Калиостро позвонил перед евреем мешочком с золотом, затем спокойно положил его к себе в карман и вышел.
   Долго еще стоял Марано совсем растерянный, собираясь с мыслями, но мысли его не слушались; они разбегались в разные стороны, в голове у него была какая-то пустота, какой-то туман носился перед ним. Он улегся на кровать, и скоро тяжелый сон овладел им.

VII

   Калиостро уверенным шагом сошел с темной старой лестницы и очутился на пустынной улице. Весь этот бедный квартал Страсбура, встававший чуть свет и принимавшийся рано за дневные работы, ложился обыкновенно рано. На улице была полнейшая темнота осенней ночи, только кое-где еще из маленьких окон лилась струйка света; кое-где, трепетно мерцая, догорала масляная лампочка в фонаре.
   Едва Калиостро сделал несколько шагов по улице, как к нему подошла какая-то фигура и шепнула:
   – Господин мой, какие будут приказания?
   Он ответил:
   – Можешь идти за мною, но завтра с семи часов утра возьми с собою двух-трех людей, возвращайся к этому дому и следи за стариком.
   – Приказания графа будут исполнены, – произнес тихий голос.
   Калиостро двинулся по улице, и темная фигура последовала за ним в некотором отдалении.
   Вечер был очень свежий, по временам налетал ветер, по небу ходили тучи, но дождя не было.
   Калиостро быстро шел, вдыхая в себя свежий воздух; после тревожного дня ему было приятно освежиться этой прогулкой, и он даже замедлял шаги, соображая, что до его отеля уже недалеко. Теперь уж он на улице, где жизнь еще не замерла, где еще не спят, где больше света, и он запахивается в плащ, пряча лицо свое, чтобы никто случайно не мог его узнать.
   Но кто его узнает?! Кому может прийти в голову, глядя на эту фигуру, закутанную в черный суконный плащ, что это тот самый человек, о котором с утра говорит весь город, который появился как волшебное видение, весь залитый в золото и драгоценные камни, в ореоле всевозможных чудес.
   Вот он свернул в узенький глухой переулок, как тень скользнул вдоль каменной ограды, остановился у маленькой дверцы, скрытой за густыми разросшимися вьющимися растениями, листья которых уже пожелтели и медленно опадали.
   Он вынул из кармана ключ, отпер эту потайную дверцу, потом запер ее за собою и оказался в саду. Это был сад, примыкавший к заднему фасаду его отеля.
   Через минуту он отпирал уже другую замаскированную дверцу в нижнем этаже самого здания, а еще через минуту, пройдя узкий коридор, очутился перед тяжелой двойной драпировкой.
   Осторожно, беззвучно он раздвинул складки материи и заглянул: перед ним просторная, богатая спальня, похожая на ту спальню, какая была у него с Лоренцей в Петербурге, в доме графа Сомонова. Вот большой туалет, и перед ним женская фигура.
   Прекрасное венецианское зеркало отражает хорошенькое, несколько утомленное личико Лоренцы.
   Увидев за собою мужа, она невольно вскрикнула от неожиданности: она не знала, что за тяжелой материей, задрапировывавшей всю комнату, находится потайная дверца.
   Калиостро весело засмеялся.
   – Когда же ты наконец привыкнешь к моим внезапным появлениям? – сказал он, крепко обнимая жену и покрывая ее поцелуями. – Знаешь ли, что это даже может внушить мне кое-какие подозрения. Где бы ты ни была – одна ли или с кем-нибудь – ты не должна смущаться. Что было в твоих мыслях? О чем ты думала, если мое появление тебя смутило? Ну, говори же мне, моя Лоренца, о чем или о ком ты думала? Говори прямо, без утайки чтобы мне незачем было узнавать твои мысли иным способом. Ты хорошо знаешь, что тебе никогда не удастся что-либо скрыть от меня.
   – Я вовсе не желаю этого, – совсем просто отвечала молодая женщина. – О чем я думала? Я думала о том, что мой Джузеппе действительно великий человек…
   Он глядел ей в глаза.
   – Но, – перебил он, – ты находишь, что это величие сопряжено с большими волнениями и опасностями.
   – Разве это не так? – робко спросила она.
   – Конечно так, жизнь человеческая – борьба, и все дело в том, чтобы стать победителем в этой борьбе. Тишина, спокойствие, отсутствие всякой борьбы – ведь это сон, смерть, а я живой человек и живу борьбою. Знаешь ли ты, что после каждой неудачи я собираюсь с новыми силами? Ты вот не любишь, моя маленькая Лоренца, думать, а если бы ты любила думать, то вспомнила бы, что каждая моя неудача есть непременно начало нового благополучия. Как ты была смущена, когда мы должны были выехать из Петербурга, а я тебе говорил тогда, что все к лучшему, – и вот прошло короткое время, и ты видишь, какую счастливую жизнь устроил я и себе, и тебе. Разве сегодняшний день, день полного торжества, не хороший день? Разве над нами не горит ясное солнце? Разве тебе не нравится этот отель?
   – Нет, Джузеппе, мне здесь все очень нравится, все это так похоже на то, что мы оставили в Петербурге. Ты хорошо сделал, что подумал обо всем и все устроил так, как там.
   Он самодовольно улыбался.
   – Да, я подумал обо всем. Да, этот отель – повторение петербургской роскоши, но заметь разницу: там для нас все было чужой роскошью, а здесь – наша собственность. Этот отель принадлежит нам, все, что видишь кругом себя, твое. Приказав устроить эти комнаты лучшим мастерам, я думал о тебе, моя Лоренца, о твоем удовольствии. Или я не угодил тебе?
   Она обвила своими тонкими руками его шею и крепко его поцеловала.
   В этом поцелуе страстно любимой женщины была для него высшая награда. Он глядел теперь на нее долгим и нежным взором, в котором выражались весь пламень любви, вся безграничная нежность, на какую было способно сердце этого странного человека.
   – А все же, – наконец сказал он, – все же я замечаю в тебе какое-то беспокойство, ты чем-то недовольна. Тебя что-то смущает.
   – Джузеппе, – очень серьезно сказала она, – я повторю твои же слова: на свете ничто не может быть полно, и все только стремится к гармонии, но не достигает ее никогда. Да, сегодняшний день – день нашего торжества, а между тем ведь и он омрачен… вот я только что думала о том, нет ли где опасности для тебя, не ждет ли нас и здесь новая неудача? Мы въехали в город, как король с королевой, я никогда ничего подобного не могла себе представить… но этот ужасный старик… Где он? Кто он? Он знает твое имя… в его словах какое-то отвратительное обвинение. Неужели ты забыл о нем, об этом старике, и неужели его появление тебя не смутило? Где ты был? Откуда ты? Куда ты исчез, когда расходились и разошлись все гости?
   – Я просто почувствовал себя утомленным, переоделся и сделал пешком прогулку по городу.
   – А старик? Что же о нем думать?! – Забудь о нем, пожалуйста, и не смущайся: это сумасшедший, это одержимый бесами.
   – Да, но он знает твое имя!
   – У меня много имен, – задумчиво произнес Калиостро – а настоящего моего имени не знает никто, не знаешь его и ты.
   – Ты не раз мне говорил это, но это меня ничуть не успокаивает. Этот старик…
   – Оставь старика! – уже с раздражением в голосе возразил Калиостро. – Он сам завтра явится в лечебницу, и если его появление, его слова смутили кого-нибудь в городе, то все это послужит только дополнением моего торжества.
   – Ты уверен в этом?
   – Да, я в этом уверен! – сказал Калиостро с такою силою, что Лоренца сразу успокоилась и вздохнула полной грудью.
   – Ты говоришь, что жизнь есть борьба, что ты любишь только борьбу, – через минуту говорила она, раздеваясь и приготовляясь ложиться спать, – может быть, ты и прав, но… я все же устала в этой борьбе, и мне хотелось бы, хоть на некоторое время, пожить спокойно, на одном месте, без всяких волнений и тревог, так, как живут другие люди.
   Она сама почти испугалась, что решилась высказать так прямо, но в ее словах было столько искренности, столько затаенной грусти, ее голос прозвучал с такою действительной душевной усталостью, что Калиостро вздрогнул и несколько времени молча, пристально глядел на нее.
   – Лоренца, – наконец сказал он, – ты права: в жизни, как и в море, – приливы и отливы, да и борьба не может быть без передышки. Да, ты права, и я обещаю тебе успокоения. Мы здесь останемся долго, и наша жизнь в этом городе будет сплошным нашим торжеством. Тебе нечего опасаться. Я очень рад, что мы так заговорили сегодня с тобою… Погляди на меня, Лоренца, и скажи: веришь ли ты мне?
   – Верю, – ответила она.
   – Ну, так слушай же. Я знаю мою судьбу и знаю, что мы теперь вступили в период не омраченного ничем счастья, в период отдохновения и блеска. Отбрось же от себя всякие тревоги и знай, что чем более ты будешь спокойной, чем сильнее будет в тебе уверенность в том, что нам нельзя ожидать ничего дурного, что перед нами одно благополучие, тем крепче и тем продолжительнее будет это благополучие. Говорю тебе, Лоренца, над нами безоблачное небо, настали ясные дни, и от нас будет зависеть чтобы они были очень долгими.
   – Ах, если бы это от меня зависело! – страстно воскликнула Лоренца. – Что же я могу? Я могу только исполнять твои приказания, только следовать за тобою и разделять твою участь!
   – Ты забыла одно, – тихим голосом произнес Калиостро, сжимая ее руку, – ты забыла, что ты можешь любить меня, меня одного так. как я люблю тебя. Люби меня так – и больше ничего не надо. Над нами, как и над другими людьми, стоит судьба. Этой судьбою заранее определена вся наша жизнь. Мы сошлись не случайно – наша жизнь и наша будущность связаны крепко. Уж если мы говорим об этом, я выскажу тебе страшную тайну, тайну, которую я давно храню в себе и которая меня терзает каждый раз, как я о ней вспоминаю. Я знаю, слышишь ли, Лоренца, я знаю, наверное, знаю, что если мне суждено погибнуть до времени, если блестящая жизнь моя, полная славы, полная блеска, должна прерваться на самой высоте удачи и счастия, то причиной этого будешь ты, только ты – и никто больше. Слышишь ли, Лоренца, я знаю это!..
   Он весь преобразился, его голос звучал нестерпимой душевной мукой, и в то же время он страстно глядел на жену свою, и в то же время она казалась ему самым прелестным, самым чудным созданием в мире. Лоренца была потрясена его словами, она бессознательно почувствовала в них какую-то истину, какой-то тайный смысл, полный значения, и она глядела на своего Джузеппе, трепещущая, побледневшая, и губы ее шептали чуть внятно:
   – Я люблю тебя, как же… как же я могу быть причиной твоей погибели? Зачем ты пугаешь меня? Ведь ты только сейчас говорил мне о том, чтобы я успокоилась, чтобы я ничего не страшилась в будущем, что настали ясные дни… Ты сейчас говорил мне это… а сам…
   Но он не слышал ее. Он почти упал в кресло и закрыл лицо руками. Перед ним, сквозь закрытые глаза, сквозь руки, сжимавшие эти глаза, так что ничего нельзя было видеть, все яснее и яснее обрисовывались страшные, печальные сцены, значение которых он боялся объяснить себе.
   За минуту до этого спокойный, полный самообладания – теперь этот человек внезапно, под натиском тяжелых мыслей, впал в полную слабость и доходил до отчаяния.
   Лоренца своими горячими ласками едва могла привести его в себя. Наконец страстная любовь превозмогла все; под ее наплывом разлетелись все призраки, затуманились и скрылись тени будущего – и Джузеппе всецело, всем существом своим, отдался настоящей минуте, и жил ею, и был счастлив…

VIII

   Еще не занималась на небе бледная заря осеннего дня, а старый Марано давно уже не спал. Он, как зверь, запертый в клетку, метался по своей мансарде, потом в изнеможении падал на матрац, потом снова вскакивал и снова метался. Чувство успокоения и свежести, какое произвело в нем прикосновение Калиостро, давно исчезло. Теперь он походил на человека отравленного. Будто жгучий, мучительный яд наполнял весь его организм – этим ядом оказались двести пятьдесят червонцев, которые он видел на своем столе, ощущал, пересыпал жадными руками и которые потом оказались в кармане ужасного Джузеппе Бальзамо.
   – О, злодей! О, изверг! – в бессильном бешенстве повторял Марано. – Ему мало было один раз обокрасть, погубить меня, он вот теперь обокрал меня вторично. Вор! Грабитель! Злодей!
   Марано был действительно очень несчастным человеком, и несчастие его заключалось вовсе не в том, что в течение двадцати лет он испытывал нужду, – есть бедняки, есть даже нищие, которых тем не менее никак нельзя назвать несчастными. Несчастье Марано заключалось не в материальной нужде как таковой, а в том, что он был лишен единственного блага, которое составляло всю сущность его внутреннего мира, которое одно могло дать ему примирение с жизнью. В его душе, с тех пор как он себя помнил, никогда не было ничего, кроме любви к золоту, страстной, непоборимой любви. И вот целые двадцать лет он был лишен единственного любимого им предмета и томился, хирел, состарился и одряхлел до срока. Наконец он увидел этот страстно обожаемый, доселе недостижимый предмет, он увидел золото, осязал его, проникся мыслью, что это золото – его собственность, и вдруг… опять ничего нет; оно ускользнуло. Бальзаме говорит, что завтра он получит его снова, что стоит только быть послушным, исполнить требование этого врага, выставляющего себя чуть ли не его благодетелем, – и золото станет приходить, и жизнь сделается счастливой.
   Но дело в том, что Марано теперь ничему не верил. Он знал только одно: что золото было вот здесь, на этом столе, а теперь его нет! И каждая новая минута приносила ему уверенность, что это золото никогда не вернется. Его мучения становились невыносимыми. Наконец он уже не мог рассуждать: ни одна ясная, здоровая мысль не удерживалась в голове его, он поддавался только своим ощущениям – и они были ужасны.
   Прошел еще час – и в глазах еврея стало блуждать совсем дикое, безумное выражение. Перед ним беспорядочно роились какие-то давно позабытые образы, отрывки из пережитой жизни. Вот он видит себя на далекой родине, в Палермо, видит себя мальчиком. Он украл у отца, такого же ростовщика, каким он сам потом сделался, несколько мелких монет и в первый раз в жизни понял восторг, радость, блаженство. Он по нескольку раз в день, да и ночью, пробирается в потаенный уголок старого сада, где зарыл свое сокровище, и отрывает его и любуется им, пересчитывает каждую монету, разглядывает ее и целует.
   Сначала он боялся, что его воровство будет открыто, что у него отнимут эти деньги, но отец ничего не заметил. Он в полной безопасности, но ему и в голову не может прийти истратить хотя бы часть своего сокровища? У на сласти, на какое-нибудь удовольствие – он не для этого рисковал всем, присваивал деньги; он присвоил их для того, чтобы иметь их, чтобы любоваться ими, наслаждаться их видом с сознанием того, что они его собственность.
   Целых два года хитрый, осторожный, как лисица, в каждую свободную минуту прокрадывался мальчик в заветный уголок сада и пересчитывал там деньги. В течение этих двух лет его сокровище значительно возросло: ему не раз удавалось снова забираться в кассу отца и незаметно стягивать оттуда то одну, то две маленькие монеты. Наконец, этого ему показалось мало, он почувствовал страстную любовь уже именно к золоту: ему нужны были червонцы. Он осторожно пересчитал все свои деньги, пошел в самую дальнюю в городе меняльную лавку, променял там монеты и получил за них четыре червонца.
   Скоро к этим четырем червонцам прибавилось еще три из отцовской кассы. На этот раз, ввиду пропажи такой значительной суммы, старый еврей заволновался, но так как подозревать никого не мог и так как в его кармане оказалась маленькая дырочка, то он решил, что сам потерял эти три червонца, поволновался, даже пострадал от этого – и потом успокоился.
   Прошло еще немного времени, и подросший Марано уже пустил в ход свои сбережения, нажил на них сто процентов, удвоил капитал, отцовское занятие пришлось ему по вкусу.
   Молодому еврею было всего двадцать лет, а между тем такого бессердечного и отвратительно жадного ростовщика никто еще не знавал в Палермо. Ожидать от него хотя бы самого слабого проявления человеческого чувства было нельзя, и вот теперь в болезненно расстроенных мыслях Марано, в его воображении мелькали одна за другой, перебивая друг друга, различные сцены из его жизни.
   Он видел себя в своем темном, затхлом помещении в Палермо, среди различных вещей, оставленных ему под залог. Перед ним мелькали разные лица несчастных людей, которых нужда заставляла к нему обращаться; ему чудились стоны, мольбы и слезы жертв его алчности, и он злобно усмехался, вглядываясь в эти призраки.
   Наконец и призраки исчезли, и ничего уже ему не вспоминалось. Теперь мелькали только обрывки каких-то непонятных мыслей, и все путалось. Вдруг он вскакивал с кровати, дрожа всеми членами, подкрадывался к столу, ему чудилось, что на столе опять лежит возле лампы эта блестящая куча золота… все двести пятьдесят червонцев.
   Он осторожно приближал к ним руку, схватывал… и в руке ничего – все исчезало! И он кидался на пол в яростном бешенстве, вскакивал снова, глядел на стол, снова видел на нем кучу золота – и опять она пропадала под его дрожавшими пальцами.
   «Идти… идти в лечебницу… к графу Калиостро! – пронеслось вдруг в его мыслях. – Надо идти… надо сказать… что сказать? Надо просить прощенья у графа Калиостро… у божественного… у благодетеля человечества, сказать, что вчера было дьявольское наваждение, что дух злобы подсказывал слова… Да!.. Где лечебница графа Калиостро?.. У всех спрашивать… Идти… Зачем? Кто это сказал?.. Да, для того, чтобы получить золото… золото, где оно? Где оно? Идти за ним… Куда?.. Кто это говорит, что надо ехать во Франкфурт-на-Майне?.. Там ждет дом, богатые клиенты, дела, опять золото, много золота… Где оно?..
   Дикое, безумное выражение глаз Марано все усиливалось. За припадком бешенства и волнения наступил упадок сил, и он некоторое время лежал неподвижно, как пласт, на кровати, потом опять вставал и начинал метаться по комнате и снова глядел на стол, но уже не видел на нем золота.
   «Оно там… там, в лечебнице!..»
   Наконец он как будто успокоился, взял свою ободранную, грязную войлочную шляпу, надел ее, вышел из мансарды, забыв запереть за собою дверь, хотя всегда тщательно это делал, и спешно, будто кто гнал его, спустился с лестницы.
   Был уже день; городская жизнь давно началась; улицы наполнились народом. Старый еврей, с блуждающим взглядом, весь оборванный, ужасный, отталкивающий, шатаясь, шел прямо перед собою. Вдруг он остановил встретившегося ему человека и громко, на всю улицу, крикнул:
   – Где лечебница графа Калиостро? Как мне найти ее?
   – А тебе зачем? – спрашивали его столпившиеся на этот крик люди.
   – Там… там спасение! – растерянно произнес он.
   Ему сказали, как пройти в лечебницу, и он пошел снова, но сбился с дороги, и опять останавливал встречных, и опять их спрашивал, как пройти в лечебницу.
   Скоро по направлению к лечебнице шел уже не он один, за ним целая толпа любопытных, желавших увидеть, что будет, исцелит ли знаменитый иностранец этого помешанного старика.
   Вот Марано у входа в лечебницу. Его пропустили. Вся зала полна народом. Здесь снова, как и накануне, собралось немало больных и еще гораздо больше любопытных.
   Граф Калиостро в своем роскошном наряде, сопровождаемый многочисленной свитой, уже обходил больных, налагал на них руки и объявлял им, что они освобождены от болезни. Больные радостными возгласами приветствовали свое выздоровление; многие кидались на колени перед Калиостро, ловили и целовали его руки. По зале шел несмолкаемый, едва сдерживаемый говор: все передавали друг другу слухи о поразительных исцелениях и о том, что вчера божественный Калиостро раздал бедным больным большую сумму денег, что сегодня уже началась раздача, что этот Богом посланный человек принес счастье всем несчастным, всем больным города Страсбура.
   Вот, наконец, и Марано, пробившись сквозь толпу, пропускавшую его охотно, чтобы только не прикоснуться к его грязным лохмотьям, увидал Калиостро. Он задрожал всем телом, шатаясь, кинулся к нему, не устоял на своих слабых ногах и упал в нескольких шагах от Калиостро на пол.
   Великий Копт увидел его, подошел к нему, наклонился и потом, обращаясь к окружающим, сказал:
   – Вы видите этого человека? Кажется, это тот самый безумец, который вчера, во время моего въезда, кинулся к моей коляске и бранил меня, называя не помню уже каким именем. Ведь это он?
   Все, кто присутствовал вчера при въезде, признали старого еврея.
   – Что тебе надо, несчастный? – громким и спокойным голосом, на всю залу, спросил Калиостро
   Марано долго ничего не мог вымолвить. Наконец его хриплый голос произнес:
   – Дьявол вселился в меня вчера, и он шептал мне: «Иди, увидишь божественного Калиостро, закричи ему, что он негодяй, что он украл у тебя шестьдесят унций золота… Требуй от него шестьдесят унций золота».
   Вся зала так и замерла, никто не проронил ни одного звука.
   – Негодяй, отдай мне мои шестьдесят унций золота! – вдруг, напрягая последние силы, завопил Марано и смолк, схватывая себя за голову и, очевидно, силясь вспомнить что-то, что-то сообразить.
   – Вот видите, – громозвучно произнес Калиостро, – видите, что враг человеческого рода делает иногда с людьми. Очевидно, этот несчастный жаден, и дьявол, вселясь в него, сулит ему золото. Шестьдесят унций золота!.. Я думаю, этот несчастный нищий никогда и не видал такой суммы! Что же хочет дьявол с этим золотом? Видите ли, я… украл его шестьдесят унций… я!.. Не знаю, если бы он сказал устами дьявола, что я украл у него пучок седых волос, это еще могло бы иметь смысл, но красть то, чего у меня столько, сколько я хочу…
   Калиостро развел руками и усмехнулся, а затем, повернувшись к следовавшему за ним одному из своих секретарей, велел принести шкатулку, находившуюся в соседней комнате.
   Через минуту шкатулка была принесена. Калиостро отпер ее, и все увидели, что она полна золотом.
   Калиостро двумя пригоршнями взял червонцы и бросил их на пол перед трепетавшим в конвульсиях Марано. Старый еврей испустил отчаянный крик, кинулся вперед и прильнул к золоту, загребая его, прижимаясь к нему лицом, целуя монеты. Теперь он визжал, хохотал, рыдал, бесновался… Но вот все его тело конвульсивно вздрогнуло, он испустил глухой стон, его пальцы, сжимавшие монеты, разжались, он вытянулся на полу – и остался неподвижным.
   Калиостро склонился над ним, повернул к себе его лицо и сказал:
   – Он умер. Вот для чего дьяволу нужно было золото – для того, чтобы убить этого человека! Его я воскресить не могу. Над ним совершился суд Божий.
   И все видели, как при этих словах лицо Калиостро омрачилось, он опустил голову и несколько времени простоял в глубокой задумчивости.
   Между тем служители подняли Марано, который действительно был мертв. Секретарь подбирал золото и снова клал его в шкатулку. Еще минута – и божественный Калиостро снова обходил больных, снова исцелял их и снова принимал их горячую благодарность. Теперь лицо его опять было спокойно, к нему вернулось все его величие.
   Все присутствовавшие были потрясены, обсуждали смерть сумасшедшего еврея и толковали о дьявольских кознях, о том, как враг человеческого рода губит поддавшуюся ему душу. Если в ком еще до сих пор сохранилось неприятное впечатление от сцены, происшедшей у коляски во время въезда божественного Калиостро в Страсбур, теперь это впечатление окончательно изгладилось. Все только еще вернее знали, что у Калиостро нет недостатка в золоте, что он может затопить золотом весь город Страсбур.

IX

   «Благодетель человечества» говорил старому еврею: «…ведь если бы я захотел, если бы я допустил, тебя избили бы до смерти. Да, ты был бы мертв, и уже не осталось бы никого на свете, кто мог бы рассказывать сказки о Джузеппе Бальзамо, о шестидесяти унциях золота и о тому подобном вздоре…»
   Теперь этот старый еврей, помимо своей воли, окончательно оправдал Калиостро в глазах жителей Страсбура. Оправдал – и умер. Еврея похоронили за счет «благодетеля человечества». Еврей унес за собою в могилу все сказки о Джузеппе Бальзамо, – значит, теперь не остается никого, кто мог бы повторять эти сказки и смущать ими торжество могущественного графа Калиостро!.. Нет, старые тайны не умирают, и всегда остается нечто, способное вынести их из мрака на свет. Тут же относительно сказок о Джузеппе Бальзамо оставались и помимо умершего Марано живые свидетели.
   Первым из таких свидетелей была Лоренца. А затем, разве не хранилась эта тайна в таком страшном месте, откуда всегда могла грозить божественному Калиостро?
   Разве «великий носитель знака Креста и Розы», русский князь Захарьев-Овинов, не доказал ему, в каких сильных и неумолимых руках находятся эти старые сказки?
   Но Калиостро не смущался. Лоренца, эта страстно любимая жена его, добровольная, а еще более невольная спутница и помощница его жизни, всегда с ним. Она его послушное орудие. Сны и видения будущего грозят какой-то бедою. Но это будущее далеко, о нем не время думать… А розенкрейцеры? И о них нечего думать: Захарьев-Овинов остался там, в России; Лоренца своими тайными способностями поможет вовремя заметить и отвратить опасность…