мне возможность приобрести гораздо больше. Умоляю вас, не откажите мне в этом! Вы молоды, у вас не может быть черствого сердца, пожалейте несчастного, обманутого человека! Вам ничего не стоит сделать меня счастливым.
   – Я с удовольствием окажу вам эту услугу, – важно сказал Бальзамо, – но для этого нужно, чтобы вы мне доверились.
   Марано так и задрожал весь от радости.
   – Бог мой! Я ли не доверяю вам! Только прикажите – все сделаю.
   И в его словах действительно заключалась правда: с этой минуты его доверие к Бальзамо было безгранично, потому что перед ним постоянно мелькали слитки золота, которые, как ему казалось, он легко может получить при помощи удивительного юноши.
   Со своей стороны Бальзамо прекрасно видел и понимал это и решился воспользоваться фанатизмом еврея и его жадностью. Он назначил Марано свидание на следующий день за городом в ранний утренний час.
   Конечно, Марано не заставил себя ждать, он был на месте раньше условленного времени.
   Они встретились у часовни, находившейся за городскими воротами. Бальзамо не произнес ни одного слова, сделал знак еврею следовать за ним, что тот, конечно, исполнил тоже в полном молчании. Шли они около часу, наконец остановились в пустынной местности, возле какой-то пещеры. Тогда Бальзамо указал еврею на эту пещеру и произнес:
   – В этом подземелье скрыт огромный клад. Мне запрещено самому им воспользоваться: я не могу ни взять его, ни употребить для себя без того, чтобы не потерять моего могущества и моей чистоты. Клад этот сторожат адские духи, но дело в том, что адские духи могут быть в мгновение обессилены ангелами, которых я могу вызвать. Таким образом, если вы хотите получить этот клад, то мне остается только узнать, способны ли вы исполнить все необходимые для этого требования.
   Еврей широко раскрытыми глазами, в которых теперь светилась такая жадность, какую можно найти только у представителей этого племени, так и впился в глаза Бальзамо.
   – Только укажите, что мне делать, – дрожащим голосом прошептал он, – я все исполню. Говорите скорее!
   – Вы это узнаете не от меня, – таинственно произнес Бальзамо. – Станьте на колени! say
   Говоря это, он сам опустился на землю в умиленной молитвенной позе. Еврей поспешно последовал его примеру, и в то же самое мгновение откуда-то сверху раздался ясный и мелодический голос, произносивший следующие слова:
   – Шестьдесят унций жемчуга, шестьдесят унций рубинов, шестьдесят унций бриллиантов в шкатулке из золота в сто двадцать унций. Адские духи, хранящие этот клад, передадут его честному человеку, последовавшему за нашим другом, если этому человеку пятьдесят лет, если он не христианин, если у него нет семьи: ни жены, ни детей, ни друзей, если он никого не любит, если он совершенно равнодушен к человеческим страданиям, если он никогда сознательно не делал никому добра, если он любит золото больше всего на свете и если он не желает, чтобы золото, которое он может получить, когда-нибудь принесло кому-нибудь пользу!
   Голос замолк, и Марано с настоящим вдохновением, с трепетом радости, которую не мог заглушить даже невольный страх, воскликнул:
   – По счастию, я удовлетворяю всем этим условиям! Говорю это, положа руку на сердце, и отвечаю моей жизнью, что я именно такой человек, какой надо!
   Тогда таинственный голос снова раздался:
   – В таком случае пусть он положит у входа в пещеру, прежде чем войти в нее, шестьдесят унций золота для духов, хранящих клад.
   – Вы слышите? – сказал Бальзамо, остававшийся совершенно спокойным и серьезным, и затем быстрыми шагами стал удаляться от пещеры.
   Еврей побежал за ним.
   – Шестьдесят унций золота! – восклицал он, вздыхая. – Да зачем же это?
   – Вы слышали голос? – невозмутимо сказал Бальзамо. – Значит, так надо.
   И он прибавил шагу по направлению к городу, не входя с Марано ни в какие дальнейшие разговоры.
   – Синьор! Синьор! Остановитесь! – вскричал еврей, когда они уже входили в город. – Шестьдесят унций золота – неужели это последнее слово?
   – Конечно да, – с раздражением в голосе произнес юноша.
   Еврея всего передернуло, но в то же время он так и вцепился в рукав Бальзамо.
   – Постойте! Куда же вы? Погодите! Шестьдесят унций золота! Когда же? Завтра?.. В какой час?
   – Да, в такой, как сегодня, – в шесть часов утра.
   – Я явлюсь, – с глубоким вздохом произнес еврей, и они расстались.
   На следующее утро в назначенный час они встретились снова на этом самом месте.
   Бальзамо имел чрезвычайно равнодушный, спокойный вид, а Марано трясся, как в лихорадке. При нем было шестьдесят унций золота.
   Они поспешно дошли до пещеры, и еврей услышал там снова воздушный голос, повторивший все, что было сказано накануне. Бальзамо стоял в стороне, погруженный, по-видимому, в задумчивость, как бы не принимая никакого участия в происходившем перед ним.
   Прошло еще несколько минут, прежде чем Марано победил свои сомнения и свою жадность и решился положить шестьдесят унций золота на назначенное место. Наконец, сделав это, он приготовился войти в пещеру, сделал уже несколько шагов, но тотчас же вернулся, весь бледный, едва переводя дыхание.
   – Скажите мне, уверьте меня, что нет никакой опасности, – там так темно и страшно! Уверены ли вы, что ничего дурного со мной не может случиться?
   – Конечно, ничего дурного; вам нечего бояться, если счет золота верен.
   Тогда еврей наконец решился войти в пещеру. Но он несколько раз оглядывался назад, и каждый раз его взгляд встречался с рассеянным, равнодушным взглядом юноши.
   Но вот он окончательно решился и быстро двинулся вперед, в густой мрак пещеры. Он сделал в темноте шагов двадцать без всякого препятствия, как вдруг на него накинулись три фигуры и огласили свод пещеры страшными криками. Несчастный Марано почувствовал себя схваченным. Напрасно он бился: крепкие, будто железные, руки стискивали его, и при этом ужасный голос кричал над самым его ухом. Напрасно до полусмерти перепуганный еврей кричал в свою очередь и звал к себе на помощь ангелов-хранителей. Ангелы не появлялись, а черти вертели его все сильнее и сильнее. Наконец на его спину посыпались тяжеловесные удары. Вот он упал, и в то же время страшный голос приказывал ему оставаться неподвижным и безгласным. Если же он шевельнется, если произнесет хоть одно слово, то будет убит на месте.
   Марано пролежал некоторое время в полной неподвижности. Когда наконец он пришел в себя и увидел, что вокруг него никого нет, он дотащился до выхода из пещеры.
   Вот свет дневной блеснул ему в глаза. Кругом все тихо: ни чертей, ни ангелов, ни Бальзамо, а главное – у порога пещеры все пусто. На том месте, где он оставил шестьдесят унций золота, пусто, как будто это золото никогда тут и не лежало.
   Долго, долго оглашал Марано окрестность своими проклятиями, потом он побежал в город и подал жалобу на Бальзамо. Но оказалось, что удивительный юноша уже скрылся из Палермо.

V

   Все обстоятельства этого печального происшествия восставали теперь в воображении старого еврея с такой ясностью, как будто они произошли сегодня, сейчас. Удары, полученные им утром и мучительно ощущаемые его старым телом, казались ему теми давнишними ударами. Он чувствовал себя в темноте пещеры, в железных лапах неведомых дьяволов; он переживал все ужасные ощущения той минуты, когда понял свое несчастие, когда увидел исчезнувшими безвозвратно шестьдесят унций золота, составлявших все его наличное состояние.
   Двадцать лет прошло с тех пор, ужасные двадцать лет! Он уже не мог более подняться, несмотря на всю изворотливость своего еврейского ума, несмотря на то, что ради денег готов был на самые страшные преступления. Судьба как бы смеялась над ним, не давая ему возможности даже посредством преступления добыть достаточно денег, чтобы начать настоящий гешефт.
   Он прожил двадцать лет, гонимый нуждою, терзаемый ненасытной и никогда не удовлетворяемой алчностью. Он покинул Палермо, где все смеялись над ним как над глупцом и где он потерял всякий кредит, начал скитаться из города в город по Италии, а затем по Франции, большей частью путешествуя пешком, нередко испытывая голод и ночуя под открытым небом.
   В течение этих двадцати лет он перенес все унижения, все неудачи, какие только может испытать человек. И вот он встречает и узнает того, кого считает единственной причиной своих несчастий, своей мучительной, печальной жизни! Мошеннически отнятые у него шестьдесят унций золота, очевидно, пошли впрок негодяю и послужили основанием его счастию, богатству, славе. Вор, грабитель окружен теперь царственным блеском, весь город склоняется перед ним и называет божественным, благодетелем человечества, а он, несчастный Марано, обворованный, ограбленный, томится в нищете и снова избит, снова опозорен…
   Можно себе представить ад, наполнявший теперь душу еврея, те ужасающие мучения, бессильную злобу, страшнее которой ничего не может и быть для такой души.
   Долго терзался измученный, избитый Марано на своем жалком ложе, но наконец заснул в изнеможении.
   Если бы не пришел этот спасительный сон, его организм не выдержал бы, он, наверно, умер бы от злобы и нравственных мучений.
   Так он проспал час, другой и третий. Уже давно стемнело. Вся низкая, закопченная мансарда погрузилась в тишину и мрак; из нее не доносилось ни одного звука. Но вот раздался стук в дверцу мансарды, стук этот повторился. Еврей испуганно открыл глаза, прислушался, потом приподнялся и с трудом спустил ноги с кровати.
   – Отворите! – расслышал он голос за дверью.
   – Кто там? – коснеющим языком спросил он.
   Но стучавшийся не называл себя и только повторял:
   – Отворите!
   В этом голосе, неизвестном или неузнаваемом, Марано слышались и сила, и решимость; в нем было что-то такое особенное, вследствие чего еврей как бы бессознательно, против воли и забывая всю свою трусливость, подошел к двери и отворил. Но среди почти полного мрака, наполнявшего мансарду, он не мог разглядеть, кто к нему вошел. Он видел только слабые очертания какой-то темной, неопределенной фигуры и стоял неподвижно, ожидая и не соображая даже, что нужно высечь огонь и зажечь лампу. Пришедший сам это сделал.
   В то же мгновение сдавленный крик ужаса вырвался из груди Марано. При свете зажженной лампочки он увидел перед собою закутанную в черный плащ мужскую фигуру и узнал в ней своего врага Джузеппе Бальзаме. Да, перед ним был тот, кого он менее всего мог ожидать теперь видеть, перед ним был «божественный» граф Калиостро, только что покинувший свои чертоги после знаменитого сеанса «голубков», снявший с себя великолепную одежду великого Копта и под видом скромного горожанина, не желающего вдобавок быть узнанным, явившийся к Марано.
   Один из надежных шпионов, каких у Калиостро теперь было много, еще днем сообщил ему, где живет и где в настоящее время находится полоумный старик, задумавший было нарушить торжественность въезда в Страсбур знаменитого целителя и чародея. Если бы Марано вышел из своей мансарды, Калиостро знал бы об этом и в данную минуту всегда безошибочно мог настигнуть его, где бы он ни находился.
   Первым движением старого еврея, когда он узнал, что перед ним и у него этот заклятый враг, было броситься на Бальзамо. Но чувство самосохранения сразу осилило всю ненависть: старик понял, что борьба будет неравная, а потому он не двигался с места, не шевелился ни одним членом, и только глаза его впивались в красивое лицо Калиостро с таким выражением злобы и ненависти, что становилось жутко. Но Калиостро было чуждо всякое чувство страха, даже едва заметная усмешка пробежала по лицу его.
   – Марано, как ты глуп! – сказал он. – Неужели двадцать лет жизни, и такой еще жизни, какую тебе пришлось прожить, не научили тебя благоразумию? Ведь если ты теперь в нищете, если ты бедствовал все время, то единственно по своей глупости, и сегодня ты доказал эту глупость самым неоспоримым образом. Ну чего ты дрожишь? Ну чего ты глядишь на меня, будто съесть меня хочешь? Садись, успокойся и слушай меня.
   Он повелительным жестом указал ему на кровать, и Марано, послушно исполняя его приказание, присел на грязный матрац.
   Калиостро сделал к нему несколько шагов, остановился перед ним и стал говорить:
   – Конечно, это невероятно глупо, и ничего не может быть нелепее и безрассуднее, как поддаваться своим чувствам. Каким образом ты не сообразил, что во время торжественной встречи человека, которого все боготворят, нельзя накидываться на этого человека и что, делая это, можно подвергнуть себя только побоям. И это в самом благоприятном случае, ведь если бы я захотел, если бы я допустил, тебя избили бы до смерти. Да, ты был бы мертв, и уже не осталось бы никого на свете, кто мог бы рассказывать сказки о Джузеппе Бальзамо, о шестидесяти унциях золота и о тому подобном вздоре. Если ты жив, то единственно по моей милости, если я теперь перед тобой и говорю с тобою, то это доказывает, что я вовсе не таков, каким ты меня считаешь. Если я тебе что-нибудь должен, то я намерен рассчитаться с тобою и уплатить тебе не только твой капитал, но и хорошие проценты, слышишь – хорошие проценты за все время!..
   Марано так дрожал, что его дрожь уже начала походить на конвульсии. Он давно хотел говорить, но язык его не слушался. В нем не было теперь уже страха, он снова проникся своим чувством ненависти к человеку, благодаря которому испытал двадцать лет нищеты и нравственных мучений. Наконец он немного справился со своим волнением.
   – Ты снова издеваешься надо мною! – страшным голосом произнес он. – Мой капитал… проценты на мой капитал… если бы я даже был таким дураком, чтобы поверить, если бы ты действительно вздумал мне вернуть все это, разве ты можешь вернуть мне двадцать лет моей жизни?! Двадцать лет… где они, эти двадцать лет? Отдай мне их! Отдай мне мою жизнь, мою силу! Возьми от меня все мои бедствия, горе, нищету, унижения, все, что я испытал в течение этого долгого времени… возьми!.. Отдай мне двадцать лет моей жизни вместе с моими шестьюдесятью унциями золота! Отдай – и тогда уходи, а иначе не смей надо мной издеваться! Ты видишь, я не боюсь тебя… кто бы ты ни был и какой бы ты силой ни владел, я не боюсь тебя, слышишь ли, не боюсь, потому что мне терять уже нечего! Ты видишь, что я теперь стал! Мне и жизни-то, может быть, только на несколько дней осталось!..
   Он был страшен, он был отвратителен и в то же время жалок. В его страстных словах, произнесенных сдавленным старческим голосом, звучала правда.
   Калиостро между тем спокойно глядел на него, и как бы облако не то задумчивости, не то даже грусти носилось по выразительным чертам его лица.
   Но вот Марано совсем замолчал.
   – Да, старик, – сказал Калиостро, – конечно, твое положение печально, конечно, ни я да и никто на всем свете не может вернуть времени, но уж такова твоя судьба, и я тебе скажу, что ты сам виноват в ней. Конечно, ты со мной не согласишься, а между тем это так: не я, не лишение тебя твоего золота причиной этих двадцати лет, проведенных тобою, как ты говоришь, в нищете и в разных бедствиях; единственная причина всего этого только ты сам, только твои свойства – и никто более. Ты, вероятно, помнишь, что говорил неведомый голос в пещере? Ты тогда с такою радостью признал себя обладателем самых возмутительных качеств, делающих человека подобным зверю, ставящих его даже гораздо ниже зверя. Ну так вот эти самые качества и создали двадцать несчастных лет твоей жизни. Был бы ты иным – и жизнь твоя сложилась бы иным образом. Но об этом говорить нам нечего, будь хоть теперь благоразумен, успокойся и пользуйся тем, чем еще можешь воспользоваться. Я несколько раз в эти последние годы вспоминал о тебе и даже справлялся и узнавал, где ты находишься. Очень многое мне известно, и о многом сообщают мне мои духи, но о тебе они сообщить мне не хотели, и опять-таки в этом виноват не я, а, значит, ты сам. Если бы я раньше встретился с тобою, для тебя было бы лучше, по крайней мере, я, видишь ли, времени не теряю: в первую свободную минуту я здесь. Успокойся!
   И, говоря это, он приподнял руки и положил их на плечи Марано.
   Первым инстинктивным движением того было отстраниться от этого ужасного прикосновения, но внезапно он почувствовал, как приятная теплота распространилась по всем его членам, и он уже не думал отстраняться. Он жадно воспринимал эту теплоту и поддавался возникавшему в нем ощущению.
   Прошла минута, другая – и он физически чувствовал себя так хорошо, так бодро, как давно-давно уже не чувствовал. Спокойный и даже почти ласковый взгляд черных красивых глаз Калиостро был устремлен на него и не возбуждал в нем ненависти; в нем даже, как ни странно, как ни невозможно казалось это, пробудилось что-то похожее на симпатию к этому непонятному человеку, к этому врагу. А Калиостро говорил:
   – Вот видишь, времени и жизни вернуть нельзя, но все же кое-что и можно исправить. Видишь, ты снова бодр, ты снова чувствуешь себя таким, каким был двадцать лет тому назад; тех мучений, какие были в тебе, теперь нет, и все это произвел я, значит, ты относительно меня не прав. Смотри!
   Калиостро отступил на шаг от еврея и подошел к маленькому столу, на котором горела лампочка.

VI

   И вдруг изумленного слуха Марано достиг знакомый, любимый звук – это был звук золота. Золото блеснуло ему в глаза, много золота. Вот на столе, возле лампочки, целая кучка золотых монет…
   Марано почувствовал себя совсем обновленным, совсем перерожденным.
   Он подбежал к столу, ощупал золотые монеты, боясь, что это один только призрак, что они, того и жди, пропадут, исчезнут бесследно. Но они не исчезали. Золото, чистое золото, сверкающее, холодное и прекрасное, пересыпалось в дрожавших руках еврея и наполняло его блаженным трепетом, трепетом страстно влюбленного человека, обнимающего давно и безнадежно жданный предмет своей страсти.
   Еще минута – и Марано, совсем даже забыв о присутствии Калиостро, стал пересчитывать монеты. Он сложил их в равные кучки, сосчитал и пересчитал снова. Двадцать да двадцать – сорок, сорок да сорок – восемьдесят, в страстном волнении шептали его губы.
   – Да, но тут не все… далеко не все! Где же остальные? – вдруг воскликнул он. – Ты сказал, что вернешь мне все… и проценты… проценты за двадцать лет! Где же это? Это далеко, слишком далеко, тут всего двести пятьдесят монет… только двести пятьдесят!
   Калиостро улыбнулся.
   – Знаешь ли, друг мой, – спокойно сказал он, – если человек очень долго голодает и вдруг накинется невоздержанно на пищу, то умрет гораздо скорее, чем умер бы от голоду. Мне очень легко сразу отдать тебе все золото о котором ты теперь мечтаешь, и даже гораздо больше того, но я не сделаю этого, так как не желаю твоей погибели и не за этим пришел к тебе. Собери хорошенько эти двести пятьдесят монет и храни их: они будут услаждать часы твоего досуга, ты будешь перебирать их, любоваться ими; уверяю тебя, они доставят тебе много удовольствия.
   – Так, значит, ты обманул меня! – отчаянно воскликнул еврей.
   – Нисколько, – все с тем же спокойствием ответил Калиостро. – Я, кажется, тебе доказал, что не желаю твоей погибели, спасая твою жизнь сегодня утром; не будь тут моей воли – тебя избили бы до смерти. Я мог бы, конечно, не дать тебе ни одной монеты, а вот перед тобою двести пятьдесят, и они принадлежат себе. Ты все получишь, получишь даже больше, но для этого нужно, чтобы ты исполнил кое-какие условия.
   – Какие?
   – А вот какие. Завтра же ты выедешь из Страсбура, отправишься в Германию, во Франкфурт-на-Майне. Когда ты туда приедешь, тебя встретит человек и проведет в нанятую для тебя и оплаченную на год вперед квартиру, где ты будешь жить в обстановке, несравненно лучшей, чем та, в какой я тебя видел в Палермо двадцать лет тому назад. Во Франкфурте-на-Майне очень много твоих соплеменников, и они ведут там большую торговлю, большие дела. Тебе никто не мешает тоже заняться вместе с ними торговлей и делами, которые могут обогатить тебя. Все будет устроено так, что когда тебе понадобятся деньги, эти деньги будут являться вовремя, но если когда-нибудь кому-нибудь ты произнесешь имя Джузеппе Бальзамо – в тот же день исчезнет все, у тебя не останется ни одного медного гроша, и ты умрешь в нищете, жестоко оплакивая свое безумие. Джузеппе Бальзамо нет и не было – понимаешь ли ты это? Никогда никакого Джузеппе Бальзамо ты не знал, сегодня утром ты действовал вне себя. будучи одержим адскими силами. Завтра, ровно в десять часов утра ты выйдешь из дому и пойдешь в лечебницу графа Калиостро. Ты будешь идти по улицам и обращаться ко всем встречным, спрашивая: где лечебница знаменитого целителя, благодетеля человечества, графа Калиостро? Придя в лечебницу, ты потребуешь, чтобы тебя провели к божественному Калиостро и, увидя меня, ты падешь передо мной на колени, и так убедительно, чтобы все этому поверили, – слышишь ли ты, чтобы все этому поверили, – будешь просить у меня прощенья за то, что вне себя, наущенный адскими духами, осмелился публично назвать меня негодяем и требовать от меня шестьдесят унций золота. Если ты не исполнишь всего этого, то пеняй на себя: тогда ты сам откажешься от своего счастия. Если же исполнишь все, то я буду благодетельствовать тебе так же, как благодетельствую многим.
   Марано стоял ошеломленный, вдумываясь в слова Калиостро, а Калиостро между тем совершенно спокойно вынул из кармана кожаный мешочек и в один миг уложил в него двести пятьдесят золотых монет. Марано, заметив это, испустил отчаянный вопль и схватил Калиостро за руку, но тот мгновенно оттолкнул его так, что старик отлетел на несколько шагов и, потеряв равновесие, упал на пол.
   – Будь спокоен, – сказал Калиостро, – эти деньги твои. Я тебе показал их для того, чтобы ты познакомился с ними и полюбил их. И ты с ними познакомился, ты их очень любишь, но вот я сейчас заметил в тебе одну весьма скверную мысль. У тебя мелькнуло в голове, забрав эти деньги, завтра чем свет скрыться и не прийти в лечебницу, Весьма вероятно, что эта мысль за ночь созрела бы и укрепилась в тебе, и ты привел бы ее в исполнение. Этим ты только погубил бы себя, а я, повторяю, вовсе не желаю твоей гибели. За ночь хорошенько обдумай все мои слова и свое положение, откажись от своей глупости, которая погубила всю твою жизнь. Если двадцать лет тому назад Джузеппе Бальзамо нужны были твои шестьдесят унций золота, то теперь графу Калиостро, владетелю неисчерпаемых сокровищ, умеющему из всякой дряни делать чистое золото, не могут быть нужны не только шестьдесят унций золота, но и миллионы унций, а о том, что граф Калиостро владеет действительно философским камнем и умеет делать золото, – об этом знает весь свет. Обдумай все хорошенько и пойми наконец, глупый человек, что единственное твое спасение в слепом послушании моим приказаниям и что я действую для твоей же пользы. Спокойно разбери все, сделай завтра утром так, как я тебе сказал, и после публичного покаяния за сегодняшний твой поступок, которое ты произнесешь в моей лечебнице, ты получишь этот мешочек. Надежный человек проводит тебя из города и удостоверится в том, что ты уехал во Франкфурт-на-Майне. Если в твоих действиях не будет искренности, если ты пожелаешь хоть в чем-нибудь обмануть меня – знай, что ты погиб. Ну, а затем прощай, я и так потерял с тобою очень много времени.