— Я не занимаюсь изгнанием злых духов.
   — А может быть, мне не нужен духовный доктор, который берется за все и берет энную сумму в час за свои услуги, — сказала она. — Может, мне нужен шаман, который не хочет за это браться.
   — Я не хочу, — отозвался Пи-Джей. — И всякий хороший шаман не захочет. Но я пока что не очень хороший шаман. — Он снова поцеловал ее в губы.
* * *
   • память: 1600
   Уже столько лет он охотится в темных проулках Вечного города. В добыче нет недостатка. И здесь есть где укрыться в засаде. Город — как светотени у Караваджо: светлые участки сияют чуть ли не ярче, чем солнце, темные — погружены в непроглядный мрак; там, где мрамор еще сверкает на стенах собора Святого Петра Микеланджело, там, где продажные женщины предлагают себя в сумрачной тени запыленного Колизея, там, где мрамор уже потускнел.
   У него было столько имен за последние годы. Эрколино, Андреа, Себастьян, Гуалтьеро, Орландо. Он соблазнил стольких странников — обещал показать развалины Римского Форума или Золотого Дворца Нерона, но вместо этого уводил их в смерть, где нет никаких ощущений и зрелищ. Он был осторожен. Он убивал чисто и навсегда. Ему не нужны были спутники в его сумеречном мире. Он созерцал вечность один. Всегда — один.
   Однажды вечером, на рыночной площади, он случайно услышал, как кто-то в толпе упомянул Караваджо. Он остановился, прислушиваясь к беседе молодых подмастерьев-художников, и узнал, что сер Караваджо наконец завершил свое «Мученичество апостола Матфея», и завтра картину представят на всеобщее обозрение в церкви Сан-Луиджи деи Франчези. Кстати, неподалеку от рыночной площади. Ему вдруг безудержно захотелось увидеть, что все-таки стало с картиной, которую испортил разгневанный кардинал дель Монте.
   Его фигура дрожит, словно рябь на воде, и обращается в черную кошку. Он бежит по узенькому проулку. Сейчас, в облике зверя, все его чувства обострены: запах крови чувствуется все сильнее. В дверях одного из домов раненый воин истекает кровью. Тут же, поблизости, в другом доме — девушка. У нее месячные. Ребенок упал на булыжную мостовую — разбил коленки. Влекущий и чувственный запах крови — повсюду. Но на это еще будет время. Потом. А сейчас ему надо увидеть, что стало с ангелом смерти.
   Он бежит, его мягкие лапки неслышно ступают по камню. Вот он добрался уже до Палаццо Мадама. Напротив — массивный портал Сан-Луиджи деи Франчези. Он помнит здесь все. Помнит очень отчетливо, словно все было вчера. В этой церкви он пил кровь художника. Черная кошка растекается легкой туманной дымкой и сквозь замочную скважину проникает в дом Божий. Запах ладана, горящие свечи. Тишина. И вот она, картина, еще укрытая плотной тканью, еще не явленная — в боковой часовне семьи Контарелли.
   Он опять превращается в кошку. Подбирается к алтарю, протискивается сквозь деревянное ограждение. Тень от большого распятия пляшет в отблесках пламени сотен свечей. На миг она накрывает его — полутень в форме креста. Боль есть, но она не страшнее булавочного укола. Святые символы веры почти потеряли свою власть над ним, то есть теперь даже вера подточена порчей. Он запрыгивает на алтарь. Запрестольного образа пока нет. «Мученичество» висит на боковой стене. Еще два прыжка — и вот он уже под картиной Караваджо.
   Драпировка свисает так низко, что он вполне может сдернуть ее, зацепив коготком. Или можно принять человеческий облик и просто снять этот тяжелый бархат. Но пока он пытается сообразить, как лучше, у него за спиной раздаются шаги. Он прячется под драпировку. Свет от факела заливает часовню. Это кардинал дель Монте. Он совсем растолстел и расплылся за эти годы. Он опирается о плечо молодого мужчины... Гульельмо.
   Мальчик-вампир несказанно рад, что с ними нет Караваджо.
   Гульельмо изменился. Он евнух, и поэтому почти не постарел; но глаза у него — мертвые и пустые, как у человека, разум которого одурманен опиумом. Вампир наблюдает.
   — Сними покрывало, Гульельмо! Я хочу посмотреть. — Кардинал опускается в кресло, не без труда втискивая в него свои обширные телеса. Гульельмо проходит вперед и снимает покров.
   В первый миг мальчик-вампир не видит вообще ничего, только невнятное переплетение света и тени на огромном квадратном холсте. Но потом из этого калейдоскопа начинают проступать лица, руки с рельефными мышцами, крылья, шлем с плюмажем из перьев. Все дрожит в зыбком свете свечей. Все на картине как будто движется.
   Вот оно. «Мученичество апостола Матфея». Но там, где раньше стоял ангел смерти — в сияющем столбе света на переднем плане, во всей своей грозной и беспощадной красе, — теперь темнота. Вся картина словно залита тьмой. Хотя нет. Там, где раньше был ангел смерти, теперь — просто мальчик, который в ужасе пятится от палачей, истязающих святого мужа. Обнаженные грешники на переднем плане — грешники, раскаявшиеся в грехах, готовятся принять крещение. Ангел все же присутствует на картине, но на облаке в вышине. Его лицо скрыто в тени. Он протягивает умирающему апостолу пальмовую ветвь — символ мученичества. Ангел почти целиком скрыт во мраке, хорошо видна только протянутая рука и нечаянный проблеск розовой кожи на ягодицах сквозь полупрозрачную дымку облака. Запрокинутая по-мальчишески маленькая нога указывает вверх, в небеса. Может быть, Богу в лицо.
   Там, где раньше сидела женщина — самая крайняя слева, — теперь другие фигуры. Среди них Караваджо изобразил и себя. Его лицо проступает из сумрака. Он — наблюдатель. Он как бы внутри и все-таки вечно снаружи созданного им мира.
   Красиво, думает мальчик-вампир.
   Кардинал дель Монте говорит, обращаясь к Гульельмо, который подобострастно присел на карточки у его ног.
   — Его больше нет на картине, того бесовского отпрыска, — говорит он. — Жаль.
   — Почему, Ваше Преосвященство? — спрашивает Гульельмо.
   — Он был красивый, а мне нравится приходить по ночам в церкви и смотреть на эти... воплощения божественной красоты... и наслаждаться ее мирской формой, если ты понимаешь, что я хочу сказать.
   По-прежнему в облике кошки, мальчик-вампир бесшумно скользит по холодному полу капеллы, перебираясь из сумрака в сумрак. Садится в тени кардинала. Кардинал вывалил пенис наружу, и теперь он торчит посреди складок его красной мантии. Гульельмо берет кардинальский член в рот. Его движения вялые и механические. Глаза — пустые. Кардинал вздыхает, глядя на картину.
   — Этот дьявольский отпрыск... такой красивый... и такой чудный голос. Жаль. Весьма жаль. Он мог бы сейчас быть на твоем месте, Гульельмо, и уж, конечно же, он исполнял бы свою задачу с большим рвением и старанием, нежели ты.
   Гульельмо не отвечает. Черная кошка смотрит ему в глаза. Теперь он вспомнил. Он вспомнил, как юный евнух умолял его о бессмертии, не понимая ужасных последствий этой бездумной просьбы. Как, получив отказ, он рассказал кардиналу о поклонении дьяволу и кровавых обрядах. Как они расстались — когда кардинал, обуянный гневом, испортил картину, а Гульельмо не смог посмотреть в глаза своему старому другу. И вот теперь... Как же низко он пал! — думает мальчик-вампир. Теперь он пустой. Бездушная оболочка. Предательство не дает ему спать спокойно. Предательство превратило его в кардинальскую шлюху.
   Его ужасает не богохульство. Разве он сам — не воплощенное богохульство для этих людей, олицетворение всего демонического и темного? Нет. Его ужасает та пустота, которую он видит в Гульельмо. Как будто тот уже мертвый.
   В нем закипает гнев — бесконтрольная ярость. Он не в силах сдержать себя. И вот уже черная кошка превратилась в свирепую пантеру. Он бросается на кардинала. Норовит вцепиться в горло. Рвет когтями лицо. Запах ладана тонет в едком и резком запахе разъяренного зверя. Задние лапы походя ударяют Гульельмо в грудь, и тот отлетает от кардинала и падает среди ровных рядов свечей. Гульельмо в смятении. Он пытается потушить огонь, набросив на него плащ. Все погружается в темноту. Кардинал поднимается с кресла. Его пенис опал и безвольно болтается среди алых складок. Кардинал осеняет себя крестом и кричит:
   — Retro те, Satanas![60] Заклинаю тебя, дух тьмы, и повелеваю тебе: изыди из этого святого места!
   Вампир смеется — с горечью. Но из пасти пантеры вырывается только свирепый рык. Кардинал крадучись отступает к ризнице. Догнать его или нет? Убить его или нет, этого жирного борова? Мальчик-вампир не чувствует ничего, кроме гадливого отвращения. Ярость уже прошла. Он выходит из облика гнева и вновь принимает обличье молоденького мальчишки.
   — Гульельмо, — произносит он тихо-тихо.
   — Ты вернулся! — шепчет Гульельмо и поворачивается к нему. Снимает свой плащ с погасших свечей — расплавленный воск кое-где еще тлеет. Часовня вновь озаряется светом, только теперь его меньше, и в этом размытом и тусклом свечении картина кажется еще сумрачнее. — Я так ждал тебя, весь истомился. Я жил надеждой, что ты вернешься, — говорит Гульельмо. — Я тебя очень обидел тогда. Но это только из зависти. Теперь я уже не хочу бессмертия. Теперь я хочу одного — умереть.
   — Могу тебе это устроить, — отвечает мальчик, который когда-то был Эрколино, хористом из Сикстинской капеллы. — Если ты действительно этого хочешь.
   На миг мертвый взгляд Гульельмо зажигается жизнью — но только на миг. А потом снова гаснет. Как будто он что-то вспомнил. Но мальчик-вампир не успел уловить, что именно.
   — Да, — говорит он наконец. — Да, я хочу.
   Он делает шаг вперед. Он так похудел... от него почти ничего не осталось. И от его былой заносчивости — тоже. И от его озорства; и от его прежней тяги к интригам и козням. «Кардинал дель Монте — тоже вампир, — думает мальчик. — Они все вампиры, эти смертные люди. Они пожирают друг друга — так что мне и не снилось. Если я заберу его жизнь, что я дам ему взамен? Свободу? Есть ли ад по ту сторону этого ада?» Мальчик-вампир не знает Не может знать. Для того чтобы испытывать адские муки, нужно, чтобы была душа. А у него нет души. Он по природе своей — бездушный.
   Гульельмо снимает свой гофрированный воротник и швыряет его на перила. Мальчик-вампир подходит к нему.
   — Мне жаль, что так получилось, — говорит он.
   Гульельмо плачет, когда вампирские клыки вонзаются ему в шею — с беспощадной холодной нежностью — и погружаются прямо в яремную вену. На вкус кровь кислит — она подпорчена опиумом и другими дурманящими снадобьями, которыми Гульельмо опаивал себя, чтобы забыться и не задумываться о своей горькой жизни. Мальчик-вампир жадно пьет. Кровь есть кровь. Тепло разливается по его телу и пробуждает воспоминания о том, что он тоже когда-то жил. Лицо Гульельмо бледнеет. Он холодеет и обмякает в объятиях вампира. Мальчик-вампир кладет его на алтарь, под сияющим ликом мраморного изображения апостола Матфея.
   И тут из сумрака раздается голос.
   — Стало быть, ты пришел не за мной, ангел смерти, — говорит Микеланджело да Караваджо. Он выходит на свет из-за каменной колонны.
   — Дай мне закончить, — говорит мальчик-вампир. — Я не хочу, чтобы он пробуждался к вечному одиночеству.
   Бережно, почти нежно он разрывает грудь мертвого евнуха и достает сердце, которое еще трепещет в его руках. Слизывает языком последние капли крови, и сердце замирает, и он кладет его на алтарный покров, и наблюдает, как от него растекаются тонкие красные лучики-струйки. Он ломает Гульельмо шею — чтобы уже наверняка. Его друг не должен повторить его судьбу.
   Он вытирает кровь с губ и обращается к Караваджо:
   — Спасибо, что ты убрал меня со своей картины. Я был там лишним.
   — Но я тебя не убирал, — говорит художник. — Смотри, — показывает он пальцем. — Ты по-прежнему здесь. Я только скрыл твое лицо. Самая великая красота в искусстве та, которая не видна.
   Мальчик смотрит, куда указывает художник, и наконец видит то, что должен был бы увидеть сразу: ангел с лицом, скрытым в тени, который свешивается с небес, протягивая апостолу символы его мученичества.
   — Вот, — говорит Караваджо, — укрытый в тени от твоей же руки, так что на облаке нет твоего отражения, это ты. Твоя совершенная красота скрыта от взоров, есть только намек.
   Свечи дрожат. Тени пляшут. Пятна света и тьмы как будто смещаются, меняясь местами. Холст дышит жизнью. Такое впечатление, что ангел сейчас поднимет лицо.
   — Нет, — говорит мальчик-вампир. — Пока мы не видим его лица, у него нет лица. Ты думаешь, это мое лицо — но лишь потому, что однажды, потерявшись в лабиринте собственного воображения, ты увидел меня и принял за кого-то другого.
   Это правда. Теперь лицо ангела принадлежит всем и каждому. Каждый волен увидеть в нем отражение своих собственных устремлений и тайных желаний. Отражение себя самого. "В этом смысле, — думает мальчик-вампир, — это действительно мой портрет. Повинуясь запрету, наложенному кардиналом, Караваджо раскрыл мою сущность — даже не подозревая об этом".
   — Мне пора уходить, — говорит он Караваджо.
   — Подожди! Ты разве не хочешь... в память о прежних временах... когда-то тебе нравилась моя кровь!
   Но он обращается к пустоте. Осталась только картина.
   Только искусство.
   Откуда-то издалека доносится тихий голос, нечеловечески чистый и звонкий, парящий над музыкой ночи: Miserere mei, miserere mei.
   Только искусство...
* * *
   • иллюзии и реальность
   Уединившись в своей тайной комнате, в окружении сотен ароматизированных свечей, Симона Арлета включила компьютер, открыла окно для просмотра телетрансляций и уселась смотреть проповедь Дамиана. Это было забавно, наблюдать за Дамианом с экрана компьютера — маленький человечек в крошечном окошке, в окружении оккультных картинок на ее рабочем столе: астрологических знаков, арканов таро и алхимических символов, — на таком пестром фоне он совершенно терялся.
   Его лицемерие было таким вопиющим, что вызывало невольное восхищение — оно было как монументальный шедевр наподобие супа «Campbell's» Энди Уорхола. Это он очень умно придумал: сыграть на образе Тимми Валентайна — заклеймить его как воплощение дьявола и одновременно сыграть на его сексапильности, что принесет Дамиану в кубышку немалые деньги! — тем более что Тимми Валентайн сейчас снова в моде.
   — Жак! — крикнула она. — Соедини меня по телефону с Дамианом Питерсом!
   Через минуту:
   — Черт возьми, я же тебе уже объяснял. До пятницы я не могу. Что, нельзя подождать?
   Симона улыбнулась.
   — Дамиан, — сказала она с ядовитой сладостью в голосе, — ты хочешь вернуть себе власть или нет? Ты со мной или нет? Мы же вроде как вместе — благочестивый Дамиан Питерс и канал сатанинской силы в моем лице. — Она захихикала и подумала про себя: а вот интересно, покоробило его или нет ее как бы нечаянное, легкомысленное упоминание имени Врага рода человеческого. — Послушай, у меня есть план. И мне нужна твоя помощь.
   — Нужна, значит, будет.
   — Следует возродить Богов Хаоса. Единственный, кто еще жив — образно выражаясь, — это принц Пратна, который сейчас превратился в какого-то там восточного демона. И неудивительно, если учесть, с чем он взялся играть перед смертью. Боги Хаоса — это было не настоящее тайное общество. Просто кучка старых развратных придурков, которые бросились на охоту за тем, с чем не могли совладать... за духом, который теперь мой пленник. Мой источник силы. Они не знали вообще ничего про те темные силы, которые движут вселенной. Это были любители. Но сейчас этот дух пробует вырваться на свободу... ты понимаешь, Дамиан Питерс?.. Тимми Валентайн пробует снова вернуться в наш мир... он пытается воплотиться... как будто он — слово Божие.
   — Сатанинское слово! — рявкнул Дамиан так громко, что в трубке пошли помехи.
   — И ты сегодня помог ему в этих попытках, упомянув в своей проповеди. Ты разве не знаешь, что каждый раз, когда кто-нибудь здесь произносит вслух его имя, каждый раз, когда его образ всплывает в памяти кого-то из этих безмозглых фанатов, которые до сих пор от него без ума, он становится хоть чуть-чуть, но реальнее, хоть чуть-чуть, но сильнее — и мне все труднее его удерживать?! Ты идиот!
   — Слушай, я не разбираюсь в твоих колдовских примочках.
   — Пора потихоньку учиться, Дамиан.
   — Так что я могу для тебя сделать? — спросил Дамиан, и в его голосе явственно прозвучала тревога. Дамиан был далеко не дурак, и он понимал, что Симона — это его шанс получить то, к чему он стремится... надо думать, что к мировому господству, не больше и не меньше!.. Мужчины — они все такие. Все одинаковые. Когда в них пробуждается жажда власти, они превращаются в маленьких Гитлеров. Все без исключения.
   — Тимми уже очень скоро достигнет вершины своей харизматической силы. Про него собираются снимать фильм. Люди будут читать об этом, смотреть его клипы по телевизору, думать все время: Тимми, Тимми, Тимми, — и он соберет все свои атрибуты, вопьет себя в себя... и станет собой. Тебе ничего это не напоминает? Рождество Христово — воплощение Бога-Слова в человеческом образе.
   — Антихристово воплощение, а не Христово! — со смаком проговорил Дамиан. Он уже чувствовал запах денег.
   — И вот в чем парадокс, Дамиан. В момент его наивысшей силы... в момент, когда я рискую его потерять... именно в этот момент у нас есть все шансы, чтобы снова его захватить, связать его нашей властью и полностью взять под контроль... вернуть себе все источники силы... и удвоить их, если вообще не утроить!
   Двухдюймовый Дамиан на экране компьютера поднял руки в жесте благословения. Это была не прямая трансляция, а запись с благотворительной встречи. Камера показала страждущих: калеки, больные раком, эпилептики и прокаженные. Разумеется, их снимали не в той же студии, откуда вещал Дамиан, но при монтаже получалось, что все они собрались в одном соборе. Мероприятие было всего лишь образом на экране. А почему нет? — подумала Симона. Образ есть истина. На чем, собственно, строится вся симпатическая магия.
   Слуховой образ Дамиана в телефонной трубке был далек от того Аполлонического целителя, которым он представал на экране.
   — Блядь, блядь, блядь, — произнес самый благочестивый и набожный из всех телепроповедников. — А получится? Надо, чтобы получилось. Надо очень постараться.
   — Согласна, — сказала Симона, — тем более если принять во внимание, что газетчики только и ждут подробностей о том последнем скандале на почве, скажем так, непомерного плейбойства, а налоговая уже дышит тебе в затылок... постараться действительно надо.
   — Шлюха!
   — Чья бы корова мычала, мой дорогой Дамиан.
   Дамиан прошипел что-то нечленораздельное.
   — В общем, так, Дамиан. Садись в самолет. Может, ты искренне убежден, что Вопль Висельника, штат Кентукки, это центр вселенной, но ты ошибаешься. Центр вселенной — это даже не Вашингтон, не Нью-Йорк, не Ватикан и даже не Иерусалим. Битва за обладание мировым господством пройдет совсем в другом месте. — Она очень тщательно подбирала слова. Для каждого осла — своя морковка. И морковка должна быть правильной. — Уже очень скоро центр вселенной переместится в один заброшенный выжженный городок... в город-призрак в Айдахо?
   — Город-призрак в Айдахо? Ты что, мать, совсем уже выжила из ума... Так какой город?
* * *
   • ищущие видений
   Они все-таки занялись любовью. Петра знала, что так и будет. И их обоюдная горячность была сродни боли. Они любили друг друга так, как у них не получилось тогда — в краткие дни их прежнего знакомства. Они смеялись, кричали, а один раз — едва не расплакались. Оба. Их любовь была как конец и как начало. Теперь она знала, что кошмары, которые не дают ей покоя со дня смерти Джейсона, когда-нибудь обязательно прекратятся. Но она знала и то, что сегодня в ее жизни возник новый кошмар.
   Зазвонил телефон.
   — Пусть звонит, — сказала она, целуя Брайена. — Все равно это не наш телефон.
   — А ты же вроде бы перевела все звонки сюда.
   — Да кто мне будет звонить?
   — Я не знаю.
   Они опять занялись любовью, но не успели толком начать, как раздался деликатный стук в дверь. И голос Хит:
   — Петра... это тебя. Эйнджел Тодд.
   В спальне тоже был телефон, и Петра сняла трубку. Вот оно — начало кошмара. Ее сердце забилось так, что казалось, оно сейчас выскочит из груди. Его удары глухо отдавались в висках. Голова неожиданно разболелась. Адвил, интересно, еще остался?
   — Петра... мой агент говорит, что мне нужен свой журналист. Вроде как представлять меня в прессе. Через неделю мы выезжаем на съемки. Ты сможешь поехать?
   — На съемки?
   — Господи, Петра, ты мне нужна. Моя мама... она со мной делает всякие... плохие вещи... у меня мысли все путаются... это нетелефонный разговор, но... но... Господи, ты мне очень нужна.
   Джейсон ни разу не говорил ей таких слов.
   Брайен сел на постели. Обнял Петру за талию. Взял в ладонь одну грудь и нежно поцеловал. Его щетина слегка оцарапала ей кожу. Петра тихонечко замычала.
   — Петра...
   Она хотела сказать ему, этому мальчику: «Ты тоже мне нужен — мне нужно знать, что рядом со мной есть ребенок, которому я нужна, который примет мою любовь...»
   — Я не знаю, — медленно проговорила она. Это должно было прозвучать как отказ, но ничего у нее не получилось.
   — Это из-за того парня, твоего друга... ну, с которым вы рядом сидели вчера на шоу? Пусть он едет с тобой. Я совсем не ревнивый. — Мальчик рассмеялся, но Петра почувствовала, что скрывалось за этим смехом — неуверенность и уязвимость.
   — А где будут съемки? — спросила она, просто чтобы хоть что-то сказать. Ей сейчас было о чем подумать и без того. Например, о Брайене и о его священной войне против вампиров. Ей не хотелось бросать Брайена одного, хотя ей до сих пор было трудно поверить в его версию истории о Тимми Валентайне.
   — Они хотят снимать в том самом месте, где в последний раз видели Тимми, — сказал Эйнджел. — Они, представляешь, купили весь город. И кстати, задешево — город заброшенный, там никто не живет.
   — Целый город?
   — Ага. Он называется... — Мальчик на секунду запнулся, припоминая. Но Брайен, который слышал их разговор, успел прошептать его первым. Название города.
* * *
   • колдунья
   — Узел, — сказала Симона Арлета.
* * *
   • наплыв
   — Узел? — переспросила леди Хит.
* * *
   • наплыв
   — Узел, — сказал Эйнджел и повесил трубку.

Часть вторая
Узел

   Y la luz que se iba dio una broma.
   Separo al nino loco de su sombra.
   И свет, угасая, отрезал
   Безумного мальчика от его тени.
Лорка

8
Еще впечатления

   • мозаика
   Сисси Робинсон, 12 лет:
   В следующий раз я его увидела по телевизору, и он был таким... ну, как будто он всю свою жизнь там снимался, на телевидении. Его нереальность, когда он вышел из лифта там, в «Шератоне», — ее больше нет. Теперь он совсем реальный.
   Но я по-прежнему его люблю.
* * *
   Джонатан Бэр, режиссер:
   Я глубоко убежден, что метод Станиславского приложим не только к актерской игре, но и к режиссуре тоже. Актеры вживаются в роль, режиссеры — в фильм. Я считаю себя режиссером «по методу Станиславского». Вот почему я решил снимать фильм на месте реальных событий и скупил на корню все, что осталось от города Узел, штат Айдахо. Образно выражаясь, мне хотелось представить нового Тимми Валентайна на обломках старого. Размыть границы между реальностью и иллюзией. Во всяком случае, я так для себя понимаю задачу кино.
   Мальчик, которого мы взяли на роль Тимми Валентайна, полностью соответствует моему видению как режиссера. Господи, иногда он такой реальный, что мне даже не по себе. На самом деле мне страшно становится иной раз. Но что остается делать? Надо, как говорится, держаться в струе. Если ты сам не готов к тому, чтобы тебе было страшно, то как можно требовать этого от своих зрителей?
   Но не поймите меня неправильно. «Валентайн» задуман не как фильм ужасов. Но жизнь Тимми — страшная. И смерть тоже — страшная. То есть смерть — это уже наш домысел. Никто точно не знает, умер Тимми Валентайн или нет. Но в мире иллюзий, в тех двух часах хрупкой выдуманной реальности, которую нам предстоит воплотить на экране, у нас должна быть завязка, развитие действия, кульминация и развязка. То есть начало, середина и конец. Мне кажется, вам понравится, как мы его убьем. Такая вот горько-сладкая смерть. Очень по-современному. В духе девяностых. Да, в нашей реальности мы смешали все времена. Там будет тонкая восприимчивость шестидесятых, но и цинизм восьмидесятых тоже. Для меня это и значит «в духе девяностых». Да, вам понравится, как он умрет, и вам наверняка захочется, чтобы жизнь могла подражать искусству с безупречной такой точностью. Без сучка и задоринки.
   Но, повторюсь, мы не знаем, как все обстоит на самом деле: умер он или нет. Он бесследно исчез после пожара в Узле, штат Айдахо, и больше о нем ничего не известно. Мы послали ему приглашение на премьеру на адрес его агента и на адрес поместья, которым сейчас управляет некто Руди Лидик, старик-поляк — бывший узник Освенцима. Тоже личность загадочная. Нам так и не удалось получить от него ответ, кем он приходится Тимми и почему управляет его поместьем.
   Теперь про Эйнджела Тодда. Он как будто создан для этой роли, хотя нам пришлось перекрасить ему волосы и поработать над его простецким акцентом. Но зато теперь их даже родная мать не отличит.
   Не то чтобы это о чем-нибудь говорит. Мать Эйнджела почти не выходит из своей валиумной прострации. На самом деле все очень печально. Для мальчика, я имею в виду. Она очень властная женщина. Я бы даже сказал, деспотичная. Этакая миссис Бейтс[61]. Ужасно. Они спят вместе, в одной постели. И это еще далеко не все, есть вещи и поинтереснее, но это не для печати. А то меня еще привлекут за вмешательство в личную жизнь.